Текст книги "Ошибка Лео Понтекорво"
Автор книги: Алессандро Пиперно
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
Твои сыновья здесь, в твоей кровати, но они не осмеливаются ни обнять, ни даже коснуться тебя, они возятся на половинке кровати, которую обычно занимает Рахиль. Комната еще погружена в желтовато-голубую полутьму. Рахиль ставит поднос на тумбочку и включает абажур. Ты знаешь, что она не выносит темноту. Если бы дом принадлежал только ей, он был бы всегда освещен.
«Нет, дорогая, пожалуйста. Только не абажур. Открой шторы, но не включай абажур». Наконец-то кофе. Дети слезли с кровати, обошли ее и оказались перед тумбочкой. Они ссорятся из-за того, кто положит в кофе сахар. Они ссорятся слишком шумно, на твой взгляд, ты почти теряешь терпение. Слава богу, вмешивается Рахиль: «Итак, Филиппо, ты положишь сахар, а ты, Сэми, его перемешаешь. Понятно?» Понятно. Именно это они и делают. Пока снова не вмешивается Рахиль. «Хорошо, Сэми, так очень хорошо. Не размешивай сильно, а то кофе остынет». Ты держишь чашку в одной руке, а в другой блюдце. Ты подносишь напиток к губам. Фили и Сэми снова забрались на кровать на сторону Рахили и устроили там свою возню. Рахиль мягким движением бедра дает тебе понять, что хочет присесть рядом с тобой. Ты немного отодвигаешься. Теперь, наконец, кофе. Не самый лучший. Он остыл, но все равно немного жжет нёбо. Но это твоя жизнь. Как эта кровать. Это твоя жизнь, вся твоя жизнь. Так Лео вдруг понимает, какой сильной может быть ностальгия. Внезапный и неукратимый порыв жизни. Лео хочет все, он страстно желает все. Он хочет, чтобы его дети снова стали маленькими. Сцена меняется: теперь это не воскресное утро, а вечер пятницы, очень поздно, зима. Внезапно погас свет, снаружи бушует непогода. Свет фонарей, который проникает сквозь большие окна виллы, преобразили дом в сцену из средненького фильма ужасов. Ты в кровати и знаешь, что это только вопрос времени. А вот и они. Один за другим. Филиппо и Сэми делают все, чтобы скрыть страх. Не спросив разрешения, они забираются в кровать между тобой и Рахилью. Они немного мешают, но засыпают почти сразу. Ровное дыхание, разнеженные, и порозовевшие… Все это исчезло навсегда. Навсегда – это слово приводит его в беспокойство. Его охватывает странное чувство, нечто среднее между счастьем и отчаянием. Нечто, чему он не может дать имя. Странное ощущение, большая кровать, которую он представляет, его супружеская кровать, с точки зрения пространства, находится всего лишь этажом выше, но с точки зрения времени она расположена в другой геологической эре. Сейчас ему кажется, будто эта кровать расширяется. И теперь в ней спят не только его маленькие сыновья. Теперь в ней также он, совсем малыш. Избалованный, обласканный, любимый всеми ребенок сороковых. Мамочка только и делает, что нянчится с ним. Она не оставляет его даже ночью. Она ждет, когда ее Лео уснет. Сейчас эта кровать безразмерна. В ней помещается вся его семья, вся его история, вся его несчастная судьба. Целые поколения Понтекорво. Глаза Лео горят, он понимает, как чувства переполняют его, он почти не дышит. Он хочет пойти к своим сыновьям, к Рахили, попросить их о мире. Он хочет закричать им в лицо:
«Это счастье! И вы не можете прогнать его взашей. Счастье – это все. Я это знаю. Сейчас я это знаю. Слишком поздно, но я знаю это».
Теперь он понимает, что такое то незримое присутствие, которое его всегда преследовало. И этот дух, который никогда не покидал его. Это Бог. Потому что Бог должен существовать. Последний год ада, в котором он жил, – это Бог. Забвение, в котором он жил.
Преступления, в которых его обвиняют. Донос. Камилла.
Все это имеет имя. И имя этому – Бог.
Все ужасные и немыслимые события, которые с ним произошли, доказывают идею существования Бога.
Кофе, запах кофе – это Бог.
Вот он какой, Лео, которому никогда не удавалось быть одному, который всегда жил под опекой, на этот раз он не может даже умереть один. У него не хватает духу. Бог с ним, как мама или Рахиль. Теперь, когда две женщины, столь важные в его жизни, оставили его, он нуждается в ком-то еще. Он не в состоянии поверить, что люди могут жить в абсолютном одиночестве. Что люди могут жить так, чтобы о них никто не думал и не заботился. Это одиночество непостижимо для него. И так по полуподвальному этажу дома Понтекорво распространяется Бог во всем своем спокойном фарфоровом свете. Бог – это Великая Мать. Бог – это Великая Жена.
Именно так Лео мечтает умереть: в теплых и незримых объятиях Бога. И пока он мечтает о смерти, он чувствует запах кофе. Завернувшись в одеяло на воображаемой кровати. Более чем странный саван. Жаль только, что ему не удается полностью избавиться от беспокойства, несмотря на сон о смерти и мире. Жаль, что даже во сне Лео не усвоил самый важный урок: не существует никаких важных уроков.
И вдруг сон прерывается каким-то звоном, похожим на отдаленный звон будильника. Это телефонный звонок. Ему звонят на частный номер. Это уже десятый звонок, насколько Лео отдает себе отчет. Едва держась на ногах, он подходит к столу. Он не верит, что кто-то может звонить именно ему, что кому-то интересно поговорить с ним, но поднимает трубку и говорит голосом, который он слышит как бы издалека, из могилы: «Алло? Это кто?»
«Профессор Понтекорво, это я – Лука! Малыш Лука, Лукино!»
«Лукино?»
«Профессор, только не говорите, что вы меня не помните! Лука, Лукино. Я вам звоню каждый год в один и тот же день. Двадцать восьмого августа, в тот день, когда…»
Ах да, Лукино. Какой Лукино? Просто Лукино. Тот самый Лукино. Который несколько лет подряд, где бы он ни находился, каждое двадцать восьмое августа звонит Лео Понтекорво, чтобы в очередной раз выразить свою благодарность. Лука движим самыми лучшими побуждениями. Он думал, что это очень вежливо – звонить каждый год, что это очень честно и благородно – делать это в тот день и тот же час. Он думал, что это доставляет Лео удовольствие. Или нет: как всех навязчивых людей его интересовало только собственное удовольствие. И вещь, которая доставляла ему это удовольствие, было поднимать трубку каждое двадцать восьмое августа в восемь тридцать и звонить доктору, который когда-то спас его шкуру.
Остеосаркома, как помнил Лео, одна из самых опасных форм, поразивших правую ногу Лукино, которому тогда было пятнадцать лет. Диагноз Лео был безжалостен: возможно, удастся спасти мальчика, но не его ногу. Тогда никто особо не миндальничал. Хирурги резали все, что попадало им под руку.
Лео ошибся. Оптимист Лео впал в грех отчаяния. После лечения, после исключительно щадящей операции, проведенной доктором Риккарди, Лукино удалось избавиться от кошмара. Конечно, с тех пор он слегка прихрамывал и всю жизнь был осужден опираться на палку, но тем не менее он был спасен.
И с тех пор как Лукино был выписан из отделения профессора Понтекорво, он не переставал звонить ему каждое двадцать восьмое августа. Не то чтобы Лео напоминал ему, сам Лукино помнил об этом. Он жаждал выразить своему Спасителю (именно так Лукино прозвал доктора Понтекорво) свою безграничную благодарность за возможность жить на этом свете. И кстати, он хотел, чтобы Спаситель знал, что его жизнь с тех пор сложилась просто замечательно. Что тяжелый опыт научил его ценить любое, даже самое незначительное мгновение своего существования. Ему так хотелось познакомить его со своими двумя сыновьями. Потому что в определенном смысле его сыновья были и вашими сыновьями. Вашими? Чьими? Вашими, профессор. Вашими, Спаситель. Лукино привил своим соплякам культ Спасителя. «Знаете, как они вас называют, профессор? Дядюшка Спаситель. С уважением, естественно. С огромным уважением. Они ведь могут вас так называть?» Лукино начал приучать своих сопляков к культу Спасителя. Дядя Спаситель. С уважением разумеется. С огромным почтением. Вы не возражаете, если они будут называть Вас «дядюшка Спаситель»?
Это пошловатое представление повторялось каждое двадцать восьмое августа, около восьми тридцати утра, почти четверть века, вызывая в Лео легкое отвращение и испытывая его терпение, которому он был обязан своим воспитанием. Но холодные, граничащие с надменностью ответы нисколько не смущали Лукино и, казалось, напротив, вдохновляли его еще больше. Каждый раз все повторялось. Каждый год все то же назойливое приглашение: «Почему вы не заедете к нам в гости, профессор? С вашей женой. К нам домой. В деревню. У нас маленький дом. Ничего особенного. Совсем простой. Но это счастливый дом, в котором живут честные люди. Здесь свежо, а не как в городе, где всегда жарко. У нас всегда есть свежее, настоящее вино. Моя жена отлично готовит. И она так хочет с вами познакомиться. Не говоря уже о моих сыновьях. Для моих сыновей вы – Бог, профессор».
Лео, которому всегда было тяжело сказать нет, придумывал всевозможные отговорки, иногда не совсем вежливые, чтобы не принимать приглашение. Он с трудом скрывал отвращение, которое вызывал в нем медоточивый голос Лукино. А также гадливость, которую вообще вызывал в нем этот человек. Он с трудом переваривал общие места, которыми изобиловала речь Лукино, а также буколическое описание его семейства. Вся эта показная скромность. Риторика простых вещей. Сельская жизнь. Святые угодники, иногда Лео хотелось взвыть. Каждый раз, когда он клал трубку после очередного звонка Лукино, он был просто вне себя. И каждый раз он спорил с Рахилью, которая взяла Лукино под свое покровительство.
«Тебе удалось? Ты снова отказался? Что на этот раз ты придумал?»
«Оставим, на этот раз он был особенно настойчив, он просто совершенствуется в искусстве убеждения. Наверное, он брал уроки по риторике. Возможно, заочные».
«Скорее всего, заочные. Потому что он не может позволить себе дневную форму обучения. Потому что он не может себе позволить учиться в Сорбонне, как наш профессор».
«И что ты этим хочешь сказать? Я тоже не учился в Сорбонне».
«Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Тебе претит мысль о любой возможности смешения. Ты, конечно, строишь из себя демократа, постоянно повторяешь слова „терпимость“, „свобода“, но на самом деле всегда остаешься снобом. Ты сын своей матушки. Ты делишь людей на классы. Единственное различие между вами, что она, по крайней мере, не пыталась это скрыть».
«Ты ошибаешься! Ты несправедлива. У меня нет ненависти к низшим классам, у меня нет ненависти даже к этому червяку».
«Этому червяку? Разве это не классовая ненависть?»
«Нет, это не классовая ненависть. Это вывод, сделанный на основании общения с этим милым человеком. Он просто невыносим. Не говоря уже о его родителях».
Именно родители Лукино. Он достойный сын своих родителей, воплощение дурного воспитания и назойливости. Лео не забыл их обеты падре Пио. Еще бы, как он мог их забыть. Они только и говорили ему об этом.
«Подумайте только! – говорила мать Лукино. – С тех пор как наш сынок заболел, мой муж перестал пить вино. Ни глотка. Даже за ужином. Обет падре Пио».
Что еще могло быть столь неприятно нашему поклоннику научно-рационального мировоззрения. Кроме классовой ненависти. Лео терпеть не мог таких людей. Не менее, чем обеты и святых. Лео готов был поручиться, что родители Лукино – антисемиты. Это было ясно как божий день. Религиозная одержимость. Приверженность самым нелепым суевериям. Неужели они так видели Бога? Неужели они так думали задобрить его? Отказавшись от вина? Боженька, клянусь тебе не брать ни глотка, а ты мне за это даруй свою милость. Так они думали? Если бы Лео был Богом, он с удовольствием бы им ответил: «Мне наплевать на твое пристрастие к спиртному. Сдохни от алкоголя. Какое дело мне до тебя?»
К сожалению, родители Лукино совершали подношения не только Богу. Были также дары природы, которые они ежедневно несли доктору, дабы отблагодарить его за сына: колбасы, молочные продукты, грибы, яйца, бутыли домашнего вина. Они превратили его отделение в базар. Один раз он даже попытался вежливо намекнуть им на это. Что так не принято вести себя в больнице. Бессмысленно превращать ее в продуктовую лавку! Некоторое время Лео владели иллюзии, что они усвоили его урок. По крайней мере, до тех пор, пока они не стали присылать ему все эти дары на дом! Где только они раскопали его адрес? Как они смогли позволить себе такое!
В последние годы именно Рахиль отвечала на эти звонки. Это было типично для нее избавлять Лео от самых досадных неприятностей. В начале каждого года Рахиль проводила очень важный для нее ритуал под названием «замена записной книжки», и одним из первых мероприятий, вносимых в новую книжку, становился звонок Лукино 28 августа. Совершенно бесполезное действо: ей не нужно было смотреть в записную книжку, чтобы вспомнить, что в 8.30 в назначенный день позвонит Лукино. А кто же еще? Рахиль относилась к нему с большим терпением и любезностью, чем муж. Она позволяла Лукино выговориться, выразить все его почтение к Лео. Затем Рахиль отвечала на более конкретные вопросы о жизни Спасителя. И наконец, спрашивала у Лукино, как поживают его детишки – мальчик и девочка, – она помнила даже их имена и дни рождения. И отклонив очередное приглашение от имени мужа (к сожалению, уже приглашенного на международный конгресс или находящегося по неотложному вызову в больнице), изящно избавлялась от надоедливого собеседника.
«Лукино? Откуда у тебя этот номер?» Это был единственный вопрос, который Лео удалось сформулировать: при этом он мямлил, как француз, говорящий по-английски.
«Мне его дала ваша синьора». Да, Лукино принадлежал к числу таких типов, которые использовали устаревшие выражения вроде «ваша синьора». Однако вовсе не выбор старомодного словечка настолько поразил Лео, что он не бросил сразу трубку.
«Тебе его дала моя жена?» – проговорил он все теми же пересохшими губами.
«Да, профессор. Две минуты назад».
Для Лео это было доказательством того, что Рахиль входила. А значит, запах кофе, с которого начался его торжественно-метафизический бред, был не сном.
«Две минуты назад», – сказал Лукино. Это значило, что, по крайней мере, две минуты назад (что было потом, он знать не мог) Рахиль думала о Лео. Несколько минут назад его жена осознавала тот факт, что Лео не просто существовал в какой-то части вселенной, но жил этажом ниже, в помещении, до которого можно дойти, спустившись по лестнице, или куда можно проникнуть, позвонив на частный номер. Несколько минут назад Рахиль говорила о нем с Лукино. И возможно, самым естественным тоном. Как будто с последнего звонка Лукино ничего не изменилось.
Итак, Лео попытался представить Рахиль, только что вышедшую из душа, в летнем халатике, который он сам ей подарил, во рту еще аромат кофе, представить, как она берет телефонную трубку с аппарата на тумбочке в своей комнате этажом выше. Лео приложил все усилия, чтобы вообразить эту простую банальную сцену. Но ему не удалось. Невероятно, как некоторые совершенно простые вещи могут оказаться невообразимыми.
Недоверчивость Лео не сильно отличалась от недоверчивости подростка, который во время переменки в школьном коридоре встречает вдруг самую красивую девочку в классе, и та не только с улыбкой здоровается с ним, но даже вспоминает его имя. И этот подросток на грани обморока от радости только и делает, что повторяет про себя: итак, она знает, кто я, она знает, что я существую, итак, я для нее не просто призрак.
Именно в таком исступлении пребывал сейчас Лео.
«Вы представить себе не можете, профессор, как мне приятно разговаривать с вами. Мы не созванивались целую вечность. Вы каждый год заняты. Наконец-то я застал вас свободным. Хорошо, что вы уже вернулись из отпуска, что вы не на конференции, не вышли из дому и не остались в больнице».
Лео спросил себя, а не иронизирует ли Лукино. В этом случае это было бы большим коварством. Если Лукино знал, что сейчас переживает Лео, все, что с ним случилось за последний год (да и как это было не знать? кто там снаружи не знал этого?), тогда эта ирония была просто невыносима: отвратительное коварство.
«На этот раз вы не убежите от меня, профессор!»
«Нет, на этот раз я здесь, Лукино», – голос Лео выражал блаженное смирение.
«Я рад, что вы мне отвечаете именно в этот раз. И знаете почему?»
«Нет, Лукино, не знаю».
«Потому что у меня для вас предложение. Я хочу вас кое о чем попросить. Одну вещь… Если вы снизойдете до того, чтобы ее сделать, это будет для нас чудеснейшим подарком».
«О чем ты говоришь, Лукино?»
«Одна замечательная идея, профессор. А также исключительно оригинальная».
«Достаточно сказать».
«Премия, профессор».
«Премия?»
«Да, премия».
«О какой премии идет речь?»
«Премия в области наук и искусств».
«Премия в области наук и искусств?»
«Да, премия в области наук и искусств. Или как мы ее называем?»
«Лукино, когда ты используешь „мы“, ты кого имеешь в виду?»
«Меня, мою семью, людей из маленького городка, в котором я живу. Мы должны поговорить об этом с мэром, но это только формальность. Мы уверены, что он примет с энтузиазмом эту идею… В общем, знаете, кому мы хотим посвятить эту премию, профессор?»
«Нет, Лукино, у меня даже малейшего представления нет. Но могу сделать предположение. Гарибальди. Падре Пио? Матери Терезе из Калькутты?»
«Нет, никому из перечисленных вами!»
«И тогда кому?»
«Вам, профессор. Премия за достижения в области наук и искусств Лео Понтекорво».
Это был просто перебор. Лео должен был только убедиться, дошел ли Лукино до высшего предела коварства или тупости. Все это казалось насмешкой судьбы, которая для Лео была столь же сюрреалистичной, как все то, что происходило с ним в последний год. Он даже спросил себя, а не является ли сам звонок Лукино всего лишь игрой воображения параноика. В какое мгновение он увидел себя со стороны несуществующим персонажем, плодом его больных фантазий. Может быть, это был последний акт. Последний акт преследования. Потому что за трагическим всегда идет гротескное. За драмой – пародия.
«Понимаете, профессор, в этом случае ваше личное присутствие необходимо. На этот раз вы не сможете сказать мне нет. Я придумал отличный способ пригласить вас к себе. Мы думаем созвать жюри, и было бы здорово, если бы вы его возглавили. Жюри из магистратов, журналистов, а также людей науки, таких как вы, профессор. Сколько бы дельных советов вы смогли бы нам дать! По любому вопросу!»
Да, возможно, это все дурной розыгрыш. Комитет из магистратов, журналистов и ученых? Это не более чем розыгрыш, придуманный человеком, который никогда не был способен на подобное коварство?
Или нет. Это не шутка. Возможно, Лукино не смотрел новости по телевизору. Или не смотрел их именно в те дни, когда рассказывали о деле Понтекорво. Возможно, Лукино и газет не читал. Действительно, с какой стати он должен их читать? Он и так знал, что нужно знать. Зачем интересоваться тем, что происходит в мире, когда достаточно знать о том, что происходит рядом. Возможно, что Лукино ничего и не знал. Возможно, и жители его городишка ничего не знали. Или кто-нибудь слышал о медике-извращенце пару месяцев назад, но не запомнил имя главного персонажа этой гнусной истории. Таким образом, Лукино, будучи весьма предприимчивым гражданином, решил придать блеска своей дыре при помощи премии, которую решил назвать в честь медика, о котором он постоянно говорил, который был его спасителем, и ему даже в голову прийти не могло, что этот выдающийся профессор имеет что-то общее с медиком-извращенцем.
В общем, он издевался над Лео или говорил всерьез? Лео не знал, во что верить. Но в одном он был абсолютно уверен: в любом случае радоваться было нечему. Предложение Лукино лишало Лео возможности считать его историю забавной. Эта история представлялась бредовой, хотя и показательной, символичной. Но увы, не как История, которая была у всех на слуху, история, которую трудно забыть, очередное дело Дрейфуса или Торторы. История Лео, стечение случайных обстоятельств, которые превратили его жизнь в настоящий кошмар, касалась только одной личности, которая никого не интересовала, кроме вовлеченных в нее людей.
Эпизод из светской хроники, так сказать, самая незначительная в мире вещь. В его истории не было ничего трагичного. В его страданиях не было ничего эпического. Именно поэтому, даже если бы Лукино удалось воплотить в реальность свой проект, никто бы не возражал. Потому что гражданский позор Лео не вызвал бы ни в ком большого возмущения. Святой боже, несмотря на то, что он столько времени жил в заключении, несмотря на то, что отказывал себе в пище, несмотря на то, что он буквально убивал себя, его жизнь не имела никакого значения.
А в памяти грядущих поколений он сохранился бы только благодаря какой-то вшивой премии в честь Господина Никто. М-да, это было весьма драматично. Возможно, это была самая драматичная штука во всей его истории. И Лео это почувствовал с такой силой, что единственное, что он смог сделать после того, как посмотрел на свое запястье, ставшее тонким и хрупким, как у скелета, так это бросить трубку. Короткие гудки продолжались еще два часа, в то время как шумный аккомпанемент грозы – прелюдия ливня, который, казалось, призывало все живое там, снаружи, – выбивал последние ненужные дроби. Именно Тельма рассказала мне, что заставило ее в тот день, двадцать восьмого августа, открыть запретную дверь подвального помещения. Вторгнуться в царство профессора Понтекорво.
«Вода, – сказала она мне. – Вся эта вода». Это случилось из-за летнего ливня, который разразился ближе к восьми вечера после отдаленных раскатов и вспышек молнии и принес облегчение после убийственной духоты предыдущих двух месяцев.
В сущности, в этом не было ничего удивительного. В подвальном помещении проблемы с системой слива возникали постоянно. Особенно в ноябре, когда дождь мог идти неделями. Пол подвального помещения всегда был залит водой. С тех пор как Понтекорво жили в этом доме, им приходилось менять и ремонтировать раз десять.
Это объясняет, почему Тельма, как всегда утром, открыв дверь кухни, выходящую на лестницу в подвал, и заметив, что на полу в маленьком коридорчике напротив двери в небольшом озерке плавает еда, особо не удивилась.
Это объясняет, почему она, будучи рачительной хозяйкой, взяла ведро с тряпкой и принялась вытирать всю эту отвратительную бурду.
Но это также объясняет, почему, после того как она отжала мокрую грязную тряпку, она заметила, что вода коварно стекает под дверь. Тогда Тельма задалась вопросом, почему из этой секретной комнаты вот уже несколько дней не слышно никакого шума.
Тельма рассказывала, что, умирая от страха, она все же решилась постучаться в дверь. Сначала очень осторожно, потом настойчивей. Потом она стала стучать во всю силу и звать: «Синьор… Синьор…» Никакого ответа. И снова: «Профессор… Профессор…» Молчание и запах сырости – все, что исходило из этой комнаты.
У нее не хватало духу войти. Она не осмеливалась. Хотя если подумать хорошенько, никто бы ей не помешал сделать это. И никто не запрещал ей этого. Все это время никто ей не говорил: «Тельма, ты не должна входить в эту комнату». Хозяйка никогда не говорила ей этого прямо. Хотя это ничего не значило, Рахиль и так не отдавала ей приказы. Предполагалось, что ты сама догадаешься. Должно быть, Рахиль обладала чем-то вроде дара телепатии, а может быть, он был у тебя и ты понимала, что хочет эта женщина. При помощи телепатии хозяйка этого дома умудрялась сообщить всем в доме (включая Тельму), что следует и чего не следует делать. С прошлого лета и в течение всего года действовал приказ, понятный всем, – не входить в одну комнату. Помещение на полу-подвальном этаже стало запретной зоной, вражеской территорией.
Тельме нравилось чувствовать себя частью семьи. Пусть даже она была недавно на службе у Понтекорво и совсем недавно заменила Кармен (знаменитую няньку мальчиков Понтекорво, о которой с некоторых пор почему-то предпочитали не говорить).
И это значило много для уже немолодой женщины, оказавшейся в Италии, думала Тельма, женщины, которая знала пару слов по-английски и совсем не говорила по-итальянски, женщины тридцати семи лет, некрасивой, низкой, застенчивой, родившейся и выросшей в убогой деревушке в ста километрах от Манилы, которая была известна только тем, что там выращивали кур. В этой деревушке женщины надрывали спины на току, а мужчины беспробудно пьянствовали и курили. Ужасный запах, в котором выросла Тельма и к которому она нежно привязалась. Насколько он ужасен, она поняла только тогда, когда сравнила с тем запахом, который окутал ее, когда Тельма впервые попала в Ольджату. В то место, в котором пахло как в раю в любое время года. Летом там пахло пылью, хлоркой и свежесрезанной травой. Осенью свежий запах мха и грибов смешивался с резковатым запахом увядшей листвы; зимой, чтобы чувствовалось, что это настоящая зима, на полную силу включали отопление и камины, которые источали свой особый запах. А весной… весной, сложно сказать, чем пахло, но этот запах заполнял все вокруг: жасмин, гелиотропы, лаванда… Жизнь здесь была прекрасна, это было настоящее счастье – просыпаться здесь утром, а вечером идти спать, даже если речь шла о весьма удаленном месте.
Прежде всего от площади на другом конце города, где располагалась церковь, в которой на воскресную мессу собирались все филиппинцы-эмигранты, проживавшие в Риме. Бедная женщина, ей нужно было сменить три автобуса и потратить почти час с четвертью, чтобы добраться до церкви. Но обмениваясь впечатлениями со своими соотечественниками и товарищами по несчастью, Тельма все больше и больше понимала, как ей повезло работать в доме у Понтекорво.
Конечно, у Понтекорво была куча недостатков. Они были странными, требовательными, в конце концов, они были евреями. Последний факт был особенно странным. Тельма представить себе не могла, что в мире существуют люди, которые не верят в Христа, не празднуют Рождество или Пасху (точнее, празднуют Пасху в другое время). И для нее было странным, что каждый раз во время еврейских праздников она, тем не менее, помогала Рахили украсить дом должным образом и приготовить типичные блюда, не всегда аппетитного вида. Но иудаизм Понтекорво не представлялся особой проблемой. У Тельмы была подруга, которая работала в доме у одной синьоры. Так вот, та синьора запретила ей повесить в своей комнате распятие. Нет, синьора Рахиль никогда бы не позволила себе подобной грубости.
Понтекорво были всегда вежливы, не устраивали истерик, не были подвержены перепадам настроения. Не обвиняли тебя в том, в чем ты не был виноват. Это было настоящей удачей. Некоторые хозяева очень любили это делать. Особенно скучающие хозяйки часто бывали непредсказуемы. Тельме рассказывали много историй про таких дамочек и их детей. Капризы, самодурство, оскорбления… Только не мальчики Понтекорво. Они были воспитаны и почти добры. Всем заправляла синьора Рахиль, это она так хорошо их воспитала. Она не разрешала, чтобы ребята играли в мяч в жаркие полуденные часы, когда Тельма отдыхала. Она делала им замечания, если они небрежно просили о чем-то, забыв сказать спасибо или пожалуйста.
Боже. Синьора Рахиль. Тельма обожала эту женщину. В свое время она одолжила ей кругленькую сумму, чтобы отправить на Филиппины, потому что крышу дома, в котором жили ее четыре брата-бездельника, в буквальном смысле смыло муссонным тайфуном. Не говоря уже о том случае, когда Жасмин, ее молодая беспутная кузина, стащила кошелек у своего хозяина. И что же: Рахиль не только убедила работодательницу Жасмин не заявлять на нее в полицию, возвратив до последнего цента краденое, но даже пообещала принять ее в дом Понтекорво на некоторое время.
Нет, синьора Рахиль совсем не походила на тех дамочек, которые иногда заявлялись в дом Понтекорво или на которых работали ее подруги или кузины. Синьора Рахиль не была какой-нибудь бездельницей. Она вставала в десять утра только тогда, когда у нее болела голова или она была не в духе. Когда Тельма просыпалась, она всегда встречала ее на кухне, пьющей кофе из стеклянного стакана. Она уже занималась составлением расписания дня. Рахиль говорила ей фразу вроде: «Вот и сегодня мне придется нацепить кепку таксиста». Тельма с трудом понимала вещие фразы Рахили, улыбаясь и остерегаясь отвечать или комментировать. В конце концов, она помогала синьоре сделать что-нибудь по дому: помыть тарелку, вытереть стакан, наполнить кофейник. Тельма подменяла ее, и Рахиль позволяла ей это делать.
Замечание Рахили о кепке таксиста, должно быть, намекало на то, что она весь день будет развозить семью по городу. Она должна была отвезти в школу сыновей, потом забрать их оттуда, потом отвезти их в бассейн, в теннисную секцию, к стоматологу, к окулисту; потом отправиться на рынок за покупками, а еще страховки, банк, нотариус. Отнести туфли в починку. Кроме того, предстояло навестить старую тетушку, впавшую в старческий маразм, которая каждый раз принимала Рахиль за воровку и осыпала ее страшными ругательствами. Но главным образом все эти перемещения по городу имели своей целью доставить всяческие удовольствия мужу. Например, однажды, когда профессор Понтекорво вернулся из путешествия в Рим, Рахиль обязала Тельму приготовить суп и вареное мясо, чтобы он подкрепился. Кроме того, профессор желал, чтобы простыни и полотенца меняли каждый день. Профессор, который вовсе не был строгим, тем не менее был очень избирателен в том, что касалось еды. Ужин должен быть приготовлен как следует. И если случайно мясо выходило пересушенным, гусиная печенка недостаточно сочной, а помидоры недостаточно вкусными, паста слишком разваренной… он не давал тебе спуску.
Вот почему в последнее время жизнь синьоры казалась Тельме лишенной чего-то важного. В семье должно было произойти что-то ужасное. Что-то, о чем все говорили. Что-то, о чем Тельма предпочитала помалкивать, не поддаваясь на провокации информированных подруг. Что-то, что существенно изменило принципы домоводства. В один из дней профессор стал жить, скрываясь в подвальном этаже. И Тельма не знала точно, сделал ли он это по собственной воле или его вынудили. На ум ей пришел случай, когда в ее деревне разразилась эпидемия менингита, и тогда с улиц в один момент исчезли все старики и дети, которых не выпускали из дома. Пару раз, когда в дом с обыском приходила полиция, Тельма сильно испугалась. А однажды, прибираясь в комнате синьоры, Тельма заметила, что все вещи ее мужа куда-то пропали. И не только одежда, все предметы, которые говорили бы о его существовании как будто испарились. Что случилось? Что такого натворил профессор? Тельма с трудом могла поверить, что столь любезный и красивый человек, который, бог знает почему, всегда обращался к ней по-английски, этот человек, который просто излучал властность, этот человек, который умел жить одновременно так просто и так изысканно, совершил что-то ужасное. Хотя Тельма не совала нос в чужие дела, хотя она не очень хорошо понимала итальянский язык, чтобы уловить все оттенки смысла разговоров между матерью и сыновьями, пока она накрывала на стол и убирала со стола, она поняла, что профессор был исключен не только из жизни своей семьи, но также из их разговоров. И это испугало Тельму до смерти. Вот почему, когда вода стала затекать под дверь, Тельма не знала, что делать. Она не знала, войти ли самой, позвать синьору или, как она всегда делала, оставить все как есть. Не вмешиваться.