Текст книги "После прочтения уничтожить"
Автор книги: Алексей Цветков
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)
– Да. Это неотменимо.
– С чем это связано?
– Политика.
В троллейбусе ночью, надев шляпу на лицо, я представлял, как она сейчас там, входит в лунную воду. Наверное, думает, я знал заранее про путч. Совпадения это щедрость Всевышнего.
С утра следующего дня баррикад больше не строили. Шутники писали белой краской по нижним стеклам дома-книги: «Кошмар! На улице Язов!», «Забил снаряд я в тушку Пуго!» или оставляли автографы углем на белых парламентских стенах. Кто-то ведь потом отмывал это. Очень кинематографично должно быть: скрываются под мокрыми щетками сотни неряшливых угольных имен. Нарастающее чувство халявной победы и демократическое радио, рассказывавшее, что путч срывается, расслабляло толпу. На кострах уже варили кукурузу, а кто-то притащил самовар. Зажигательные бутылки еще хранили в баррикаде, но по рукам у всех ходили уже другие бутылки. С далекого рок-фестиваля в Москву вернулась Юля.
– Где Майкл? – спросила она после глубокого поцелуя.
– На охоте с отцом. Он, возможно, вообще не знает про переворот там в лесу. Хотя, как и положено, парень с оружием.
С Майклом у нас была группа «Отряд Особого Назначения», существовавшая, правда, только в его квартире, зато с настоящей ударной установкой, гитарами и переделанным «в студию» моим катушечным магнитофоном. «Хиты», которые я сочинял, походили на перевод с английского хороших, но до конца переводчиком не понятых, песен.
– А Ник?
Последовал ещё один глоток вина из горлышка и затяжной поцелуй, от которого стало жарко. Я объяснил.
– Зас-сал, – мяукнула Юля. Это слово у неё вышло нежно, по-кошачьи. Юля любила всё замшевое и бархатное, а с Ником она много и публично целовалась. Впрочем, как и со мной и с кем-то из нас ещё.
– Да не знаю, – вступился я, – бабушки его заскрипели по телефону про взрослые дела.
– Зассал, – с удовольствием повторила она, – а мы думали вас расстреляют теперь всех, пили прямо на пианино, помнишь, в той мастерской?
Я помнил. В той мастерской далеко от Москвы она таяла в руках моего приятеля, одного перспективного рок-музыканта, а я, не умея справиться с буржуазной ревностью, вышел в другую комнату и зло тискал там Наташу, одну из поклонниц уже не вспомню кого и чего.
– Выходит, ты один герой? – Юля примеряла на себя мою черную шляпу
– Выходит, один, – шутливо согласился я, – если не считать ещё сотни человек под нашим флагом и еще ста тысяч вокруг.
Прямо на баррикаде она вдруг привстала на каблуках и прижалась своим к моему лицу. Юлины пухлые винные губы плавились в моих, как горячее лакомство. Несъедаемое яство. Через пару месяцев мы увидим этот поцелуй в японском журнале: любовь на фоне металлолома, счастливых людей и флагов. В ту секунду я желал каждому, чтобы у него в жизни был хотя бы один такой поцелуй. Чьи-то губы на баррикаде. Щекотный бархат её пиджака в моих ладонях рифмовался с её вкусным языком. «Ты можешь обнимать меня и под рубашкой, я не обижусь», – хитрый шепот прямо в ухо. Если вам шестнадцать лет, пусть у вас будет много девушек и пусть они не обижаются. Не обижайтесь и вы на них из-за параллельных молодых людей. Это воспитывает само– и вообще иронию и сообщает жизни лирическое переживание. Но еще в шестнадцать у вас должны быть баррикады. Без баррикад это всё не то.
В последний день путча, плавно переходящий в торжества по поводу его провала и ареста всех «комитетчиков», у анархистов родилась веселая мысль: повернуть часть собравшихся против Ельцина и отправить его туда же, куда и хунту. Идеальные, мол, условия для перехода к самоуправлению регионов-городов-улиц, передачи предприятий в коллективную собственность занятых на них работников, роспуска всех надзирающих инстанций и такого прочего. У крепкого и взрослого иркутского бородача батьки Подшивалова нашлась в кармане пачка листовок, заранее подготовленных именно на такой случай. Интересно, а были ли в тех карманах предусмотрены другие исходы? С этими самыми листовками почти вся баррикада снялась и проталкивалась в ликующей толпе к Белому дому, объясняя по дороге нашу позицию. Народ реагировал неожиданно хорошо: одни смеялись, потому что думали, мы шутим, а мы сами точно не знали – шутим или нет, это зависело от реакции масс, другие весело соглашались: да, нормально бы и без Бэна остаться, сами бы с собой управились. Целью было – собрать как можно больше сторонников «развития революции», желательно, человек пятьсот, и вломиться с нашей петицией в главный подъезд БД, а дальше всё закрутится само собой и путч по-любому разовьется в гораздо более интересные события, появится третья сила. Некоторые предложили двигаться сразу же к Генштабу, но мало кто знал, где это. Поход закончился встречей с казачьей сотней. Казаки страшно развеселились, узнав, зачем мы и куда идём. Сочувствуя идее монархии, они ничего не испытывали к Ельцину, сломавшему к тому же в Свердловске дом, где расстреляли последнего царя. У них было очень много водки, от этого завязалась беседа насчет того, был ли казаком Махно, пение песен, щелканье нагайками и всё такое. Кто-то из панков спешно записывался в казачью сотню. Кто-то из казаков интересовался, чем ставят ирокез? Энергия рассеивалась, а общее направление потерялось. Мы с Юлей долго ходили вокруг изрисованного черным здания, искали её гитару, нашли в чьих-то руках и пошли к метро. На те баррикады я больше не возвращался. Не знаю, кто их разбирал.
Мама вернулась из глубинки вместе с теткой, во время путча они успели там здорово поцапаться. Тётка выступила на стороне «спасителей порядка» и кинулась раскапывать забытый свой партбилет, с неуплаченными – о ужас! – за год партийными взносами, а мама обвинила её во всех сталинских репрессиях и перестала разговаривать. «Комсомолка» опубликовала открытое письмо лично мне и вообще всем защитникам Белого дома с просьбой сильно не пытать «закончивших существование» коммунистов. Пионерский журналист, с которым я вместе ехал с юга и который 19-го предлагал забыть о взаимном знакомстве, названивал мне с просьбой эксклюзивного материала о защитниках победившей демократии. Он даже потом продал это в один парижский молодежный журнал под заголовком «Записки юного революционера». Как у Кропоткина, если убрать слово «юный», адвокатствующее слову «революционер». Я, впрочем, зная эту среду, никогда и не питал никаких иллюзий насчет самостоятельности прессы. Им этого не полагается по профессии. Ещё я сразу по событиям, за неделю написал краткую повесть. Посвятил Кате, научившей меня целоваться. И через год «Сон с продолжением» опубликовали в сборнике других «забелдомовцев», рядом со всякими маститыми именами типа поэта Вишневского и Новодворской. Это моя первая литературная публикация. Правды там почему-то почти нет, а есть романтичные сны в духе пышной символистской прозы и действуют выдуманные воспитанники детдома, подозрительно книжно и гладко рассуждающие на баррикадах о смерти бога, метаистории и закате Европы в перерывах между затяжками анаши. Набоков замечал, что настоящий писатель выдумывает себе прошлое вместо того чтобы вспоминать. Я не знаю, какой я писатель, знаю точно, мог бы быть лучше.
Самые принципиальные из анархистов остались у Белого дома ещё на месяц, переместившись под памятник восставшим рабочим голодать за освобождение своих товарищей Родионова и Кузнецова. Двоих демонстрантов держали в камерах уже полгода за поножовщину с майором КГБ, а суд всё откладывался. И вскоре выпустили, кстати. Тогда голодовки возымели вдруг значение.
От реакционного государства, короче, я в тот раз никак не пострадал. Пострадал от реакционного общества, недовольного демократическим разгулом, а точнее, от люберецких гопников, приехавших 31-го на Крымский мост в очень большом количестве. В зеленом театре парка Горького заканчивался концерт в честь баррикадной победы, группа «Тайм-Аут» отыграла своё и рассказала несколько дурацких баек «про квачей». Квач – это рыба с выменем и в валенках. Мы с Юлей, обсуждая, какой лажовый концерт и как безвкусно ломать советские памятники, поднялись на мост одними из первых. Тренировочных костюмов там было, как на открытии Олимпиады—80. Рослый золотозубый спортсмен довольно осторожно снял с Юли ту самую гитару и сказал: «Поиграем». Остальные любера кивнули нам в смысле, чтобы проходили вперед, за нами поднималась тусовка сотни в три и её нужно было сначала впустить на мост, а потом уже таскать по нему. Юля быстро пошла. С секунду подумав, я подошел к четырем гопникам у перил, трогавшим струны, и приказал:
– Отдайте гитару!
– Чего? – переспросили они, явно удивляясь и вглядываясь в меня.
– Гитару отдайте, – повторил я.
Подходил и стоял спокойно, произносил текст тоже очень холодно, как Виктор Цой в «Игле», когда он переспрашивает: «Какое стекло? Для окон?». Не помогло. Ощущение, как будто налетел лицом на механический молот, хотя это был всего лишь локоть. Пока ты уклоняешься от летящего кулака, ловят за волосы и подрубают ноги. Попытка вырваться приводит лишь к тому, что тебя топчут восемь копыт, заколачивая в клепаные мачты. Паника все же не отключила взаимовыручку. Высокий хиппан выхватил меня за шиворот, а четверка подмосковных бойцов, наигравшись, вместо того чтобы сложить его рядом, рванула к основной гопнической массе, превращающей мост в спортзал с живыми тренажерами. Так меня не бросили с Крымского моста. Многих бросали.
Половина лица, левая, на глазах синела и распухала. На следующий день я должен был идти учиться в новую школу, где меня никто не знал. Последний класс. Ночью на кухне Юля клеила мне на щеку и лоб мокрые газеты. Свинцовый шрифт вытягивает что-то там. Газеты на той неделе писали только о путче. Потом мы пошли ко мне, и в темноте она сказала, громко дыша: «Сними ты эту майку». Её щель оказалась мокрой внутри, но такой же бархатной и щекотной, как и вся остальная Юля. Так я окончательно стал мужчиной. Год модного слова «петтинг», обоюдного орального секса и взаимного рукоблудия с девушками наконец-то закончился.
Настоящий фестиваль в честь августовского восстания был в Тушино и чуть позже. Анархист Кай принес туда с баррикад черный флаг с красной анархией и мы все к нему стянулись под песни группы «Пантера», игравшей первой. Вскоре Кай канет в глубине Партии любителей пива. Когда вышла «Металлика», я ломанулся к сцене, продавливая себе дорогу в твердой локтистой и спинастой толпе. Запоминающееся чувство: необозримая масса подается вперед и кидает тебя прямо в омоновские щиты. Ты – в первом ряду.
Солдат, пытавшихся разделить тушинскую толпу на части, закидывали бутылками и свистели. Я видел нескольких в крови и до смерти перепуганных. Сто тысяч «юных революционеров», подпевающих группе Э.С.Т.: «Настанет день, я знаю, и, сука, ты умрешь!» Когда так много людей чувствуют, что они готовы ко всему, остается только найтись нескольким голосам, которые сформулируют, к чему именно. Молодому пороху не хватало запала, но запала в тот момент нигде не нашлось. Той осенью в воздухе разливалась удушливость: газ идет, а спичку никто не подносит. Бизнесмен Лисовский летал над нами в вертолете и строил планы на этот «сегмент рынка». Её величество прибыль. Её хотят все.
Дальше катилось по нисходящей: наступили холода, фантастически взлетели цены, затихли советские заводы, капитализм всех выдавил на улицы торговать чем-нибудь, чтобы прокормиться. «Точка бифуркации», как выражаются физики, то есть момент и место выбора, откуда открывается целый веер возможностей, была пройдена. Не состоявшимся нигилистам пришлось срочно взрослеть. Я завел себе знакомых на складе гуманитарной помощи и менял одежду на еду или что мне там надо. Закон стоимости и раньше никто не отменял, а теперь он воцарился вокруг тотально. Закон стоимости не отменяется, пока ты не обнаружил чего-то реально покруче, чем этот закон. Простое презрение тут не действует.
В результате демократических реформ в Москве открылся первый панк-клуб «Отрыжка» в бывшем кафе «Отрадное», где я часто встречал защитников анархистской баррикады. Они держались пальцами за сетку, отделявшую их от «Монгол Шуудана», оравшего: «Я вступлю-вступлю-вступлю в анархический батальон!» В «Отрыжке» на кухне мне выбрили левую половину головы, а в ухо вдели большую булавку, чем я был весьма доволен. Я учил тогда новые для себя слова «Деррида», «постструктурализм», «деконструкция», и это вполне рифмовалось с такой прической. Один ирокез по кличке «Протез», тот самый, кто мучил в августе у баррикады безответную машину-кран, подошел и сказал:
– Помнишь? Я вот тут сочинил про те дни:
Раздрочили ебала!
Разъебали дрочила!
И поперли неслабо,
Потому что мы сила!
– Я тоже вот тут сочинил, – признался я. Сочинители должны делиться:
– Ведь в мире есть машина —
Машина-хуесос.
И в мире есть мужчина —
Мужчина невысок.
По-моему, Протезу понравилось не очень. Но он смеялся и всё никак не мог запомнить мой стих, так было ему смешно. Смех важнее и старше понимания. «Протез» предложил брататься. И мы по очереди плюнули друг другу в рот. Спирт «Рояль» из пластиковой бутылки отлично дезинфицировал. Припев песни про машину и мужчину я больше никому не показал. Да и саму песню не написал. Наша с Майком «группа» закончилась. А «Отрыжка» закрылась вскоре после того, как невыясненные люди зарезали там ножом гитариста группы «Монгол Шуудан».
Глава третья:
93
Ты приходишь на зачет по истории и ставишь, извинившись, свой мегафон на подоконник. Его больше некуда деть. После зачета тебе на митинг очень срочно. Профессор, пока готовишься, рассматривает наклейки на мегафоне – красное немецкое радио, британский «рок против корпораций», товарищ Мао, Фронт освобождения Палестины, полковник Каддафи, журнал «Потлач», флаг Северной Кореи, короткий автомат в пятиконечной звезде с буквами RAF, Курдская рабочая партия, Че Гевара, Индустриальное товарищество рабочих, герои радикальных комиксов в стремных шапках и с бомбами.
Ты кладешь перед ним зачетку. Задав пару вопросов по крымской войне и новгородской республике, он искренне интересуется, что ты делал в девяносто третьем октябре, то есть год назад? Ты отвечаешь в двух словах. Глаза профессора оживают. У вас оказывается много совместных воспоминаний. Стрельба на Крымском мосту, Останкино… Вы ненадолго забываете про зачет, перебивая друг друга. Отличная возможность списать с конспекта для тех, кто сейчас готовится. Потом ты вешаешь мегафон на плечо и выходишь. Историк жмет тебе руку. Ты чувствуешь, как он завидует, потому что ты едешь туда – выступать, а ему ставить оценки дальше.
Если баррикады-91 были – бал прекраснодушной интеллигенции разных поколений, плюс андеграундная молодежь, то баррикады 93-го стали последним траурным парадом поугрюмевшего от реформ народа, плюс тот же андеграунд (мягкое слово «альтернатива» студенты еще не выучили). В 91-м меня поил чаем из термоса вылитый Лев Толстой. В 93-м к Дому Советов сошлись платоны каратаевы, но не как их хотел видеть граф, а какие они есть настоящие: с антиеврейским прищуром, армейско-уголовными наколками под тельничком и таким же жизненным опытом, сорокаградусным антидепрессантом и с топоришкой под пальтишкой. На каждой августовской баррикаде отрабатывали тактику защиты и отступления, правильную реакцию на газ и т.п. На октябрьских баррикадах больше ходили строем, стараясь, чтобы в ногу, и слушаться командира. С советскими песнями водили бесконечный хоровод вокруг парламента. Всем было велено вступить в «полк президента Руцкого» и не капризничать.
Имам Хомейни начинал свои речи словами: «Во имя Бога обездоленных!» Это про них. Сокращенные военные и рабочие, недоедающие пенсионеры, техническая интеллигенция закрывшихся институтов и конструкторских бюро. Но эстетизировать обездоленных опасно. Те, с кем хуже обращались, хуже и выглядят. Советский режим обращался с ними так себе, потому что давно не принадлежал народу, два последних года тем более выставили их из жизни без права восстановления. Но и прошлая и будущая их обреченность выразилась только сейчас, когда демократическая романтика испарилась, парламент распустили, а самым оппозиционным партиям грозил реальный запрет.
В 1991-м обороняемое здание называли «Белый дом». Приятная ассоциация с тем, столько раз проклятым советскими медиа, вашингтонским Белым домом.
В 1993-м защищали «Дом Советов». Ассоциация с тем, так и не построенным на месте храма Христа, оставшимся на советской бумаге, столько раз осмеянным в новой российской печати, Домом со стометровой статуей Ленина на спиральной башне.
В 1991-м мне нравились на баррикадах люди по отдельности, а толпа целиком – не вдохновляла.
В 1993-м обратная оптика: толпа, увиденная с большой высоты, могла вдохновлять, а вот её отдельные люди скорее расстраивали.
Я не знаю и никогда не узнаю, как выглядела толпа, штурмовавшая Версаль, защищавшая парижскую коммуну, народ на баррикадах 1905-го и 1917-го… То, что было тут в 1991-м, чего многим не хватало, – романтика, теперь, из 1993-го, представлялось игрушечным, стыдным, детским. Я хочу думать, что толпа, штурмовавшая Версаль, толпа коммуны, толпа русских антимонархических революций сочетала в себе оба начала: социальный романтизм с нахмуренной народной брутальностью, поэтический утопизм и животную ненависть.
Кое-кого из «защитников» 1991-го, кстати, я встретил там, в 1993-м, «не вписавшихся» в новую жизнь. Как у поэта Емелина: «Победа пришла, вся страна кверху дном/У власти стоят демократы./А мне же достался похмельный синдром/Да триста целковых в зарплату». Ельцин для них оказался говнократом и они до сих пор об этом переживали. «Тут у меня перец – показывал в изодранную бисерную сумку один из таких, давно не мытый и нетрезво хмурый человек – проверенное оружие, кидаешь козлам прямо в глаза». И он растопырил пальцы перед моим лицом. У меня в рюкзаке был черный флаг, который я достал из шкафа, как только телевизор сказал: «Сторонники Верховного Совета собираются к его стенам и намерены строить баррикады». «Перец» согласился «мутить» баррикаду вместе со мной, и мы пошли под памятник пролетариям, туда, где в 1991-м голодали анархисты за Родионова-Кузнецова. Я начал вкручивать арматурину со своим флагом в дёрн. Через пару минут мне уже помогали незнакомые люди в проклепанных куртках с обрезанными рукавами. Им просто понравился заметный издали флаг. Один из первых примкнувших назвался «Кымон Кымонов», а другой – «Пиздохен Шванцен». Больше всего оба любили меняться этими именами, чем безвозвратно запутывали собеседника. Играли в тяжелой группе, ищущей барабанщика. Тексты такие: «Крови больше нет – кровь всю выпил мент!» Показали нарисованную фломастером обложку: саблезубый вампир в милицейской фуражке. Я оказался не барабанщиком, чем сильно их разочаровал.
Дома у меня было свидание, но я об этом решил забыть. Она закончила с золотой медалью, училась во МГИМО, слушала «Queen», мечтала о достойных духах и одежде и строила планы отвала из страны в объединенную Германию. Радикализм, то есть я, её «прикалывал», но она бы никогда сюда не приехала. Из ближайшего автомата, вставив спичку в монетную щель, я обзванивал тех, кто приедет. А кто-то уже и сам был здесь, не успевал я набрать номер.
Психологически возводить завалы мне было легче, чем многим тут. После 1991-го я научился смотреть на предметы именно с такой точки: а подходит ли эта вещь для их сооружения, как материал революции, или же не подходит? Ну, это как настоящий бизнесмен смотрит на всю систему вещей с позиции: а сколько это стоит и нельзя ли это кому-нибудь продать? Есть и третий вариант: подходит для баррикады, но нельзя, т.е. штука имеет сакральное значение и неприкосновенна, уже находится в истории, как тот бетонный Павлик в этом парке, через который мы вновь идем к помойкам ближайших дворов. У бизнесменов подобное, думаю, происходит, когда продать-то можно, но тока оно уже и так кем полагается куплено.
«Приступим к сортировке мусора, – весело говорил я в сумерках сомневающимся лицам, – берите это бревно!» Они нехотя обступали грязный обпиленный тополиный ствол. Приятно видеть: готовые строить «вообще», люди превозмогали себя в данном им судьбой конкретном случае, ради участия, а не просто «мнения», ради перехода от химер к их реализации. Сам я выбрал две большие белые двери и взял их подмышки. У дверей оказался примерно мой вес, всего качало и тянуло вниз, пока я тащился через парк обратно к Дому Советов. Надеюсь, был похож на ангела с отказавшими крыльями или на тех средневековых изобретателей, вешавших себе на руки неподъемные лопасти в надежде полететь с монастырской колокольни в грозу.
В искусстве возведения завалов за два года ничего не изменилось. Арматура и сетчатый забор опять нашлись в бесконечном количестве. Любимый анархистами принцип «Dо It Yourself» на уровне городской архитектуры. Устраивать «не пройти – не проехать» так же просто, как играть в панк-группе, исповедовать малоизвестный культ или писать загадочные стихи – не нужно ничего, кроме желания. Вот только людей за первые сутки почти не прибавлялось. Все те же пять-семь тысяч. Самые политизированные аутсайдеры города, из которых под мой флаг извлеклось около сотни молодых неформалов. «Записывайтесь в сотни!» – кричал Анпилов в мегафон с балкона. Но все, кто хотел, давно записались. – «Очень нужны люди! Женщины, не стойте, берите мужчин за руки, ведите их сюда записываться!». Его соратник Гунько призывал что-то штурмовать, пока не начали штурмовать нас. Никто никуда трогаться не спешил.
Вообще-то я уже видел подобное в миниатюре на улице Кржижановского год назад. По распоряжению префекта Юго-Западного округа там решили выселить в небытие районный совет и вселить на его место милицию. Меня прислала туда «Солидарность», где я порой корреспондентствовал. «Космонавты» в брониках и шлемах, с дубинками, наручниками и даже пистолетами уверенно ходили по коридорам дома, похожего на школу. Дядькам с депутатскими значками заламывали руки и выбрасывали из кабинетов. Ставили печати на двери. Кто-то самый принципиальный не первый день голодал, но это вызывало у «космонавтов» и их хозяев здоровый мужской смех. Для убедительности ко входу подогнали пожарную машину с водометом. Никто тех депутатов не поддерживал и баррикад под окнами не строил, даже я со своим диктофоном скоро уехал. Но ощущение, что подобный конфликт может вывести наружу революционный потенциал людей, осталось. От районных депутатов веяло привычной с детства школьной серостью. А вот от «космонавтов» излучалось нечто, еще не имевшее имени в русском языке. Так пахли, я думаю, латиноамериканские военные хунты.
«Да у нас отряд уже создан», – делился анархист Киса, когда я изложил ему, вороша костер, свой план городских партизанских отрядов. С ним была симпатичная хиппи. «Мы можем устроить Ольстер в этой Москве в любой момент», – добавил Киса, и хиппи механически кивнула. Через три года Кису «закроют» за то, что он зарубит топором не понравившегося коммерсанта. На суде обвиняемый ссылался на Альбера Камю. Из тюрьмы писал письма в «Лимонку». Мы их печатали.
Командовать нашей баррикадой вызвался панк по прозвищу Падаль. Он участвовал в массовых майских столкновениях, под водометами, и уже пытался строить здесь баррикады тогда, но его остановили сами оппозиционеры. Я держался принципа: никакой власти ни себе, ни другим и поэтому согласился с его «условным руководством». Состояло оно в том, что Падаль иногда ходил внутрь Дома Советов и возвращался с бутербродами и чем-нибудь вроде: «Наша задача держать эту ограду парка, когда начнется штурм, полезут прямо через неё». Все минуту-другую с опаской пялились на ограду, затем тянулись к бутербродам. К той же ограде ходили отлить. Падаль брал гитару и пел «Человека и кошку» Федора Чистякова. Это довольно депрессивная песня. И она отлично подходила к обстановке. Топливом этой обороны Дома была не эйфория, а подавленность и отчаяние. Ещё пел крупный парень из рок-группы «Русская правда»: «Янки, катитесь домой» и что-то интересное про вандализм, за или против, я не понял.
«Давай бабушка, я тебя косяки забивать научу», – шутил анархист Костенко со сталинской старушкой, увешанной, как ёлка, серьезными медалями и несерьезными значками.
– За что вы выступаете? Ваша цель? – строго спрашивала елка.
– Всеобщая забастовка, – нашелся кто-то.
– Без требований! – добавил другой голос, вызвав дружный анархический смех.
– Чтобы каждый обходился своей головой, – объясняли ей по-понятному.
– Голова была у Ленина, у Сталина, а у тебя сундук! – не сдавалась звенящая бабуля.
– Дяденька, дай пострелять, – клянчил малолетний ирокез по прозвищу «Ингредиент» у казака, гулявшего с автоматом АКС на плече.
– Дай уехала в Китай, – находчиво отвечал казачок и сверкал лампасами дальше.
– Хочешь автомат, езжай в Приднестровье, – уже вполне серьезно советовали Ингредиенту знающие люди.
Девочка, на вид лет десяти, с цирковой выученностью крутила в руках два советских флага и кричала, как заклинание: «Ма-ка-шов! Ма-ка-шов!». Интересно, через сколько лет эта фамилия потребует объяснительной ссылки? В который раз проходил мимо, расхваливая свою газету «Дубинушка», смазливый блондинчик в новеньком камуфляже. Родись он в Штатах, был бы звездой модного гей-клуба, а то и голливудской, родись здесь лет на двадцать раньше, играл бы царевича в детской киносказке. А нынче вот «вся правда о евреях» у него в руках. «Изнеможденный» – писала одна из таких газет о народе. Я запомнил это слово. Нас окружали, в основном, красные, советские, знамена, на одном гуашью был наивно выведен лик Христа. Поменьше было монархических. И, как в песне про «Варяга», андреевский: перечеркнутая заранее чистая страница, что на ней ни напиши. Верхом юмора у костров были недавно изобретенные «дерьмократия» и «прихватизаторы». С новыми правыми установились разные отношения. Мой сокурсник Макс, денди и нацист, плюс его старший товарищ, оба – в черном, пристроились к нам вместе со своим замысловато-руническим флагом. Вдвоем они представляли какой-то «фронт национал-радикалов» и никому тут не мешали, тем более, что первую ночь вся анархистская баррикада пила баночное пиво на их деньги. Бегали до «Краснопресненской» в ларек.
«Революционный туризм!» – отмахивались нацисты, когда леваки расписывали им размах экологических акций на рельсах Германии. «Пиво, свастика, футбол!» – ответно острили красные, если нацисты рекламировали волну недавних расистских погромов в той же стране. Каждый нёс свой край. И клали, наконец, на арматурные растопыры полую афишную тумбу, оклеенную безобидными «Известиями».
Показывали пальцами друг другу прошедшего вдалеке «живого Лимонова».
«Похож просто», – говорили самые скептики. Идеологический альянс будущей «Лимонки», шокировавший столь многих, рождался именно здесь: молодые ультрас слева и справа легко шутили друг над другом и готовы были действовать вместе. «Лимонка» поднялась на этом общем ощущении. Против Системы, общего врага, одержавшего тотальную мировую победу в реальности и умах. Но на базе чего, кроме отрицания расплывчатой «Системы», такие противоположные люди могли вместе нести бревно? На базе тяги к Иному, намеком на которое и было строительство баррикад. К Иному, которое не поддается исчислимости и не тиражируется в пропагандистских образах. Ведь нельзя построить две одинаковых баррикады.
К Иному Бытию, без «говнократов», «сионистов», «компрадоров», «русофобов», «масонов», «демократов», «мироедов», «шпионов», «ставленников». Античное слово «олигархи» ещё не вошло тогда в ругательный обиход. Все попытки уточнить, без чего должно быть это Иное Бытие, заканчиваются гротескной ерундой, ведь баррикада не имеет плана-чертежа и строится из чего придется.
В конечном счете на базе воли к бытию без бытия и его оскорбительных законов. К Иному, которое наша лексика не ухватывает, а только намекает, потому и стала столь маргинальной, не важной для ловких «экономических человеков». Это постмодернистское ощущение условности языка твоей идеологической группы и признание безусловной первичности действия объединяло молодых анархистов, нацистов, троцкистов, сталинистов-комсомольцев, казаков и примкнувших ко всем ним, не состоящих нигде, студентов, гревшихся у костров, почти достававших одинаковым пламенем до таких разных знамен. Только те, кто был старше тридцати, относились к себе столь серьезно, что не могли перешагнуть через различия. Советский Союз, Коминтерн, Русская Империя, Третий Рейх, Гуляй-Поле, Казачья Вольница – убогие, конечно, представления об альтернативе, но вина за убогость на тех, кто создает и предлагает людям эти самые представления. Других предложено не было, а изобретать сам способен не каждый. Радикальной молодежью эта убогость, сознательно или нет, ощущалась. Она видела в любом из этих исторических названий лишь призму-метафору, рассеивающую здесь нездешний свет безымянного Иного, лишь шанс попадания в общество, где люди заняты делами ради самих этих дел, а не ради внешнего, отчужденного, принуждающего «стимула», где результат не подменен прибылью. Немногочисленная молодежь на баррикадах как бы говорила: «Посмотрите на нас, хотя бы по телевизору, мы хотим Иного, о котором вы не умеете даже подумать, невыносимо неуместного. Иного, в сравнении с которым вас и ваших жизней просто нет и не может быть. Вы скажете, что то, во что мы верим, то, что означают наши флаги, давно уже кончилось или наоборот, будет когда-нибудь очень нескоро, а мы вот готовы защищать это сейчас, здесь. Оцените хотя бы наш жест, мы готовы за него пострадать». Некоторым из них оставалось жить две недели. Они навсегда останутся здесь. В Студенецком, Глубоком, Капрановском переулках их догонят крупнокалиберные БТРовские пули утром четвертого октября. Рассвет этого дня так никогда для них и не закончится.
– Что с ними? – спросил я однажды во сне у всезнающей темноты.
– Теперь райский металл, – отвечала тьма, – только райский металл.
Я думаю, ответ связан с посмертным превращением героя в волшебный меч – тема рыцарских мифов многих культур. И ещё, это мог быть криво переведенный во сне моим, почти не знающим английского, подсознанием «хэви металл», как «хэвэн». Но это всё дневные объяснения.
С баркашовцами дружить не получилось. Их пост был рядом, часто подходили, все время пили и предлагали водку, желая понравиться, откровенничали, как недавно «ломанули аптеку» на благо организации. Интересовались, где наш «батько», раз мы анархисты? С ними связался только малолетний Ингредиент, соблазненный халявным камуфляжем, но через полчаса вернулся в соплях-слезах. У баркашовцев его сразу начали физически учить жизни, уважать старших и всё такое. По ощущению они ничем не отличались от ментов.