Текст книги "Ошибка Лео Понтекорво"
Автор книги: Алессандро Пиперно
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Возможно, Эррера был прав. Он действительно сходит с ума. Но был ли кто-нибудь в их окружении, кто более, чем Лео, имел право на безумие?
Он подумал о фотографии, которую безжалостно воспроизводили в статьях на странице, предшествующей тексту, чтобы подвергнуть еще более суровому испытанию напряженные до предела нервы Лео.
Эта фотография неожиданно появилась в парочке газет, описывающих его случай. Наконец-то у них есть то, что они искали, подумал он в сильном возбуждении. Вот он, их туз в рукаве. Больше не нужно придумывать искусственных улик и других гнусностей. Этой фотографии было более чем достаточно. Она могла бы послужить для рекламного ролика, призывающего уничтожить бактерию Лео Понтекорво, вредную для организма общества.
Лео даже не знал, где они раздобыли эту фотографию. Он уже слышал голос здравомыслящего добряка, коих полон свет, который убеждал его, что ничего страшного в ней нет. На этой фотографии Лео не был голым или одетым в женскую одежду, в двусмысленной ситуации, с оружием в руках или пьяным. С Камиллой или во время вручения одной из многочисленных взяток, в которых его обвиняли. Ничего подобного. Что же ты так кипятишься? – спросил бы его здравомыслящий добряк. – В сущности, на этой фотографии изображен человек, верхом на лошади, ничем не отличающийся от тысяч других господ, занимающихся старомодным конным спортом. Вот именно! – воскликнул Лео с возбуждением в своем внутреннем диалоге с воображаемым здравомыслящим добряком. – Дело именно в этом! Вот в чем секрет! Это и есть удар ниже пояса. Это фотография, обвиняющая, коварная, полная двойных смыслов и намеков.
Он, зная систему изнутри (этот великолепный и безжалостный крематорий), мог догадаться об изобразительной силе подобной фотографии. Силу, которую даже Эррера на этот раз не мог недооценивать. Со своей тонкой интуицией он должен был понять.
«Шутишь? Разве ты не обещал мне, что…»
«Да, я знаю и клянусь, что я сделал это… точнее, я попытался сделать это. Но это не так просто и не очень-то умно игнорировать такие вещи. У меня есть право контролировать, проверять. Ты не можешь уследить за всем, и твои помощники тоже. Знаю, знаю, они целыми днями работают на меня. Но они не все смогут понять в этом деле. Ты ведь согласишься со мной – чтобы понять некоторые вещи, нужны наш ум, наше образование, наш возраст…»
«Спокойно, Лео, спокойно, ничего страшного не происходит. Сейчас я взгляну на эту статью, чтобы ты успокоился…»
«Почему ты говоришь мне, чтобы я успокоился? Я не хочу быть спокойным. Я не могу быть спокойным. Как я могу быть спокойным, пока кое-кто печатает обо мне все эти гнусности?»
«Какие гнусности?»
Итак, Лео снова подсунул ему под нос статью. А Эррера, не теряя контроля над собой, продолжал говорить ему:
«А-а, я ее видел, эту фотографию. Возможно, она не передает тебя во всей красе. Возможно, ты не самый фотогеничный мужчина в мире. Но ради бога, это всего лишь фотография. Фотография по-дурацки одетого мужчины на коне. Я таких фотографий видел миллионы. Достаточно купить журнал „Лошади“, не говоря уже о „Скачках с препятствиями“ или „Укротитель“.»
Но на этот раз цинизм Эрреры не позабавил Лео, эта бьющая ключом ирония не заставила его чувствовать себя как дома в семье. Они вызвали возмущение. Заставили опустить руки. У Лео больше не было никакого желания шутить, он хотел, чтобы его воспринимали серьезно. Он хотел получать серьезные ответы. Он платил слишком много, он почти готов был оставить без средств свою семью, чтобы получить серьезные ответы. А значит, нужно было отвечать ему соответственно.
«Ладно, извини, больше никаких острот. Но клянусь тебе, мой друг, я не понимаю, о чем ты говоришь. Я не могу понять, почему эта фотография более опасна, чем те, которые публиковались до сих пор».
Как такое возможно, что он не понимает? Такой проницательный, искушенный, тонко чувствующий человек не понимает? Наверное, чтобы понять некоторые вещи, нужно полностью погрузиться в дело. Все в этой жизни имеет свой смысл. Вся эта трагедия имеет смысл. Неужели ты, Эррера, этого не понимаешь?
Лео действительно хотел бы верить в это. Но он не знал, как убедить своего адвоката, что эта фотография имеет тот пресловутый смысл. Итак, он постарался успокоиться. Или, лучше сказать, изобразить спокойствие:
«Ты уверен, что ни к чему заставлять их убрать эту фотографию? Выбросить ее. Не знаю, обвинить их всех в клевете».
«Видишь? Я не понимаю, отчего ты сходишь с ума. Что с тобой? Ты теряешь самообладание. Повторяю, это просто фотография. Достаточно не смотреть на нее. Достаточно не покупать газет и не включать телевизор. Это единственное лекарство против паранойи».
«Теперь ты считаешь меня параноиком? При чем здесь паранойя? Я параноик только потому, что отдаю себе отчет в том, что происходит, что дотошно отмечаю это. Все, что со мной произошло, тебе кажется паранойей? Ты хоть представляешь, что я переживаю? Насколько я чувствую себя одиноким? Я превратился в какого-то червя. Отверженного. Никто больше не хочет обращаться ко мне. Помнишь про конференцию в Базеле, на которую меня пригласили? Так вот: вчера какая-то тетка, какая-то дура оставила мне на автоответчике сообщение. Она говорила таким официальным голосом… И знаешь, что именно она сообщила?»
«Откуда я знаю? Что перенесли кофе-брейк?»
«Что в последний момент они были вынуждены отменить конференцию. Что им жаль, что они не знают, как такое могло получиться, что ввиду непредвиденных обстоятельств… и прочая швейцарская тягомотина…»
«И?..»
«И что?»
«В чем мораль сей басни?»
«Мораль в том, что меня выставили вон. Мораль в том, что в последнее время все только и делают, что выставляют меня вон. Включая швейцарцев. И знаешь, почему они только сейчас решили дать мне от ворот поворот?»
«Почему?»
«Но это же ясно как божий день! Потому что они увидели фотографию! Подумай об этом, Эррера! Я только и думаю об этом со вчерашнего вечера, и все выходит очень даже логично. Эта паршивая газетенка выходит и в Базеле, верно? Точно выходит, я специально узнавал. Очевидно, она попала в руки какого-нибудь наглого бюрократа. Он показал ее комитету. И только тогда комитет решил. Эта фотография их убедила. Так и вижу их всех в кружке, как они рассматривают ее, комментируют, обсуждают… Все вижу».
«А ты не думаешь, что тебя вычеркнули из списков участников конференции за то, что с тобой случилось в последние месяцы? Когда ты мне об этом говорил, ты сам был удивлен, что тебя не лишили с какой-нибудь отговоркой приглашения. И теперь вот: они это сделали».
«Да, но почему именно сейчас?»
«Потому что они вернулись из отпусков. Потому что конференция приближается. Потому что они только сейчас вспомнили про тебя. Откуда я могу знать? И вообще, какая тебе разница? Неужели ты думаешь, что на кого-то из оргкомитета снизошло откровение после того, как он случайно наткнулся на эту фотографию? И только тогда он решил отозвать твое приглашение? Ты мне об этом сейчас толкуешь? Это твое гениальное предположение?»
«Точно»
«М-да, дорогой мой друг… У тебя поехала крыша. Говорил я тебе не читать это дерьмо. От этого дерьма у тебя разжижаются мозги. Ты не первый, кого я вижу дошедшим до ручки. Ты перестал соображать. Повторяю: ты не первый, кого я вижу в таком состоянии. Я знал, что это может случиться. Хорошо, предоставь заниматься твоим делом человеку, который твердо стоит на земле: что бы тебе там ни казалось, эта фотография не говорит о тебе более того, что может сказать любая другая фотография. Да, на ней ты запечатлен в тот момент, когда занимаешься спортом. Возможно, этот вид спорта не самый популярный, более того, скажем так, он отдает некоторым снобизмом. Разве что это может разозлить кого-нибудь. Какого-нибудь провинциала, популиста. Возможно, какая-нибудь консьержка скажет какому-нибудь посыльному мясника: „Глянь-ка на этого вонючего педофила, этого вора, этого взяточника, этого жида со всеми его миллионами! Готова поспорить, что для прогулок на лошади он одевается, как английский сэр на охоту за лисами!“ Да, не отрицаю. Такое может случиться. Но из-за этого говорить, учитывая все то, что с тобой происходит, будто эта фотография – хитроумная уловка, чтобы окончательно уничтожить тебя…»
Неужели Эррера, умный Эррера, не понимал? То, что ему казалось очевидным. Или все же он понимал. Понимал и хотел представить его сумасшедшим. Ну конечно: он больше не мой друг и союзник. Ведь это он в свое время порвал со мной. Ведь это он решил, что не хочет больше со мной общаться. Мой рост, моя внешность, моя привлекательность, мое красноречие приводили его в отчаяние. Ставили его в трудное положение. Унижали его. Этот тип ненавидит меня с детских лет. Как я мог довериться ему? Как я мог вручить ему свою жизнь и все, что от нее осталось, если когда-то то, что я считал дружбой, для него было враждой? То, что я считал привязанностью, для него было завистью? Он обманом заманил меня в ловушку. Он тянет из меня деньги. А сейчас он добился первого ряда в партере, чтобы наслаждаться зрелищем моего краха. Он дождаться не мог, чтобы увидеть меня в таком жалком состоянии и полностью насладиться реваншем.
За что все это? За глупость, которую я по пьяни сболтнул Валерии, или как там ее звали? Если бы он только объяснил, что испытывал. Но он ничего не сказал. Он был горд. Он никогда не желал открывать, что у него на душе. Только в конце, когда положение стало невыносимым, он пинком выгнал меня из своей жизни. Вот так, без предупреждения, жестоко и преднамеренно. И с тех пор он ждет меня в засаде. Никогда не недооценивай проклятую обиду карликов! Чему я удивляюсь? Он ведь всегда был таким: медоточивым и двусмысленным. А теперь пришло время заставить меня заплатить по счетам. Этот вшивый адвокатишка, у которого шерсть на брюхе длиннее, чем он сам, делает вид, что помогает мне, что он понимает меня, в то время как на самом деле топит меня.
Лео вдруг осенило.
«Ты помнишь вопросы, которые ты задавал раввину Перудже по поводу иконоборчества у евреев? И ты помнишь его ответ?»
Эта фраза сорвалась у него с губ, прежде чем он понял почему.
«При чем здесь иконоборчество у евреев?»
«Перестань! Не смотри на меня так, не обращайся со мной как с психом, я совершенно здоров. Ты его помнишь или нет? Конечно, ты его помнишь, но не хочешь признаться мне. Кстати, каждый раз, когда ты спорил с раввином, я смотрел на тебя с восхищением. Возможно, я этого особо не показывал, но я был в восторге. Твоя убедительность, твоя любовь ко всему необычному, способность выступать против замшелых предрассудков…»
«Хорошо, хорошо. Благодарю тебя. Я согласен, было забавно подшучивать над тем дуралеем, подвергать сомнению его каменные убеждения, но не понимаю, как это все связано с фотографией и нашим делом… и я не помню никакого вопроса раввину и никакого ответа на мой вопрос».
Но в тот момент Лео больше не желал ничего объяснять другу. Ни напоминать, что спросил много лет назад безбородый Эррера у раввина Перуджи, ни то, что тот ему ответил. Этот обмен репликами между молодым заикающимся раввином и тринадцатилетним карликом вдруг показался Лео настолько глубоким и пророческим, что рассказывать об этом было бы почти святотатством.
Сейчас Лео был как бы в трансе, погрузившись в воспоминания: длинные, скучные уроки раввина Перуджи в полуподвале главного храма, которые он посещал с небольшой группкой ребят каждое воскресенье. Он помнил мельчайшую деталь. Игры в мяч перед пространными погружениями в религиозные таинства, во время которых Эррера давал волю всей своей неукротимой воинственности. Он вспоминал о тех матчах, во время которых еврейские мальчики с улицы имели единственную возможность встретиться с еврейскими мальчиками из хороших семей и разгромить их. А также о танцах после уроков, большая часть которых происходила в доме Понтекорво. О вечеринках, на которые Эррера не ходил из-за робости или гордости или чтобы не испортить их своим присутствием.
Как это возможно, чтобы Эррера не помнил того утра тридцать пять лет назад, когда он, за несколько дней до их обряда инициации, именно он, Эррера, спросил у раввина, почему Бог запретил евреям изображения? Почему это мрачное и капризное существо, с которым Эррера имел особые счеты, запретил своему народу изображать его? Католики всегда рисовали своего доброго Иисуса, прекрасного и живого, а нам нельзя было нарисовать даже какого-нибудь святого. Почему? Почему?
Типичный вопрос для Эрреры-подростка. Типичное для его лет праздное любопытство. Придирчивость, интеллектуальный эксгибиционизм, которые должны были компенсировать физические недостатки. И в то же самое время вызов всему вокруг. Все это вызывало в других сверстниках (а прежде всего в девочках) чувство недоверчивого непонимания, которое сочеталось с тем чувством неприязни, которое пробуждало у всех его тело.
Почему этот ужасный карлик так интересовался подобными вещами? Какая ему разница, почему Богу не угодно, чтобы его изображали, если через несколько часов они окажутся в доме у Понтекорво и будут танцевать под музыку свеженьких дисков, только что доставленных из Америки? Как мог тринадцатилетний мальчик предпочитать напыщенные вопросы Гленну Миллеру, Колу Портеру, Бингу Кросби? Если всех остальных силком вытаскивали из кроватей воскресным утром ради этих дополнительных занятий, уготованных исключительно для еврейских детей, и им было наплевать, что скажет раввин по поводу Бога и его капризов, почему же Эрреру это так занимало? Почему этот столь некрасивый и робкий мальчик становился воинственным и энергичным только во время футбольных матчей или в спорах с раввином Перуджей?
Интересно, насколько словесная дерзость Эрреры оставалась непонятной его ровесникам, настолько она нравилась раввину, который говорил ему:
«С такой головой ты должен быть раввином!» А в ответ он слышал от этого развитого не по годам тринадцатилетнего подростка: «Напротив, боюсь, что вы, Рав, возлагаете слишком большие надежды на закон Моисея, чтобы быть адвокатом».
Возлагает слишком большие надежды? Да ладно, разве так говорят тринадцатилетние? И тем не менее Эррера говорил именно так. Как по писаному.
Итак, в тот раз коварное красноречие, которое Эррера в последующие годы поставит на службу своим клиентам и использует для увеличения своего счета в банке, красноречие, одинаково убеждающее раввинов в непоследовательности Предвечного Отца, было направлено на вопрос об образах. Почему Бог не хотел, чтобы его изображали? Эррера не понимал этого. И кто знает, почему Лео – хоть и принадлежал к категории зевающих лентяев, которые во время уроков то и дело поглядывают на часы в надежде, что пытка скоро закончится, – отлично помнил как первый весьма ироничный ответ раввина: «Ну, Бедный Старик не так уж тщеславен, как говорят», так и второй, более торжественный: «Возможно, потому что Господь хочет научить нас тому, что изображения не всегда передают истинное». При воспоминании о втором ответе у Лео мурашки побежали по спине. Он почти возликовал. Как будто эти слова объясняли, как обстоят дела. Причину всего. Он был доволен, что раввин поставил шах своему лучшему ученику и что тому же самому ученику, ставшему уже знаменитым адвокатом, снова может быть поставлен шах все той же одной-единственной фразой. Да, старый добрый раввин, скажи этому нахалу, как все устроено в этой жизни. Скажи ему единственную разумную в моей ситуации вещь: изображения не всегда передают истинное.
Так Лео решился повторить, тридцать пять лет спустя, эту фразу тому, кто ему напомнил о ней: «Ты помнишь, Эррера? Изображения не всегда передают истинное. Ты это помнишь, Эррера? Прошу тебя, скажи мне, что ты это помнишь!»
«Лео, успокойся, я не знаю, о чем ты говоришь. Боюсь, что ты сходишь с ума!»
«Ну да! Какой отличный ответ! Я только сейчас это понимаю! Глядя на фотографию, я это понимаю. Я понимаю, что фотографии лгут. Фотографии – это настоящая проблема, понимаешь? При помощи фотографий эти ублюдки портят тебе жизнь. И в тот вечер, когда передавали новости по телевидению. За ведущим была фотография. Когда я услышал, что говорят обо мне, не веря своим ушам, я уставился в экран. И увидел себя там, рядом с тем типом. Это был я и не я. На той фотографии был изображен я, но на ней не было ничего от меня. Вся проблема в фотографиях. Фотографии способны принести несчастье. Это из-за некоторых фотографий твоя жена перестает разговаривать с тобой, а твои сыновья больше не желают тебя видеть, а ты скрываешься в подвале, как сумасшедший или вор. Из-за таких вот фотографий я испытываю стыд. Скажи мне, что ты меня понимаешь. Скажи мне, что ты тоже видишь, что они со мной сделали. Что со мной делают».
«Да, я вижу, прекрасно это вижу, Лео. А теперь успокойся. Присядь сюда и успокойся. Увидишь, мы заставим их расплатиться за все. Они возьмут назад свои слова».
«Нет! Ты не понимаешь! Я хочу, чтобы ты сказал, что и в тебе эта фотография вызывает такой же страх, как и у меня. Мистификация, искажение, обман. Вот их орудия…»
Хотя Лео говорил экзальтированным тоном, хотя его восприятие действительности отчасти не соответствовало реальности, нельзя было отрицать, что эта напыщенная фотография немножко лгала. Что было особенно обманчивым на этой фотографии, которую Рахиль оправила в рамочку и держала на столике у входа (кто только мог взять ее оттуда и передать ненасытным гиенам?), подальше от нескромных глаз, фотографии, которая стояла там, напоминая Лео о том, чего он больше никогда не должен делать? Фотографии, на которой Лео был изображен с безупречной выправкой профессионального ездока верхом на гнедом коне с черной гривой, голенями и хвостом и твердо сжимающим поводья.
Среди тысячи фотографий, сделанных в середине его жизненного пути, не было более неподходящей, чтобы воспроизвести человека с хорошим вкусом и исключительной самоиронией. Но кто бы мог объяснить рассеянным пожирателям газетных статей и телепередач, что этот всадник даже если и виновен в чем-то, то вовсе не в том, о чем заставляла подумать фотография.
Это Рахиль запечатлела его прошлой весной в манеже Ольджаты, когда Лео решил, спустя несколько лет бездействия и по совету знакомого диетолога, взять несколько уроков верховой езды. Уступив тщеславию новичка, скрывающего невежество правильностью снаряжения, он приобрел облегающие штаны кремового цвета, коричневые кожаные сапоги и, главное, смешной жакет в клеточку. Всякий, кто разбирается в верховой езде, увидел бы в посадке Лео признаки неопытности: пятки высоко задраны, спина изогнута, напряженность. Но сколько вокруг экспертов в верховой езде? Парочка снобов и лошадников, которые и газет-то, наверное, не читают, и телевизора не смотрят, так как предпочитают им свежий воздух.
Эта фотография должна была возбуждать в людях совсем противоположное чувство: подозрение в немалой самоуверенности, подозрение, легко перерождающееся в агрессивность и негодование. Именно от такого типа, который позирует сегодня, разодевшись, как лорд Бруммель, который не замечает, как он смешон, изображая из себя конный памятник, ты ждешь болезненных и жалких преступлений. Только такой придурок в бабских штанишках может бороться с кризисом среднего возраста, в отличие от других сверстников его круга, не приобретая эксклюзивный автомобиль или трахая инструкторшу по аэробике своей жены, а избрав дорожку коррупции, ростовщичества, педофилии…
И всем наплевать, что эта фотография не передает твоей сути. Более того, эта фотография как бы зеркальное отражение всего того, чем ты так безумно стремился казаться. Эта фотография более живая. Она более настоящая, чем ты сам. Более однозначная, чем любой приговор, более убедительная, чем любой тест, более обстоятельная, чем любая экспертиза или свидетельство. Эта фотография и есть ты, как тебя воспринимают другие. Поэтому она так волнует. Поэтому она столь могущественна. Столь жестока. Потому что она говорит миру то, что он хочет слышать: никто не ассоциируется лучше с пороком тщеславия, чем запечатленный на ней человек.
Их было четверо. Люди в форме, нарушившие покой его кабинета на цокольном этаже. Это случилось ранним утром ближе к концу сентября. Они повели себя деликатно и благопристойно. Прежде чем войти, они постучали в дверь, ожидая, что кто-нибудь проявит признаки жизни. Лео, чей сон был очень чуток, вскочил, услышав шум останавливающихся у дома машин, голоса приближающихся полицейских и домофон, затем звонок и раздражающее шарканье ног над головой, когда кто-то постучал в его дверь.
Кто это мог быть? Кто осмеливается стучать в дверь проклятого отшельника? Рахиль? Сыновья? Тельма? Может быть, сантехник? Почему нет? Может быть, не только в бачке его унитаза закончилась вода? Это могло случиться во всем доме. И вероятно, рачительная Рахиль, которая продолжала заботиться о нем, послала сантехника, чтобы тот решил проблему также здесь внизу…
Кто бы то ни был, Лео предпочел не отвечать. Он сделал вид, что ничего не слышит. Ему не удалось справиться с волнением, которое в нем вызвала идея вторжения кого бы то ни было. Он едва совладал с желанием спрятаться за диваном с цветной набивкой, который уже долгое время служил ему ложем. В сущности, за дверью мог быть кто угодно. Лео не удивился бы ничему. Даже группе громил с палками, которые пришли задать ему трепку. Или отцу Камиллы, который наконец решился… Но не опасение за свою жизнь удерживало его от ответа, а скорее внезапная стыдливость. Страх услышать собственный голос. Правда, когда он приходил в кабинет Эрреры, он говорил, и как говорил! Но как только он оказывался дома, в своем бункере, даже идея произнести хоть слово казалась ему святотатством.
Постучав более настойчиво в дверь, полицейские, потеряв терпение, вошли.
Как ни странно, их вид подействовал на Лео успокаивающе. Продолжая молчать, он с мелодраматичным жестом протянул им руки, чтобы полицейские надели на них наручники. Но один из них, совсем еще мальчик (он должен быть на пару лет старше Филиппо), сказал: «Профессор, не нужно».
Удивление Лео при виде этих мальчишек в форме было не меньше удивления самих полицейских, которые воочию убедились, что человек, стоящий перед ними, существенно отличается от того, которого они видели в газетах или по телевизору.
Стремительное падение в водоворот, уготованный ему судьбой, отобразилось на его внешнем виде: похудение и преждевременная седина в его шевелюре резко изменили его облик. Потом, что-то, должно быть, случилось с пигментацией: здоровый медный цвет его кожи приобрел синевато-серый оттенок, а кожный покров, особенно на руках, покрылся коричневатыми пятнышками, которые характерны для более почтенных лет.
Но особенно бросалась в глаза другая метаморфоза, более радикальная, которая касалась его характера и проявилась в его очередном публичном выступлении во время утреннего рейда полицейских, явившихся с ордером на арест. Лео продемонстрировал необычайную покорность, как будто он стремился доказать этой четверке недоверчивых ребят и самому себе, что было достаточно нескольких месяцев, чтобы искоренить в нем малейший след высокомерия и спеси.
Вот уже два месяца подряд он не спал с Рахилью и не видел сыновей, разве что случайно из высоких и узких окон цокольного этажа. Два месяца он не появлялся в Санта-Кристине. Ни с кем не говорил по телефону, кроме Эрреры или какого-нибудь запоздавшего любителя совать нос в не свои дела или настойчивого и безумного анонима с угрозами. Он избавил своих родных от своего докучливого присутствия, как осторожный и скромный Грегор Замза… Поэтому естественно, что он готов был принять любое живое существо, которое постучалось бы в его дверь, но также, что он мог и испугаться.
Возможно, из-за долгого уединения, неожиданности вторжения, головной боли и ужасной усталости, а может быть, потому, что, кроме прочего, спустя полтора месяца он уже стал терять доверие к чудесным способностям Эрреры, Лео проявил странную гостеприимность к тем, кто пришел арестовать его, к тем, кто стоит здесь с наручниками за поясом и готов увести его бог знает куда. Это моя новая семья, думает Лео с волнением. Вот почему он так церемонен. Возможно, он был бы благодарен любому, кто пришел бы освободить его от этого домашнего кошмара. В сущности, до этого он тоже жил как под арестом. Лео был бы благодарен даже тому типу, который названивал ему с угрозой убить его и помочиться на его труп. Он был бы признателен даже тому психу, который говорил ему фразы вроде: «Ты развлекаешься с маленькими девочками, правда? Тебе весело с ними? Но Бог видит такие дела, и я тоже их вижу. Профессор, молись, чтобы Бог призвал тебя раньше, чем ты попадешь в мои руки…» Все что угодно, включая слова этого маньяка, было лучше, чем молчание, которое мучило его больше, чем полное отсутствие близкого контакта с людьми (гладкое бедро Рахили! Боже, существовало ли оно вообще?); все было лучше тяжелых, как цемент, гнетущих мыслей и внезапных прояснений сознания, во время которых он осознавал всю безысходность своего положения. Если бы кто-нибудь из знакомых увидел Лео в тот момент, во время ареста в окружении ребят в форме, он бы вытаращил глаза, глядя на такую покорность, постепенно переходящую в волнение.
Куда подевалась пресловутая надменность Лео Понтекорво, с которой он всегда взирал на ближнего своего, с тех пор, как был первым учеником на курсах профессора Мейера? Откуда взялось подхалимство, с которым он простирался перед своими тюремщиками? Достаточно два месяца изоляции от общества, чтобы превратить великого человека в боязливое и скулящее существо.
Увы, поверьте мне, нужно гораздо меньше времени! С другой стороны, полицейские тоже оказались слишком мягкими. После того как они избавили его от унижения быть закованным в наручники, парень, самый неопытный, очевидно проигнорировав протокол и гнев вышестоящих, прошептал Лео: «Профессор, вы, возможно, не помните, но вы лечили дочь моего брата…» По тону молодого полицейского можно было догадаться, что дочь его брата сейчас пребывала в полном здравии. Она принадлежала к списку успешно исцелившихся пациентов, некоторые из которых ежегодно посещали Лео, чтобы выразить ему свою признательность.
Достаточно неуместная интимность, которая заставила более старшего вмешаться: «Послушайте, профессор, не хочу вас торопить, но вам было бы лучше взять с собой какие-нибудь личные вещи. Возможно, по крайней мере, сегодня ночью… да… в общем. Вы понимаете…»
А чего здесь непонятного, в сущности?
Стена, которая отделяет твою прекрасную супружескую спальню от тюремной камеры, в которую тебя в любой момент могут бросить, гораздо тоньше, чем тебе позволяла представить в свое время твоя предполагаемая социальная стабильность. Это ты должен был понять? Что ж, не нужно больших мозгов, чтобы это понять.
Лео позволил вывести себя из помещения так, как будто он не знал дома, в котором жил столько лет и который стоил ему немалых денег. Он испытал облегчение от того, что на длинном пути от комнаты в цокольном этаже до выхода ему никто не встретился. Вероятно, Рахиль позаботилась о том, чтобы во время ареста не было ни одной живой души. Она избавила от унижения его или саму себя и сыновей. Все прошло гладко. Когда Лео вышел на свежий воздух, в сад, стоял ясный солнечный день, какие бывают в конце сентября. Пахло свежескошенной травой. Утренний абрикосовый свет напоминал зарю в Иерусалиме: рассеянный желтый сентябрьский свет. На горизонте несколько редких белых облачков приняли форму акулы с полураскрытой пастью, готовой броситься на жертву.
Те сентябрьские дни. Он всегда их любил. Когда все в доме приходило в движение. Лео, утомленный августовской жарой, обычно приезжал с моря и возвращался на работу. Рахиль снова становилась полновластной хозяйкой дома. Филиппо и Сэми возвращались в школу. Было что-то трогательное и успокаивающее в этом вечном возвращении. Перед тем как сесть в машину и отправиться в больницу, Лео доходил до бара рядом с северным входом в комплекс, который ребята называли «дырой». Он брал себе кофе и газеты. И свежевыпеченные круассаны для Рахили и Тельмы.
Те сентябрьские дни. За несколько дней до этого наступал период, когда Рахиль занималась сбором сыновей в школу. Она ходила в канцтовары и большие магазины и покупала пеналы, тетрадки, дневники, рюкзачки. Эта традиции была особенно дорога Рахили, и она даже заразила этим сыновей. В течение всех пяти лет элементарной (или, как ее называл Сэми, «лементарной») школы, прежде чем его потребительские желания переключились на одежду, Сэми каждый год обязательно спрашивал у матери: «Ты мне купишь пенал с компасом и увеличительными стеклами?»
Она отвечала: «Посмотрим».
А он: «Посмотрим – это да или нет?»
«Посмотрим значит посмотрим».
Рахиль должна была сдерживаться, чтобы не накупить ребятам все, что они хотели. В ней был жив страх, как бы экипировка ее сыновей не оказалась хуже, чем у их одноклассников. Для Рахили школа была очень важна. В отличие от мужа она всегда любила школу. Она была примерной ученицей. Для нее школа представляла собой настоящее поприще, здесь она переставала чувствовать убожество домашней обстановки. Для Лео нет. Ему школа виделась скорее помехой. Вставать на рассвете – какая мука. Он принадлежал к категории сов, которые просыпаются не раньше полудня. И если Лео было за что благодарить небо – так это за то, что рано или поздно школа заканчивалась и он наконец был избавлен от нездоровой привычки вставать ни свет ни заря. Этот мягкий и ласковый свет сентябрьского утра должен был быть таким же, как свет в те утренние часы, когда его мать проскальзывала в его комнату, открывала жалюзи, ставила на тумбочку кофе с молоком, осторожно извлекала из-под одеяла его мягкие и распаренные ото сна ножки и надевала на них носки. Невыразимо нежный жест, который тем не менее предшествовал неумолимому пробуждению.
Лео, пока агенты полиции выводили его из калитки и усаживали в машину, спросил себя, нашла ли Рахиль в этом году сил, чтобы пойти с сыновьями покупать новые школьные принадлежности. Возможно, нет. Да и сыновья уже стали слишком взрослыми для определенных развлечений. И потом, разве могло все случившееся не отобразиться на повседневных привычках этой семьи? Лео уже не знал, на что надеяться. Он не знал, хотелось ли ему, чтобы произошедшее оставило свой след на всем, или лучше чтобы оно не оставило никакого следа. Свой след на сыновьях. Вот что представлялось самым ужасным. Он боялся даже спрашивать себя об этом. Его сыновья оставались для него страшной тайной. Они всегда были для него загадкой. И никогда не перестанут быть ею.