Текст книги "Человек с тремя именами. Повесть о Матэ Залке"
Автор книги: Алексей Эйснер
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В решающих ноябрьских боях на главном секторе Мадридского фронта был остановлен бешеный натиск превосходящих сил неприятеля. Фактором исключительной важности явилось прибытие на Мадридский фронт интернациональных бригад. Первой прибыла Одиннадцатая бригада, вступившая в бой 8 ноября в районе Каса-де-Кампо. Командовал ею генерал Клебер (Манфред Штерн), ставший после этих событий командующим этим сектором.
Чуть ли не километровая череда автобусов и камионов[Грузовик (исп.)], одновременно перебрасывавших всю Двенадцатую бригаду в Мадрид, втянулась в город сбоку и обогнула центр по восточным окраинам. Около часа машины простояли в ожидании дальнейших указаний на громадной площади перед знаменитой пехотной казармой Монтанья, ставшей главным очагом фашистского военного мятежа в столице. Это в ней перед 18 июля сосредоточилось почти все мятежное офицерство столичного гарнизона, а двадцатого начался последний штурм крепости мятежников. Вооруженные мадридцы, отряды ударной гвардии и оставшиеся верными присяге артиллеристы, открывшие из четырех пушек огонь прямой наводкой, ворвались внутрь. Уничтожив фашистских командиров, пытавшихся бежать или оказавших сопротивление, горожане водрузили над казармой республиканский флаг, что и послужило окончательным подтверждением власти законного правительства в главном городе страны.
С возвращения Двенадцатой в Чинчон прошло всего неполных трое суток, а ее было уже не узнать. Бойцы, державшие винтовки между колен, спокойно сидели в мягких кожаных креслах еще не изношенных роскошных автобусов, реквизированных у испанских и международных туристических агентств, и хотя лица людей уже не светились тем энтузиазмом, который переполнял каждого по пути из Вильяканьяса в Чинчон, тем более что в пустынных селениях по сторонам ведущего в Мадрид шоссе никто больше не бросался к ним, не протягивал бурдючки с вином,– зато теперь лица эти выглядели гораздо увереннее. То, что их не приветствовали по-прежнему бурно, никого не смущало и не разочаровывало. Все понимали, что здесь, в прифронтовой зоне, люди почувствовали войну, оказавшуюся совсем не радостным, не митинговым, а требующим терпения и выносливости нелегким делом. За три месяца война стала буднями.
После десяти дней обороны Мадрида во главе решающего ее сектора был поставлен распорядительный и твердый генерал Клебер, его бригада оказалась первым и пока почти единственным камнем преткновения на пути непрерывного, со взятия Толедо, продвижения войск «четырех генералов». Престарелый Санхурхо недавно погиб в загадочной авиационной катастрофе, вследствие чего их осталось трое: Франко, Мола и Кабанельяс. Юный поэт и с недавних пор коммунист Рафаэль Альберти еще до смерти Санхурхо сочинил про них сатирическую песенку в стиле старинного романсеро о четырех погонщиках мулов, и, как всегда, искусство оказалось сильнее жизненных обстоятельств: пока эта песенка распевалась – а это продолжалось до февраля,– генералов, вопреки очевидности, оставалось как бы четыре.
Но сколько бы их ни было, а Одиннадцатая и генерал Клебер удерживали наступление мятежных колонн, в то время как Двенадцатая объехала миллионный город по его окраинам и через невзрачное предместье проследовала в Эль-Пардо, где неподалеку от дворца высились за кирпичными стенами обширные казармы, в одной из которых, предоставленный самому себе, уже более недели стоял ее эскадрон.
Несмотря на удовлетворительное состояние батальонов, генерал Лукач был опять расстроен, на этот раз совершенно непредвиденным обстоятельством: Горев забирал Фрица. В разговоре с Горевым по этому поводу Лукач, не щадя собственной репутации, изобразил себя этаким теоретически совершенно неподкованным практиком давно устаревшей партизанской школы и чувствующим свою неподготовленность к управлению войсками в условиях современного пехотного боя. Фриц тоже просил по возможности оставить его «со своими», правдиво признавая при этом, что Двенадцатая прекрасно обойдется без него, поскольку у Лукача вовсе не один партизанский опыт, но и командование сначала интернациональным эскадроном, а потом и полком в Первой Конной, а также служба в штабе дивизии при взятии Перекопа, но что, с другой стороны, конечно, ум – хорошо, а два – лучше. Окончательное решение было Горевым отложено. А пока Фрица поселили в мадридском отеле с другими советниками, и оттуда он должен будет ежедневно ездить в Эль-Пардо на теоретические и строевые занятия Двенадцатой.
Лукач же поселился в Фуэнкаррале, том самом бедном предместье, которое лежало примерно на полпути между Эль-Пардо и Мадридом. Местный комитет Народною фронта отвел ему весь верхний этаж (всего две комнатки) в узком домике, да еще обширную кухню – на первом, в которой поместилась охрана во главе с караульным начальником Алешей.
Дом принадлежал двум унылым и до предела исхудалым старухам в черных до полу платьях, в черных шерстяных шалях на костлявых плечах и в черных нее кружевных накидках, сквозь которые просвечивали белые, как снежные вершины, прически. Домовладелицы – надо думать, сестры – существовали где-то в потаенных глубинах дома, за внутренним двориком, с фонтанчиком посреди него, продолжавшим и при наступивших холодах непрерывно извергать морозящую взгляд ледяную струю. Обе старухи были еще раньше чем-то напуганы, вздрагивали, когда к ним обращались, и непрерывно то поодиночке, то вместе глубоко и, несмотря на свою тщедушность, очень шумно вздыхали.
Через полчаса после вселения охраны в кухню, с грандиозной чугунной плитой, но без малейших признаков угля или какого-либо иного горючего, деловитый Никита самолично привез продовольствия на два дня, а вместе с ним и десятилитровую оплетеную бутыль красного вина, а также сорок пачек сигарет. Всего этого было на два дня явно многовато: одного мяса было килограммов пять. Вот только жарить его было не на чем, и, подумав, начальник охраны послал Фернандо к хозяйкам, чтобы вежливейшим образом допытаться, как быть.
Вернулся Фернандо довольно скоро и объявил, что хозяйки берутся раз в день готовить на жаровне мясо и два раза – кофе, варить же гарбансосы (крупные, безвкусные и часами неразвариваемые турецкие бобы) никак не могут, для этого надо топить плиту, а уголь, не говоря о дровах, давно уже кончился.
Лягутт тут же нарезал десять аппетитнейших бифштексов, стукнул по каждому окованным прикладом, уложил на блюдо, и Фернандо на вытянутых руках понес его в патио. Минут через двадцать в коридор начал проникать сизый дым и горький запах горелого мяса, несмотря на то что ведущие в патио двери были закрыты, а над ним самим простиралось пусть и не очень приветливое, серое, но все же небо, а не крыша. Дым скоро сгустился под потолком и начал подниматься вверх вдоль лестницы, пока вход на второй этаж не открылся и на пороге не появились домашние туфли Лукача, а над ними брюки, заправленные в светлые шерстяные носки, и не послышался его баритон, спрашивающий, что это горит. Алеша не слишком уверенно доложил снизу, что это хозяйки готовят обед. Уже вышедший на площадку комбриг с сомнением покачал головой, но ничего не сказал и ушел к себе что-то дописывать: между пальцами его правой руки виднелось вечное перо.
Прошло порядочно времени, прежде чем Фернандо ударом ноги распахнул кухонную дверь и внес, держа за обмотанную тряпкой рукоять, большую сковороду. На ней, распространяя едкий дух еще кипящего оливкового масла, лежали десять сморщенных и обуглившихся комков, еще совсем недавно бывших сочной говядиной. Увидев, во что она превратилась, Лягутт разразился страстной тирадой из площадных французских ругательств, после чего с облегченной душой достал из прикрепленного к побеленной стене шкафчика мелкую тарелку, вилку и нож, выловил из кипящей жидкости бифштекс, менее других похожий на обломок антрацита, соскреб с него черный верхний слой, обложил пикулями из прихваченной в Ла-Мараиьосе банки и понес наверх вместе с салфеткой того же происхождения, тонко нарезанными ломтиками хлеба и вином в алюминиевой кружке.
После его возвращения все стоя, поскольку в кухне не на чем было сидеть, долго жевали подвергшееся аутодафе мясо, усердно сдабривая его вином и свежим хлебом.
Едва этот пир был завершен и подошел блаженный момент первой послеобеденной сигареты, как сквозь общий гомон послышалось, будто за разбитым и заколоченным досками окном (из-за чего в кухне и днем и ночью горела тусклая лампа) притормозила легковая машина. Через мгновенье раздался стук у входа. Отбросив недокурениую сигарету, Алеша схватил свою винтовку и кинулся в переднюю, где Ганев уже отодвигал засов.
Порог переступил человек с живыми черными глазами и большим горбатым носом. Он был в круглом черном беретике, в темной драповой куртке и спускающихся на ботинки широких брюках, грудь его перехватывал светло-желтый ремешок, на поясе висела непомерная расстегнутая кобура с утонувшим в ней средним браунингом. Вошедший дотронулся кулаком до пятиугольной красной звездочки надо лбом и заговорил по-немецки.
– Их ферштейе нихт,– смущенно объявил начальник охраны.
– Может быть, ты по-русски хоть немножко понимаешь? – без тени акцента переспросил тот.
– По-русски понимаю,– с улыбкой признался Алеша.
– В таком случае моя фамилия Белов. Я привез батарею Двенадцатой интернациональной. Мне в Мадриде дали этот адрес и сказали, что по нему я найду генерала Лукача...
Алеша быстро и незаметно оглядел Белова. И по фамилии, и по повадке, и по тому, как он был одет, да и по произношению, несомненно, это был советский командир.
– Попрошу минутку подождать здесь. Я доложу товарищу комбригу,– уже поворачиваясь, проговорил Алеша, подумав, что на подобные случаи следует поставить под лестницей хотя бы два стула.
Как только он произнес фамилию посетителя, Лукач, бросив перо на письменный стол, выскочил на площадку и впереди Алеши пустился вниз.
– Белов! Дорогой мой! Давай скорее сюда! Ну до чего же ты вовремя!..
На нижних ступеньках они неловко обнялись и так, в обнимку, хотя это было очень неудобно, стали подниматься,
Ганев уже давно сменился, и на посту стоял мелкорослый, рыжий, ершистый характером польский еврей и парижский ремесленник Ожел, когда Лукач и Белев спустились и направились к выходу.
– Вот что, Алеша,– торопливо заговорил комбриг уже на тротуаре,– майор Белов назначен к нам начальником штаба. Охрана, как и все остальные службы штаба, отныне подчинена непосредственно ему, так что впредь со всеми вопросами к нему и обращайтесь. Вернусь я поздно, надеюсь – на новой машине и с новым шофером, оставьте для него, если это осуществимо, чего-нибудь поесть и устройте на ночлег с собой. А тебя,– он повернулся к Белову,– я сейчас познакомлю с Никитой, интендантом. Впрочем, ты его должен знать по своей работе в Большой деревне. Побудешь у него, пока все определится...
Согнувшись в три погибели, Лукач влез в свой «опелек». Белов сел рядом с толстощеким шофером в свою, даже при сумеречном свете сияющую лаком, просторную вороную машину. «Опель» отъехал первым, за ним тронулась беловская «карета». Вернувшись в кухню, Алеша попросил Гурского и Казимира раздобыть соломы для ночлега. Пол в кухне был каменный: и твердо, и – что еще хуже – холодно. Ожел задвинул за ними засов. Фернандо снова отправился к хозяйкам, теперь насчет ужина. Возвратился он не скоро. Двое посланных за соломой, нагруженные как мулы, уже натаскали ее столько – чуть не выше плиты. Только тогда появился Фернандо.
Развалившись на соломе, все, кроме караульного Казимира и не понимавшего по-французски Юнина, слушали маленького испанца.
То ли его юность, то ли детский рост, то ли заячья губа, но, скорее всего, то, что он был их соотечественником и не забыл во Франции родной язык, вызвало у престарелых сеньор прилив доверчивости. Из их причитаний Фернандо усвоил, что фуэнкарральский комитет Народного фронта, состоявший из левых республиканцев и кипящих яростной классовой ненавистью анархистов, отвел для генерала Лукача домишко одного из трех здешних священников, которого Фернандо называл не кюре, а на испанский лад – куро. Всем было уже известно, что в Мадриде и предместьях его в решающие дни сражения за казарму Монтанья происходило множество схваток с изолированными группами полицейских и всех других, примкнувших к мятежу. Но в тихом Фуэнкаррале никаких воинских частей не стояло, а потому и очагов сопротивления республиканскому правительству не было. Однако местные политические страсти должны были найти какой-то выход, и, вероятно, поэтому главной угрозой республиканскому правопорядку здесь сочли трех приходских священников и всех троих последовательно убили: двое подвернулись анархистам прямо на улице, а третьего – здесь в патио, возле фонтана. Вздыхающие старухи приходились ему сестрами: одна – родной, вторая – двоюродной. Они же при содействии старых друзей и похоронили его ночью на фуэнкарральском кладбище.
– Сейчас обе сеньоры в последний раз варят нам кофе,– заключил Фернандо,– и просили предупредить, что даже его больше готовить не смогут. Мало, что дров нет, но и древесные угли для жаровни кончаются...
Рассказ малыша Фернандо поверг слушателей в настроение далеко не радужное. После некоторого молчания Ганев объявил, что приехал сюда воевать не со старыми женщинами и дряхлыми попами и не собирается скрывать: ему этих старушенций, даже если они против Республики, жалко, и он, Ганев, предлагает отдать им половину благоприобретенного в Ла-Мараньосе кофе, сколько можно хлеба, сахару и хотя бы банку джема. Все остальные, за исключением Юнина, сосредоточенно латавшего свои носки, и без того состоявшие из одних разноцветных заплат, без возражений присоединились к гановскому предложению. Когда же Юнин узнал от Алеши, о чем шла речь, он неторопливо полез в рюкзак, вытащил оттуда банку еще с августа присылаемого Москвой для испанских детей сгущенного молока и протянул Ганеву. Светлоголовый же Казимир, сменившись, вдруг напомнил Гурскому, что в поисках соломы они видели во дворе одной заколоченной виллы пропасть досок, и, если их перетащить да напилить, эти пани будут на месяц обеспечены топливом. И, успокоив принятыми благотворительными решениями некоторое внутреннее смятение, вызванное рассказом Фернандо, бойцы охраны стали устраиваться на ночлег.
Лукач приехал глубокой ночью и, насколько можно было рассмотреть в темноте, на новой, приземистой длинной машине и с новым водителем – круглолицым, с круглыми же темно-карими глазами и тоненькими усиками, как у знаменитого киноактера Адольфа Манжу. Тоже круглая шерстяная шапочка с завернутыми кверху бортами, вроде как на полотняных головных уборах американских матросов, ладно сидела на его шарообразной голове. По-французски он изъяснялся свободно, хотя и с сильным итальянским акцентом: его звали Луиджи. Алеша накормил его и указал место на соломе рядом с собой, предупредив, что курить в кухне нельзя: сухая солома вспыхнет как порох.
Около семи утра, едва Алеша успел почистить зубы, побриться и вытереть лицо после умывания у холодною фонтанчика, возле которого был убит старый «куро», как Лукач позвал его из коридора.
– Машину видели?
– Никак нет, товарищ комбриг, еще на улицу не выходил, да и Луиджи ваш еще спит.
– Будите его. К восьми мне надо быть в Эль-Пардо.
Луиджи готов был ехать, не умываясь и не позавтракав. Он надел на жесткие волосы свою шапочку и выскочил из кухни, застегиваясь на ходу.
– Идем с нами,– предложил Лукач начальнику охраны.– Есть чем полюбоваться.
Шагая сзади, Алеша заметил, что на поясе командира бригады с правой стороны появилась кобура. «Кажется, парабеллум,– подумал начальник охраны.– Наконец-то. Как это он рисковал до сих пор и даже под Лос-Анхелесом оставался безоружным?..»
– Вот,– горделиво произнес Лукач.
К высокому и предельно узкому тротуару прижалась жемчужно-серая машина полугоночного типа.
– Последняя модель фирмы «Пежо»,– голосом осчастливленного человека провозгласил Лукач.– Прямо из гаража, в нее никто еще не садился. Обкатки даже не прошла. Первое время больше шестидесяти километров делать нельзя. Зато после и сто двадцать не предел.
В казармах Эль-Пардо рабочий день начинался в восемь утра и продолжался до восьми вечера, с часовым перерывом на обед. По такому расписанию уже неделю эскадрон занимался ездой, рубкой лозы и стрельбой из карабина. В пехоте же только сегодня командиры отделений, взводов и рот должны были приступить к тому, что по-русски некогда называлось «словесностью» (и что не имело к словесности ни малейшего отношения), то есть к слушанию лекций о роли отдельной боевой единицы в обороне и наступлении, о значении и месте пулеметного расчета и о взаимодействии стрелков с танками. Все это должен был читать Фриц, а в это время рядовые бойцы под руководством командиров батальонов и под наблюдением привлеченных к этому делу комиссаров осваивали приемы стрельбы лежа, с колена и стоя, приемы рукопашного боя, учились метать учебные гранаты и бросать бутылки с зажигательной смесью. Каждый взвод должен был провести не меньше трех часов на стрельбище. А в сторонке, расстелив брезент, разбирали и собирали свои «максимы» пулеметчики.
Наслаждаясь бесшумной работой мотора и легким ходом новой машины, Лукач, ласково прикоснувшись к плечу Луиджи, попросил остановить ее у высоких ажурных ворот, за которыми простирался большой утрамбованный двор с широкой песчаной дорожкой вокруг него. Комбриг давно понял, что командир эскадрона Массар – настоящий конник, разбиравшийся в мельчайших тонкостях кавалерийской посадки и ценивший хорошую лошадь едва ли не больше, чем сидящего на ней всадника, он приобрел в мировую войну практический опыт в качестве младшего офицера спаги,– и однако, при всем этом, никуда не годился. Он был безнадежным алкоголиком. Лукач предвидел, что, как ни жаль, а Массара придется снимать: болезненная склонность его может привести на фронте к трагическим последствиям. По счастью, генерал знал и другое: комиссар эскадрона, молодой и энергичный Пьер Гримм, коммунист из Бельгии, немного еще подучится и станет полноценной заменой Массару. Только б удалось осуществить ее. Как ни странно, но и Марти, и Галло, и даже испанское руководство убеждены, что никак нельзя назначать комиссара на место несправившегося командира.
За оградой из металлических пик с позолоченными остриями один из взводов эскадрона без седел рысил по песчаному эллипсу, в центре которого стоял Массар с бичом, время от времени угрожающе хлопая им; звук был подобен пистолетному выстрелу. Справа другой взвод, сидя на составленных садовых скамейках, слушал молодого человека с приятным худым лицом. Он первым увидел вышедшего из машины генерала и поспешил к Массару предупредить его. Тот пропел протяжную кавалерийскую команду, и кони остановились, как в цирке, а всадники спрыгнули и взяли их под уздцы. Массар бросил бич правофланговому, взял со стоящей рядом табуретки палаш в никелированных ножнах и, пристегивая его на ходу, направился к воротам. Гримм шел сзади. Оба вышли за ограду. Приближаясь к генералу, Массар величественно провел пальцами по пышным усам и, звякнув большими зубчатыми, прямо-таки средневековыми, шпорами, вытянулся, левой рукой придерживая палаш, а кулак правой приложив к матерчатому головному убору вроде ушанки. Его комиссар остановился позади своего начальника. Лукач протянул руку одному и другому, по-русски спросил, как дела, и прибавил, что, самое большее, через пять дней бригаду введут в дело, и эскадрон должен быть к этому готов. Гримм перевел. Улыбаясь и шевеля усами, Массар ответил, что лошади у него все подготовлены, а в кавалерии кони – главное: в бой они понесут людей, а не наоборот. Стоя близко от майора Массара, генерал Лукач чувствовал исходивший от него смешанный и скорее приятный запах недавно выпитого вина и душистых американских сигарет и еще раз пожалел, что с таким истым конником придется распрощаться. «К обеду, бедняга, наберется,– думал Лукач.– В наше время некоторые комэски отчаянно пили, и бед от этого бывало немало, но это происходило в гражданскую, в большинство они вахмистрами или унтер-офицерами участвовали в империалистической и вынесли из нее всякие скверные привычки, замену же им некогда и негде было искать, но сейчас совсем другое дело...»
От расположения эскадрона Лукач пешком прошел к пехотным казармам, предварительно показав Луиджи на небо, потом на машину, а затем демонстративно сунув руку в карман, что означало: надо спрятать автомобиль от авиации.
Кирпичная стена скрывала плац от посторонних глаз. Рядом с чугунными воротами была чугунная же высокая дверь, за которой пребывал часовой. Узнав генерала, он отступил и взял «на караул». Весь плац был покрыт лежавшими, по отделениям и взводам, бойцами. Комиссары взводов бродили между стрелками, проверяя позу каждого и дистанцию между ним и соседом. Выглядели политработники чрезвычайно празднично: на шеях у всех были повязаны по-пионерски ярко-красные шарфы. Лукач издали увидел идущего к нему Паччарди, за ним в ногу шагали: напоминающий боксера тяжелого веса Роазио и Ацци – в весе пера. На всех трех тоже красовались алые галстуки.
Поздоровавшись, Лукач направился к ближайшему отделению и остановился возле него, выслушивая вопрос Паччарди, заданный через Роазио, на сколько еще дней в тылу можно рассчитывать.
– Если б я сам знал,– откровенно отвечал Лукач.– Скажи ему, что надеяться можно дней на пять, но могут и завтра потребовать. Обстановка и в Каса-де-Кампо и в Университетском городке хуже чем паршивая...
Взводный, ничем не похожий на потомка древних римлян, коротенький, курносый, с маленькими серыми глазками, тем не менее скомандовал по-итальянски, и четыре отделения правофлангового взвода, перезаряжая винтовки и считая про себя uno, duo, tre, звякнули затворами, выбрасываемые нестреляные патроны дробно застучали по асфальту. Все опять приложились и стали целиться в воображаемого врага, но при этом крайний в ближнем отделении волонтер судорожно сжал каблуки. Паччарди сделал шаг к нему и, ничего не говоря, носком ботинка раздвинул их.
– Роазио, дорогой. Скажи ты ему, что я поражен,– умоляюще глядя на Паччарди, заговорил Лукач.– Мы же не в какой-нибудь старой армии. Как это можно ногой поправлять подчиненного. Такое барское, можно сказать, неуважение к человеку просто недопустимо. Мне известно, что майор Паччарди был в мировую войну храбрым капитаном. Я хочу сказать ему, что здесь мы все – и самые мужественные капитаны, и майоры, и генералы – товарищи нашим бойцам. Еще скажи, что я очень прошу не обижаться на меня за это замечание, но я делаю его не как командир бригады, а как старший годами...
Паччарди выслушал и заметно покраснел.
– Попроси генерала извинить меня,– переводил Роазио опустившему голову в знак внимания Лукачу.– Я сам почувствовал неловкость от того, что сделал. Отвратительные кастовые привычки бывшего королевского офицера. Однако не барские. Мой отец был железнодорожным мастером. Обещаю, что подобное не повторится, и я сейчас же извинюсь...
Паччарди наклонился над волонтером, каблуки которого минуту назад развел, и что-то проговорил. Боец вскочил. Это был морщинистый человек с орлиным носом, он растерянно смотрел на командира батальона и вдруг сконфуженно и одновременно радостно улыбнулся, опять бросился ничком, оперся на локоть и, положив цевьё на левую ладонь, прицелился, широко раскинув башмаки и упираясь носками.
Лукач, взяв Паччарди за пояс, весело смотрел снизу вверх ему в лицо.
– Все. Точка. А теперь, Роазио, объясни мне, вы – что ж, и в окопы так пойдете? Зачем вам понадобилось демаскироваться?
С детской улыбкой на заросшем лице Роазио объяснил, что красные повязки на шее носили солдаты в отрядах Гарибальди. Мысль о том, чтобы и в вооруженной борьбе против фашизма возродить обычай прадедов, возникла у кого-то из новых гарибальдийцев еще в Альбасете.
Выйдя к машине, Лукач посмотрел на часы и решил, что ехать к Людвигу Ренну не стоит. Уж где-где, а там все должно быть в порядке. Ну а насчет франко-бельгийского, так Жоффруа только вчера принял этот растрепанный батальон. Единственное, что следовало бы сделать,– заехать к артиллеристам. Уж очень хочется бросить взгляд на пушки и повидаться с Баллером, он его с Альмансы не видел. И, выехав из Эль-Пардо, Лукач не повернул налево, на знакомую дорогу к Фуэнкарралю, а показал Луиджи ехать прямо, то есть к фронту, удивляясь про себя, что путь туда так пустынен.
Километра через три он по карте нашел нужный поворот налево (справа от шоссе текли мутные воды Мансанареса), и машина свернула на столь узкую дорогу, что двум легковым не разъехаться. Скоро впереди показалось нечто вроде фермы: жилой дом, хлев, склады. За оградой боец в темном вельветовом костюме вручную накачивал воду в эмалированные ведра. Расспросив ею, Лукач уже через минуту обменивался рукопожатиями с Баллером на пороге большого дома. Находившиеся здесь же во дворе три орудия оказались так замаскированными, что командир бригады не сразу обнаружил их, вражеским же воздушным разведчикам они должны были представляться кучами соломы. Подойдя к ближайшему, Лукач сдвинул золотистое покрытие и нежно погладил ладонью холодный серо-зеленый ствол.
– Вот о чем я собираюсь вас просить,– обращаясь к Алеше, начал Лукач по возвращении в домик «куро».– Нам необходимо подыскать другое помещение. Тут будущему штабу бригады тесно. Нас без охраны, как минимум, человек десять. Никита этим вопросом занимается. Но просто большого и пустого дома нам мало. Нужно подыскать трех или четырех молодых женщин, чтоб они и обед сумели приготовить, и постирать, и погладить, и пуговицы, скажем, пришить, и подмести, и все прочее. Завтра сходите в здешний комитет комсомола – он тут, после слияния с соцмолом, как-то иначе именуется – и уговорите найти нам хотя бы трех, но, думаю, лучше четырех подходящих девушек, по возможности таких, чтоб молоко при них не скисало. Мы зачислим их на довольствие наравне с нашими волонтерами, они будут получать по триста песет в месяц, на всем готовом. Главное, чтоб после напряженной работы офицеры штаба могли бы отдохнуть, поесть, белье сменить и так далее. Штаб, он вроде головы бригады, а голове надлежит быть всегда свежей...
Но назавтра заняться этими делами Алеше не пришлось. Как бодро заявил задолго до рассвета вызванный Лукачем начальник штаба Белов, человек предполагает, а генерал Миаха располагает. Еще вчера командир бригады вернулся из ежевечерней поездки в Мадрид значительно раньше обычного и чрезвычайно серьезный. Мотоциклист же с приказом пригрохотал и разбудил весь дом – не было еще пяти. И к рассвету все пришло в движение. У входа каждые двадцать минут трещал то один, то другой мотоцикл, Белов сбегал по лестнице и вручал прибывшему конверт с письменным распоряжением командиру первого, потом второго, а затем и третьего батальонов, а там и командиру батареи.
Часам к шести в штабе появился маленький, худенький, очень сутулый, а когда снял шапку, оказалось, крепко поседевший, вихрастый старикан, в очках со стальной оправой на громоздком, как у Сирано де Бержерака, носу. Он нахально пытался миновать дежурившего в коридоре Ожела, но был им задержан. Тогда старик отчаянно накричал на Ожела по-немецки, по тот стоял стеной. Однако стоило крикуну, вероятно считавшему немецкую ругань недостаточно действенной, прослоить ее польской, Ожел сразу растаял, и не успел Алеша вмешаться, как сварливый гость уже взбегал наверх, к начальству. Минут через пять командир бригады, ласково обнимая часто-часто моргавшего старика за плечи, на которых как на вешалке висела замызганная канадка, поманил Алешу и приказал, хотя и предельно вежливо:
– Будьте так добры, смените, прошу вас, этого товарища, что стоит на часах, и передайте со всеми потрохами нашему начальнику связи геноссе Морицу. Ему он нужен, а у вас еще шестеро остается. На первое время хватит.
– Есть, товарищ комбриг.
Было уже около десяти, когда, не успев в поднявшейся суматохе позавтракать, он с четырьмя бойцами из шести оставшихся уже катил в полуторке к фронту. Одного за другим она обгоняла неказистые, но зато дешевые ЗИСы-5, тянувшиеся в том же направлении и до отказа набитые тельмановцами в их отличительном обмундировании. Сидя в шоферской кабине, Алеша левой рукой прижимал к себе винтовку, в правой держал набросанный комбригом чертеж, где красными стрелками были указаны предварительные ориентиры перед поворотом в гору, к лужайке позади длинного дворца, на которой нужно было остановиться. Дворец этот после свержения монархии принадлежал клубу игроков в поло, но дня три как был занят анархистской «Колумной Дуррути», прославившейся в Каталонии и явившейся теперь для участия в обороне Мадрида. Комбриг упомянул и о том, что это анархисты неожиданно отступили в Университетском городке, после чего положение пришлось восстанавливать Одиннадцатой.
– Сам их командир, Дуррути, очень расстроен неудачей и заводит в своей колонне некоторое подобие воинской дисциплины. Но все же держитесь на виду у анархистов поскромнее...
По асфальтированному серпантину полуторка птицей взлетела на лужайку. Ехавшие с Алешей поспешно повыпрыгивали из-под брезентового верха и отпустили машину: ей предстояло следующим рейсом доставить сюда же Морица с людьми, аппаратами полевого телефона и проводом. То, что в бывшем аристократическом клубе сейчас разместилась анархистская часть, не вызывало сомнений. Хотя с лужайки ничего, кроме тыльной стороны дворца, видно не было, но из него доносился истошный вопль, исходящий из тысяч орущих, спорящих и хохочущих глоток. Одновременно и устрашающий и веселящий, он странным образом напоминал рев хищников перед раздачей пищи в зоологическом саду.
Осмотревшись, Алеша нашел и отмеченную на чертежике Лукача тропинку в помятой траве, ведущую в основательно заросший молодняком лес. Там, шагах в двухстах от лужайки, должен был находиться дом, избранный Лукачем для устройства командного пункта бригады. Алеша впереди, за ним гуськом остальные двинулись по тропинке.
Пустой кирпичный дом высился среди запущенного парка. Парадная дверь и все окна, несмотря на холодные ночи, были распахнуты настежь. Войдя, они увидели, что и внутри все двери раскрыты на обе половинки, выдвинуты или совсем вытащены ящики столов, комодов и даже буфета. Было ясно, что здесь производился обыск. Сорванная с вешалок одежда была свалена в беспорядочные кучи, а выброшенные из ящиков бумаги, белье, вязаные кофточки, шляпы, обувь разбросаны по паркету. Обыскивающие, однако, ничего не сломали и не разбили, кроме стекла на портрете бывшего короля Альфонса XIII, с ею смешными усиками. Больше всего Алешу и других поразило, что среди разбросанного по комнатам домашнего барахла валялись и очень дорогие вещи, вроде золотых дамских часиков, нескольких перстней с драгоценными камнями, брошь, по-видимому платиновая, усыпанная мелкими бриллиантами, и – самое удивительное – набитый деньгами бумажник. Ни один из побывавших здесь и не подумал взять себе хотя бы что-нибудь: испанская честность.