355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфия Смирнова » Литература русского зарубежья (1920-1990): учебное пособие » Текст книги (страница 3)
Литература русского зарубежья (1920-1990): учебное пособие
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:10

Текст книги "Литература русского зарубежья (1920-1990): учебное пособие"


Автор книги: Альфия Смирнова


Жанр:

   

Языкознание


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Главный упор в журнале делался на литературные и критические материалы, причем подбор авторов был целенаправленным. Так, уже в первом номере печатались стихи С. Есенина, М. Цветаевой, И. Сельвинского, рязанские частушки, а также проза А. Ремизова, И. Бабеля и

А. Веселого. «Все эти авторы объединены своеобразным пониманием мятежного русского характера, соединяющего в себе громадное, неутоленное чувство любви с жестокостью, веру в Бога и Провидение с безбожием, праведность с разгульностью. Русская история выступает здесь как некая азиатская самобытность, в ее величии и трагизме, в ее мессианской роли»36.

Еще более ярко «евразийство» и «сменовеховство» журнала проявились в его публицистике. В статьях П. Сувчинского, Е. Богданова (Г. Федотова), Д. Святополк-Мирского и др. опять делался выбор в пользу «стихийности» русского народа, его «необычайной силы», самобытности, в чем виделся залог будущего «ренессанса» России. Это вызывало неприятие со стороны менее комплиментарных к революции эмигрантов, в частности В. Ходасевича, опубликовавшего в 29-м номере «Современных записок» статью «О “Верстах”», где расценивал эту позицию как призыв к «реакции» и «азиатчине».

Политические разногласия сказались и на болезненной для русского рассеяния проблеме «смены поколений», касавшейся взаимоотношений «старших» и «младших» эмигрантов. Проблема заключалась прежде всего в вопросе о преемственности этих поколений, так как мировоззренческая дистанция меж ними казалась многим эмигрантам более широкой, чем пропасть между «отцами» и «детьми» века предыдущего. Тому было множество причин, но «в целом отношения между эмигрантскими стариками и молодежью были сложными. Старая эмиграция жила исключительно прошлым, и, даже если думала о будущем России, это будущее представлялось ей в ореоле и образах прошлого. Молодежь Россию помнила плохо, знала о ней больше понаслышке, вздохов стариков не разделяла, но вместе с тем, не без старания старшего поколения, настолько была “повязана Россией”, ее культурой и языком, что стать чисто французской так и не смогла. Вероятно, в этой двойственности кроется трагедия молодого поколения эмиграции…»37 – предполагает В.В. Костиков, автор одного из первых исследований культуры эмиграции.

Такое положение породило особый термин, прочно вошедший в эмигрантский обиход и историю русской литературы, – «незамеченное поколение» (название книги В.С. Варшавского, вышедшей в Нью-Йорке в 1956 г.). Термин этот, по всей видимости, возник по аналогии с другим – «потерянное поколение», но имел свою специфическую наполненность: «В Европе и в Америке было свое поколение “потерянных людей”, хорошо знакомых нам по книгам Ремарка и Хемингуэя. Но из всех этих потерянных и разрушенных судеб русские эмигрантские дети были самыми лишними и самыми потерянными. О них никто на Западе не говорил, никто не думал, никто не писал книг. У “потерянных” героев Ремарка и Хемингуэя было отечество; их мятущиеся сердца были разбиты у себя дома, и в самые трудные моменты они могли найти утешение хотя бы в шелесте родных деревьев и трав, “русские мальчики”, оказавшись в эмиграции, были лишены даже этой тихой радости»38.

Кроме того, взаимоотношения между поколениями эмигрантов усугублялись и тем, что «дети» обвиняли «отцов» (прежде всего левую эмигрантскую интеллигенцию) в случившейся с Россией трагедии – слишком горькое наследие досталось им. Не удивительно, что многие молодые эмигранты делали ставку на консерватизм и даже радикализм в области общественных отношений. По мнению В. Варшавского, «отцы» в долгу не оставались: «Левые же эмигрантские “отцы” смотрели на молодых писателей и поэтов, как когда-то Золя на символистов: символисты-де хотели “противопоставить позитивистской работе целого столетия туманный лепет, вздорные стихи на двугривенный – произведения кучки трактирных завсегдатаев”. Вечные шестидесятники узнавали в поэзии монпарнасских “огарочников” все отвратительные им черты декадентства: мистицизм, манерность, аморализм, антисоциальность, отсутствие здорового реализма и т. д. В эмигрантском обиходе молодые поэты и писатели пришлись не ко двору»39.

Однако проблема эта представляется все же более сложной, чем может показаться на первый взгляд. Во-первых, сепарация «старших» от «младших» в принципе весьма условна, ведь сам В. Варшавский писал, что «дело тут было не в возрасте, кое-кто из них (“старших”. – А.М.) был даже моложе некоторых “молодых”. Решающее значение имело их посвящение в литературу еще в России. Это делало их “настоящими” поэтами и писателями, представителями настоящей русской литературы, эмигрировавшей за границу, а не сомнительной литературы, возникшей в эмиграции»40. А во-вторых, далеко не все разделяли широко распространенное в рассеянии мнение о катастрофическом положении молодой эмигрантской литературы (особенно на этом настаивали В. Ходасевич и З. Гиппиус). Например, такой авторитетный исследователь, как Г. Струве, не без оснований говорил, что «о небрежении старшего поколения зарубежной литературы к молодой смене говорить нельзя. <…>…Говорить о тогдашних “молодых” как о незамеченном поколении – значит явно противоречить фактам»41. Одним из его аргументов было относительное обилие сугубо «молодежных» объединений и изданий.

Эти объединения и кружки были достаточно четко дифференцированы и нередко оппозиционны друг другу. Например, нельзя не увидеть глубокого различия между творческими принципами таких групп, как «Перекресток» и «Скит поэтов», с одной стороны, и школы «парижской ноты» – с другой.

«Перекресток» (1928–1937) представлял собой литературную группу «молодых» парижских и белградских поэтов (Д. Кнут, Ю. Мандельштам, В. Смоленский, Ю. Терапиано, И. Голенищев-Кутузов, Е. Таубер и др.), которые ориентировались на поэтические принципы, отстаиваемые В. Ходасевичем, – прежде всего на строгость и выверенность формы стиха, его неоклассическое звучание. Участники «Перекрестка» устраивали литературные вечера, где читали как собственно стихи, так и доклады, обычно на литературные темы: «О простоте в поэзии» (В. Вейдле), «О личности и об искренности» (Ю. Терапиано), «Поэзия и политика» (З. Гиппиус), «Отчего мы погибаем» (В. Ходасевич) и др. В 1930 г. вышло два поэтических сборника «Перекрестка», причем ориентированное на классические образцы творчество этой группы вызывало упреки со стороны Г. Адамовича, негласного вдохновителя так называемой «парижской ноты».

«Парижской нотой» называлось организационно не оформленное поэтическое течение молодых эмигрантских поэтов, придерживавшихся творческих принципов Г. Адамовича. Точного определения этой «школы» нет, скорее, это была определенная «лирическая атмосфера» (Ю. Иваск), определенное умонастроение. В поэзии оно проявлялось в виде специфических требований, среди которых можно отметить невнимание к форме стихотворения, требование «психологической достоверности», ставку на «интимность», «дневниковость», «простоту» стиха. «Основополагающий формообразующий принцип стихов, написанных поэтами “парижской ноты”, – выразительный аскетизм. Аскетизм во всем: в выборе тем, размеров, в синтаксисе, в словаре. <… > Стихи писались без расчета на публику и предназначались не для эстрады и вообще не для чтения вслух, а для бормотания самому себе, они выполняли определенную медитативную функцию», – отмечает современный исследователь42.

К поэтам «парижской ноты» следует отнести тех, чья жизнь протекала преимущественно в кафе на бульваре Монпарнас, это прежде всего A. Штейгер и Л. Червинская, хотя мотивы «парижской ноты» можно найти у многих эмигрантских поэтов – Г. Иванова, Д. Кнута, Н. Оцупа, Ю. Мандельштама, И. Чиннова и др. Это подтверждает, что говорить о некоторой цельности «парижской ноты» было бы преувеличением. Недаром впоследствии сам Г. Адамович вспоминал: «Что было? Был некий личный литературный аскетизм, а вокруг него или иногда в ответ ему некое коллективное лирическое уныние, едва ли заслуживающее названия школы. <…> Состав пишущих был в Париже случаен, отбор единомыслящих, единочувствующих ограничен, и поэтическое содружество поневоле осталось искусственным»43.

Несмотря на это, распространение и влияние «парижской ноты» («ноты Адамовича», или «парижской школы») было очень велико, поэтому ей противостояли, помимо «Перекрестка», и такие крупные литературные объединения молодежи, как «Кочевье» и «Скит поэтов». «Кочевье» было основано в Париже в 1928 г. М. Слонимом как «свободное литературное объединение», ориентированное на литературную эмигрантскую молодежь. Одной из задач «Кочевья» было изучение русской советской литературы в лице ее лучших представителей (М. Горький,

B. Маяковский, М. Зощенко, В. Катаев, Ю. Олеша и др.). Кроме того, на заседаниях объединения читались и разбирались произведения самих его участников (В. Познера, Г. Газданова, Б. Божнева, С. Шаршуна, А. Ладинского и др.). Не обходили стороной и творчество «старших» эмигрантов, и теоретические проблемы литературы и искусства. Некоторые произведения участников группы М. Слоним печатал в своем журнале «Воля России».

В отличие от этих сообществ, литературное объединение «Скит поэтов» (1922–1940) действовало не в Париже, а в Праге. Его руководителем был А.Л. Бем. Официально членами «Скита» (так именовалась группа с 1928 г., после того как ее участниками стали и прозаики) были 36 человек: С. Рафальский, Н. Дзевановский, А. Туринцев, В. Лебедев, М. Скачков, Д. Кобяков, Б. Семенов, Е. Глушкова, А. Воеводин, А. Головина, Г. Хохлов, Т. Ратгауз, И. Бем, К. Набоков, Н. Андреев и др. Собрания сначала проводились еженедельно, а чуть позже – ежемесячно. Как и в других объединениях, в «Ските» читались и обсуждались произведения участников группы, а также доклады и сообщения на литературные темы.

Какой-либо определенной творческой программы у «скитовцев» не было, если не считать за таковую ориентацию на идеалы Серебряного века и неприятие А. Бемом принципов, отстаиваемых Г. Адамовичем и его последователями: «Поэзия для них (для поэтов “парижской ноты”. – А.М.) не активный процесс преобразования мира через собственное его постижение, а только “отдушина” для личных переживаний. Поэтому в круг поэтического переживания втянут очень ограниченный мирок самого автора. В этом смысле, если хотите, их поэзия “интимна”. Но за этой интимностью нет “трагичности” или, вернее, трагедийности, даже когда в ней идет речь о смерти и судьбе. Она размягчает, но не поднимает, в ней больше тоски, чем скорби, больше жалости к себе, чем к другому. Огромный жизненный опыт, редко выпадающий на долю человека, прошел по человеку, а не через него, раздавил, а не преобразил его. Здесь кризис не поэзии, а кризис – поэта. Там, где нечего сказать, а хочется только “сказаться”, там высыхает подлинное творчество». А. Бем считал для себя неприемлемой эту черту, «объединяющую, назовем условно, поэтов “Чисел”»44.

«Числа» (1930–1934) – один из самых известных журналов русской эмиграции, страницы которого практически полностью были предоставлены эмигрантской молодежи. Вышло десять номеров журнала, первые четыре из которых редактировались совместно французской теософкой И.В. де Манциарли и поэтом Н.А. Оцупом, а последние шесть – одним Н. Оцупом. В отличие от большинства эмигрантских журналов, «Числа» были красиво оформлены, что послужило поводом для сравнения журнала с петербургским «Аполлоном».

Кроме того, на страницах «Чисел» не публиковались политические материалы, что было непривычно и несвойственно для печати русского рассеяния. В редакционном предисловии к журналу Н. Оцуп писал, что «в сборниках не будет места политике, чтобы вопросы сегодняшней минуты не заслоняли других вопросов, менее актуальных, но не менее значительных» (№ 1. С. 6). И здесь же определялась особая позиция издания: «У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни, как она дается извне, – обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти. “Числам” хотелось бы говорить главным образом об этом… Писать надо о жизни. Но жизнь без своего загадочного и темного фона лишилась бы своей глубины. Смерть вплетена в живое». Это вызывало критику со стороны оппонентов (М. Слоним, А. Бем и др.). Подытоживая эти отзывы, Г. Струве иронично заметил, что «о смерти говорилось в “Числах” гораздо больше, чем о цели жизни»45.

Как уже отмечалось, в журнале по преимуществу печатались «молодые» прозаики и поэты, причем беллетристический раздел выделяла определенная философская направленность. В прозе «Чисел» был «почти исключен элемент спокойного объективированного описания. Экспрессия авторской ищущей мысли, многозначность образов, красок, деталей – общая черта этих произведений. Им был свойственен внутренний динамизм, связанный с нелегким течением духовных исканий. Герои, с их сложной психологией, приходят к постижению (или разрушению) сложной жизненной философии»46. Среди прозаиков «Чисел» следует назвать Г. Газданова, С. Шаршуна, В. Сосинского, И. Одоевскую, В. Яновского, Ю. Фельзена и др. На страницах журнала появлялись и совершенно новые имена, в частности, в последнем номере была напечатана «Повесть с кокаином» М. Агеева (вышедшая в 1936 г. отдельным изданием под названием «Роман с кокаином»). Свою прозу публиковали здесь и те авторы, которые были известны преимущественно как поэты: Б. Поплавский, А. Ладинский, А. Гингер, Е. Бакунина, Г. Раевский.

В стихотворном отделе преобладали поэты «парижской ноты» (А. Штейгер, Д. Кнут, Л. Червинская, В. Мамченко, Ю. Терапиано, Б. Божнев и др.), дух которой сознательно культивировался Н. Оцупом, всегда отдававшим дань акмеизму и считавшим, что «парижская нота» является преемницей именно этого направления. В русле общей направленности издания представлены и герои печатавшихся в нем произведений, в которых по-разному варьировался архетипический образ библейского Иова, задающий общую для художественного дискурса «Чисел» тему незаслуженных потерь и страданий. Точно так же в тематике критических материалов преобладает образ представителя «младшего поколения» эмиграции, ощущающего свое одиночество и трагизм.

Конечно, представленная картина литературной и общественной жизни русского зарубежья не претендует на полноту и является, скорее, общим фоном, на котором развивалась художественная литература эмиграции «первой волны», но без этой общей характеристики понимание литературы русского рассеяния было бы затруднительным.

____________________________________________________________________________

1 Вайнберг И.И. «Беседа» // Литературная энциклопедия русского зарубежья (1918–1940). Т. 2: Периодика и литературные центры. М., 2000. С. 34, 41.

2 Подробнее см.: Терапиано Ю.К. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924–1974): Эссе, воспоминания, статьи. Париж; Нью-Йорк, 1987.

3 Вообще специалисты насчитывают около 2500 различных печатных изданий, выпускаемых в эмиграции, из них газет и журналов – 1030.

4 Петрова Т.Г. «Последние новости» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 320.

5 Адамович Г.В. Собрание сочинений. Литературные заметки. Кн. 1 («Последние новости» 1928–1931). СПб., 2002. С. 523.

6 Ходасевич В. Колеблемый треножник: Избранное. М., 1991. С. 467.

7 Там же. С. 468.

8 Там же. С. 469.

9 Там же. С. 472.

10 Там же. С. 591, 593. Схожая полемика велась и по поводу поэзии, в частности стихов Лидии Червинской, «человечность» которых противопоставлялась Адамовичем формально отточенной поэзии И. Голенищева-Кутузова. Достаточно компетентную точку зрения высказал на этот счет Глеб Струве: «Спор между ним (Ходасевичем. – А.М.) и Адамовичем, повторяем, шел… о том, достаточно ли для того, чтобы признать стихи хорошими, чтобы они были искренним выражением «человечных» эмоций или же нужно еще что-то, что делает стихи не просто предельно искренней дневниковой записью или признанием, а стихами, поэзией, то есть искусством. В конечном счете правота в этом споре была на стороне Ходасевича…» (Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж, 1984. С. 221).

11 Струве Г. Указ. соч. С. 21.

12 Цит. по: Политическая история русской эмиграции. 1920–1940 гг. М., 1999. С. 100–101.

13 Основатели газеты даже выдвинули перед художниками слова особую задачу – воспитание «единства национального духа», не последнюю роль в котором играли моральные ценности прошлого «Святой Руси».

14 Именно в этом издании увидело свет несколько сот литературно-критических публикаций Ходасевича, в частности, знаменитые воспоминания о современниках, впоследствии вошедшие в его сборник «Некрополь», и статьи о литературе XIX в.

15 Прохорова И.Е. Журнал «Современные записки» и традиции русской журналистики // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 10, Журналистика. 1994. № 4. С. 73.

16 Цит. по: Терапиано Ю.К. Указ. соч. С. 57.

17 Цит. по: Русская литература в эмиграции: Сб. ст. Питтсбург, 1972. С. 353.

18 Вишняк М.В. «Современные записки»: Воспоминания редактора. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 70.

19 Современные записки. 1920. № 1. (Без номера страницы).

20 Там же.

21 Там же.

22 Прохорова И.Е. Указ. соч. С. 76.

23 Вишняк М.В. Указ. соч. С. 75.

24 Богомолов Н.А. «Современные записки» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 447.

25 Цит. по: Терапиано Ю.К. Указ. соч. С. 57.

26 Вишняк М.В. Указ. соч. С. 82.

27 Богомолов Н.А. Указ. соч. С. 445.

28 Там же.

29 Название было дано в память об одноименном обществе пушкинской поры, собиравшемся у Н.В. Всеволожского и Я.Н. Толстого (1819–1820).

30 Пахмусс Т., Королева Н.В. «Зеленая лампа» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 169.

31 Разногласия по частным вопросам на заседаниях общества почти дублировали собой общий характер полемики Г. Адамовича и В. Ходасевича, о чем шла речь выше.

32 Цит. по: Струве Г. Указ. соч. С. 31.

33 Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев. София, 1921. С. IV.

34 Евразийство. Опыт систематического изложения // Пути Евразии. Русская интеллигенция и судьбы России. М., 1992. С. 375.

35 Савицкий П.Н. Евразийство // Россия между Европой и Азией: Евразийский соблазн: Антология. М., 1993. С. 110.

36 Агеносов В.В. «Версты» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 52.

37 Костиков В.В. Не будем проклинать изгнанье… (Пути и судьбы русской эмиграции). М., 1990. С. 20.

38 Там же. С. 225.

39 Варшавский В. Незамеченное поколение // Русский Париж. М., 1998. С. 194.

40 Там же. С. 197.

41 Струве Г. Указ. соч. С. 212.

42 Коростелев О.А. «Парижская нота» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 302.

43 Адамович Г.В. Собрание сочинений. «Комментарии». СПб., 2000. С. 93–94.

44 Бем А.Л. Соблазн простоты // А.Л. Бем. Исследования. Письма о литературе. М., 2001. С. 398, 399.

45 Струве Г. Указ. соч. С. 217.

46 Летаева Н.В. «Числа» // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 2. С. 501.

Прозаики старшего поколения
Иван Бунин

Иван Алексеевич Бунин (1870–1953) покидает Россию 26 января 1920 г. на пароходе из Одессы, через Константинополь, Софию, Белград прибывает во Францию. Поселяются Бунины в Грассе, небольшом городке на юге Франции. Здесь и были созданы выдающиеся творения, открывающие читателям нового Бунина: «Окаянные дни», «Жизнь Арсеньева», «Темные аллеи».

«Окаянные дни» (1928) – самое жестокое и трагическое произведение писателя, создававшееся под воздействием ощущения, выраженного им в записи от 11 июня 1919 г.: «Проснувшись, как-то особенно ясно, трезво и с ужасом понял, что я просто погибаю от этой жизни и физически, и душевно»1. Дневник И. Бунина 1918–1919 гг. – это беспощадный документ гибели старой России, разрушения прежних ценностей и жизненного уклада, попытка разобраться в причинах происшедшего.

В «Окаянных днях» личное отступает на второй план, доминирует же почти болезненное «вглядывание» в происходящее, стремление распознать в нем грядущее. Бунин, воспринимающий случившееся с Россией как личную трагедию, поднимается над частным, мелким и бытовым. В «Окаянных днях» почти нет деталей личной жизни писателя в этот период, нет упоминаний о близких, о распорядке дня и т. п. – всего того, что традиционно составляет содержание дневника.

Дневниковая форма, избранная Буниным, дает возможность запечатлеть хронику событий, которая складывается из многочисленных газетных информаций, последних новостей, передаваемых друг другу слухов, уличных реплик. Содержанием дневника становятся сведения, почерпнутые из газет. «В газетах – о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: “Ах, если бы!”» (с. 5). Эти сведения подаются лаконично и четко: «Из Горьковской “Новой жизни”…», «Из “Власти Народа”…», «Из “Русского слова”…» (с. 7). Материал записей составляют сведения о слабости корниловского движения, «вести из нашей деревни» о возвращении мужиками помещикам награбленного, услышанное на улицах, разного рода «слухи» [ «Слухи: через две недели будет монархия и правительство из Адрианова, Саднецкого и Мищенко; все лучшие гостиницы готовятся для немцев. Эсеры будто бы готовят восстание. Солдаты будто бы на их стороне» (с. 24)].

Хронологическое повествование не строго выдерживается автором, в записях есть значительные перерывы (с 24 марта 1918 г. по 12 апреля 1919 г.), одни записи отрывочны, фрагментарны, а другие, напротив, весьма пространны. Такова, например, запись от 9 июня 1919 г., состоящая из шести частей, в которых речь идет о фактах, почерпнутых из газет, сопровождаемых то едким, то горестно беспомощным, то желчным комментарием; об «одном из древнейших дикарских верований» и библейском пророчестве: «Честь унизится, а низость возрастет… В дом разврата превратятся общественные сборища… И лицо поколения будет собачье…» (с. 145). В третьей части приводится пространная цитата из Ленотра о Кутоне – сподвижнике Робеспьера, затем излагается факт, подтверждающий стихийный характер революции. Здесь же содержатся воспоминания, раскрывающие постепенное и неумолимое приближение «окаянных дней» («наигранное благородство» в отношении народа, которое «даром… нам не пройдет»; пьяное гулянье в ресторане «Прага» весной семнадцатого года – полное непонимание того, что происходит в России).

Последовательная хроника «окаянных дней» московской жизни сменяется одесскими дневниковыми записями, в которых – размышления о случившемся, воспоминания о событиях 1917 г., выписки из «Российской истории» Татищева, из Вл. Соловьева, из Костомарова, из «Пира» Платона и Достоевского. В книге много газетной хроники, а рядом с этим – библейские строки, много «голосов» из народа – это свидетельства очевидцев, ради и во имя которых творится кровавое настоящее с погромами, разбоем, убийствами, «днями мирного восстания».

Происходящее рисуется и оценивается Буниным как «помешательство», «повальное сумасшествие», «балаган». Если Шмелев в «Солнце мертвых» эпичен и трагичен, то Бунин публицистичен, демонстративно субъективен в своем резком неприятии происходящего. Автор в записи от 17 февраля 1919 г. говорит о своей страстности, даже «пристрастности» в отношении к людям. Это книга об истерзанной, поруганной, залитой кровью России, о ее конце, погибели («…День и ночь живем в оргии смерти»). Основной пафос ее – тоска и боль: «…Какая тоска, какая боль!». «Окаянные дни» – это не только документ, свидетельствующий о гибели России, но и прощание с прошлым: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…» (с. 44). «Да, я последний, чувствующий это прошлое и время наших отцов и дедов».

Бунин, отразивший всеобщее «помешательство» и «вакханалию», не выстраивает книгу логически, поскольку хаотичные записи, организованные лишь хроникально, соответствуют самому жизненному материалу книги, как и ее оборванный конец, объясняемый автором утратой последующих записей. «Проснувшись, как-то особенно ясно, трезво и с ужасом понял, что я просто погибаю от этой жизни и физически, и душевно. И записываю я, в сущности, черт знает что, что попало, как сумасшедший… Да, впрочем, не все ли равно!» (с. 162). «Без плана, вспышками» писались «Окаянные дни», запечатлевшие мучение и болезненную лихорадку ожидания спасения, и обостренное прощальное видение природы, почти физически осязаемое восприятие ее. О чем бы ни писал Бунин, к каким бы сторонам современности ни обращался, во всем выражается его личностное отношение, его субъективная оценка, подкрепленная и дополненная документами и фактами.

Оценочность сочетается в «Окаянных днях» с лирической исповедальностью: «Если бы я эту “икону”, эту Русь не любил, не видал, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так беспрерывно, так люто?» (с. 62). Дневниковые записи оказываются емкой формой, вбирающей в себя многое, позволяющей ежедневно фиксировать происходящее, оценивать его, размышлять о прошлом и последующем, о причинах и виновниках случившегося, находить утешение в этих записях.

О.Н. Михайлов справедливо заметил, что без «Окаянных дней» невозможно понять Бунина. Эта книга стала «документом» эпохи, достоверно, страстно и масштабно запечатлевшим трагедию гибели старой России, «плачем» по ней и одновременно прощанием. Живя в эмиграции, Бунин находит утешение в «погружении» в прошлое, возвращаясь памятью в счастливые времена детства и юности. Так появляется роман «Жизнь Арсеньева» (1927–1933).

Жанровая природа произведения вызывает разнообразные толкования. При этом краеугольными становятся вопросы об автобиографическом характере его и о романной форме. Так, Ю. Мальцев, отмечая уникальность «Жизни Арсеньева», утверждает: «…Называть романом эту книгу неверно. Сам Бунин взял в кавычки это слово «роман», начертанное на папке с рукописью, указав тем самым, что это вовсе не роман в традиционном понимании»2. В.Н. Муромцева-Бунина в воспоминаниях «Жизнь Бунина. Беседы с памятью» пишет: «“Жизнь Арсеньева” не жизнь Бунина, а роман, основанный на автобиографическом материале, художественно измененном»3.

Б.В. Аверин, напротив, считает, что «по специфике вносимых в нее изменений рукопись “Жизни Арсеньева” ближе к сочинениям мемуарного, а не романного жанра. Особенно наглядным это становится при сравнении творческой истории “Жизни Арсеньева” и некоторых рассказов писателя. Работая над рассказами, Бунин иногда от варианта к варианту менял описанные в нем события, поступки героев, их характеры. В рукописи “Жизни Арсеньева” подобных изменений практически нет»4.

Исследователи творчества И.А. Бунина обращаются и к его высказываниям о произведении: «Вот думают, что история Арсеньева – это моя собственная жизнь. А ведь это не так. Не могу я правды писать. Выдумал я и мою героиню. И до того вошел в ее жизнь, что поверил в то, что она существовала, и влюбился в нее». Хотя в то же время писатель готов согласиться и с читателями: «Может быть, в “Жизни Арсеньева” и впрямь есть много автобиографического…»5.

Роман состоит из пяти книг, объединивших – при небольшом объеме – сто семь глав. В этих пяти книгах, как и в трилогии «Детство», «Отрочество», «Юность» Л.Н. Толстого, запечатлены «четыре эпохи развития» (Л.Н. Толстой)6 героя: младенчество, детство (I книга), отрочество (II, III книги), юность (IV книга), молодость (V книга). Сам автор фиксирует эти «эпохи», хотя и не озаглавливает ни главы, ни книги (в отличие от Л.Н. Толстого), сам отмечает «переходы» из одной «эпохи» в другую. Так, пятая книга начинается словами: «Те весенние дни моих первых скитаний были последними днями моего юношеского иночества»7.

Сюжетная динамика при событийной ослабленности достигается в романе напряженностью внутренней жизни Алеши Арсеньева, обостренностью восприятия окружающего, его особой чувствительностью и силой переживаний. И.А. Бунин находит наиболее точный, отвечающий замыслу принцип повествования: не хронология жизни героя, а процесс пробуждения памяти. Первая глава представляет собой экспозицию, предваряющую рождение воспоминаний и определяющую их формосодержательную доминанту: книга от первого лица о последнем представителе рода Арсеньевых, «происхождение коих теряется во мраке времен», книга как спасение от «беспамятства» и возрождение смысла, скрытого в символике герба, книга как хранилище памяти, как собор, устремленный «к небесному Граду».

В последующих главах запечатлено и материализовано пробуждение памяти: «Самое первое воспоминание мое есть нечто ничтожное, вызывающее недоумение» (V, 6); «Детство стало понемногу связывать меня с жизнью, – теперь в моей памяти уже мелькают некоторые лица, некоторые картины усадебного быта, некоторые события…» (V, 8); «Дальнейшие мои воспоминания о моих первых годах на земле более обыденны и точны, хотя все так же скудны, случайны, разрозненны…» (V, 10).

С пробуждением памяти восстанавливается процесс первооткрытия окружающего мира, закрепленного в воспоминаниях-«вспышках»: «Помню: однажды осенней ночью я почему-то проснулся и увидел легкий и таинственный полусвет в комнате…» (V, 12); «…Но я уже знал, что я сплю в отцовском кабинете…»; «…Я уже заметил, что на свете, помимо лета, есть еще осень, зима, весна, когда из дома можно выходить только изредка» (V, 13). Так повествователь воспроизводит процесс познания мира маленьким Алешей Арсеньевым. «И вот я расту, познаю мир и жизнь в этом глухом и все же прекрасном краю…» (V, 14). Это познание начинается с освоения близлежащего пространства: двора, амбаров, конюшни, скотного двора, огородов.

Построение повествования также диктуется свойствами памяти: «Много ли таких дней помню я? Очень, очень мало, утро, которое представляется мне теперь, складывается из отрывочных, разновременных картин, мелькающих в моей памяти» (V, 19). Неоднократно повторенное «помню» становится своего рода композиционной скрепой между фрагментами воспоминаний.

Переход из детства в отрочество сопровождается формированием самосознания героя. Преобладание к концу первой книги голоса взрослого повествователя обусловлено воссозданием этого процесса. И в начала глав уже выносятся временные координаты: «В последний год нашей жизни в Каменке» (глава 17); «в августе того года» (глава 19); «как-то в конце августа…» (глава 20). Позиция взрослого повествователя выражается и в горьких размышлениях о нищем существовании русского мужика, о «русской страсти ко всяческому самоистреблению» – в связи с атмосферой жизни Алеши среди «крайнего дворянского оскудения» (V, 36), о беспечном прожигании жизни (образы Баскакова, отца). В романе звучит вопрос, мучивший Бунина («Окаянные дни»): «И почему вообще случилось то, что случилось с Россией, погибшей на наших глазах в такой короткий срок?» (V, 36).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю