Текст книги "Салтыков-Щедрин. Искусство сатиры"
Автор книги: Алексей Бушмин
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Использованный в «Клевете» для эпизодического сравнения каплун годом позже озаглавил собою особый очерк, где весь сюжет построен на принципе сближения интеллигентов, равнодушных к практическим задачам общественной борьбы, с каплуном. Полемизируя с сотрудниками журнала, «Эпоха», издававшегося братьями Достоевскими, Салтыков заключил свою статью «Литературные мелочи» (1864) памфлетом «Стрижи», который явился первым по времени опытом сатирика, последовательно выполненным в «орнитологической» форме.
Использование образов животного мира становится в сатире Салтыкова особенно широким, начиная с «Признаков времени». В очерке этого цикла «Литературное положение» (1868), где публицисты-обыватели уподоблены зайцам, а поэты – соловьям в клетке, намечаются некоторые мотивы таких будущих сказок, как «Орел-меценат», «Здравомысленный заяц» и др.
Частота применения зоологических сравнений, их разнообразие и та свобода, с какой они включаются в характеристику социальных типов, свидетельствуют о том, что здесь мы имеем дело с одним из наиболее излюбленных и привычных ходов поэтической мысли сатирика.
Самое существо задач обличения психики представителей эксплуатирующих групп и классов закономерно подводило сатирика к зоологическим уподоблениям.
В мае 1881 года в очерках «За рубежом» появилась драматическая сцена «Торжествующая свинья», а в журнальную публикацию «Современной идиллии», где еще в декабре 1882 года читателям стала известна знаменитая «Сказка о ретивом начальнике», в январе 1883 года вошел
«Злополучный пискарь»[74]. После этого в течение 1383—1886 годов Салтыковым написано четырнадцать сказок, населенных разнообразной фауной.
Дополним сказанное примерами, относящимися к творческой истории отдельных сказок.
«Медведь на воеводстве» (1884) – сатира на административные принципы самодержавия. Тема сказки восходит ко многим ранее созданным Салтыковым произведениям, прежде всего к «Помпадурам и помпадуршам» и к «Истории одного города». В свою очередь, и художественный прием уподобления представителей помещичьего класса медведю возникает довольно рано.
Так, в рассказе 1863 года «Деревенская тишь» помещик Сидоров видит себя во сне превратившимся в медведя и испытывает удовольствие от того, что в этом новообретенном зверином образе торжествует физическую победу над своим непокорным слугой Ванькой. «Дикий помещик» в одноименной сказке 1869 года, оказавшись без мужиков, звереет, приобретает ухватки и облик медведя. В рассказе того же года «Испорченные дети» есть упоминание о «принце Шар-мане, обращенном в медведя злым волшебником». Примерка медвежьего костюма к соответствующим социальным типам завершилась к 1884 году созданием сказки «Медведь на воеводстве», где царские сановники преобразованы в сказочных медведей, свирепствующих в лесных трущобах.
«Карась-идеалист» – еще более наглядный пример синтеза идейно-художественных мотивов, ранее встречавшихся в целом ряде произведений Салтыкова. В них, с одной стороны, неоднократно появляются образы одиночек «правдоискателей», отважно пытающихся склонить жестоких правителей к сострадательности и добродетели и трагически погибающих (общественный ходок Евсеич в «Истории одного города», Андрей Курзанов в «Пошехонских рассказах» и др.). Сказка «Карась-идеалист» продолжила этот трагический мотив наивного правдоискательства и явилась аккордом В разоблачении утопических надежд на умиротворение хищников и деспотов.
С другой стороны, изображая социальные антагонизмы, Салтыков часто прибегал к уподоблению враждующих лагерей прожорливым щукам и дремлющим в неведении карасям; напоминал пословицу: «На то и щука в море, чтобы карась не дремал», и временами воплощал идею этой пословицы в образные картины. «Горе «карасям», дремлющим в неведении, что провиденциальное их назначение заключается в том, чтоб служить кормом для щук, наполняющих омут жизненных основ!» («Благонамеренные речи»; «Кандидат в столпы», 1874).
Устойчивость мотивов, подводящих к этой сказке, свидетельствует, что ситуация, представленная в ней, воплотила идею, давно и глубоко волновавшую писателя. Но, конечно, сказка «Карась-идеалист» является не только итогом длительных наблюдений и раздумий писателя. Для уяснения смысла сказки еще большее значение имеют условия времени ее появления, яркий отпечаток которых она несет на себе. В обстановке правительственной реакции 80-х годов образ прожорливой щуки, давно уже вошедший в арсенал изобразительных средств сатирика, оказался как никогда уместным.
Процесс формирования идейных мотивов и поэтической формы сказок «Медведь на воеводстве» и «Карась-идеалист» характерен в известной мере и для многих других салтыковских сказок. Сами задачи сатирической типизации диктовали привнесение в человеческие образы тех или иных зоологических оттенков. Появлялись соответствующие эпитеты и сравнения с животными, возникали отдельные эпизоды, сцены, вставные сказки и, наконец, обособленные сказки в форме животного эпоса. Это не означает, что сказки явились лишь следствием внутреннего развития определенных сюжетных и идейных мотивов. Сами эти мотивы повторялись, варьировались, развивались, обогащались именно а силу того, что в сознании писателя наслаивались все новые и новые впечатления от фактов реальной действительности, не позволяющие мотивам замереть, побуждавшие писателя двигать найденную художественную форму до ее полного завершения.
Появление целой книги сказок, включающих тридцать два произведения, из которых двадцать восемь созданы в первой половине 80-х годов, объясняется не только тем, что к этому времени Салтыков овладел жанром сказки. В обстановке правительственной реакции сказочная фантастика в какой-то мере служила средством художественной «конспирации» для идейно-политических замыслов писателя, формально затрудняла применение к ним буквы цензурного устава. Приближение формы сатирических произведений к народной сказке открывало также писателю путь к более широкой читательской аудитории. Поэтому в течение нескольких лет Салтыков с увлечением работает над сказками. В эту форму, наиболее доступную народным массам и любимую ими, он как бы переливает все идейно-тематическое богатство своей сатиры и, таким образом, создает своеобразную малую сатирическую энциклопедию для народа.
По широте затронутых вопросов и обозрения социальных типов книга сказок занимает первое место в наследии Салтыкова и представляет собою как бы художественный синтез творчества писателя.
Жизнь русского общества второй половины XIX века запечатлена в щедринских сказках во множестве картин, миниатюрных по объему, но огромных по своему идейному содержанию. В богатейшей галерее типических образов, исполненных высокого художественного совершенства и глубокого смысла, Щедрин воспроизвел всю социальную анатомию общества, коснулся всех основных классов и социальных группировок – дворянства, буржуазии, бюрократии, интеллигенции, тружеников деревни и города, затронул множество социальных, политических, идеологических и моральных проблем, широко представил и глубоко осветил всевозможные течения общественной мысли – от реакционных до социалистических.
Произведения щедринского сказочного цикла объединяются не только жанровым признаком, но и некоторыми общими идеями и темами. Эти общие идеи и темы, проникая в отдельные произведения и связывая их друг с другом, придают определенное единство всему циклу и позволяют рассматривать его как произведение в известной мере целостное, охватываемое общей идейно-художественной концепцией. Основной смысл произведений сказочного цикла заключается в развитии идеи непримиримости социальных противоречий в эксплуататорском обществе, в развенчании всякого рода иллюзорных надежд на достижение социальной гармонии помимо активной борьбы с господствующим режимом, в стремлении поднять самосознание угнетенных и пробудить в них веру в собственные силы, в пропаганде социалистических идеалов и необходимости общенародной борьбы за их грядущее торжество.
В сказке «Медведь на воеводстве» самодержавная Россия символизирована в образе леса, и днем и ночью «гремевшего миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие – победный клик» (XVI, 89). Эти слова могли бы быть поставлены эпиграфом ко всему сказочному циклу и служить в качестве идейной экспозиции к картинам, рисующим жизнь классов и социальных групп в состоянии непрекращающейся междоусобной войны.
В сложном идейном содержании сказок Щедрина можно выделить четыре основные темы: 1) сатира на правительственные верхи самодержавия и на эксплуататорские классы, 2) обличение поведения и психологии обывательски настроенных кругов общества, 3) изображение жизни народных масс в царской России, 4) разоблачение морали собственников-хищников и пропаганда социалистического идеала и новой нравственности. Но, конечно, строгое тематическое разграничение щедринских сказок провести невозможно, и в этом нет надобности. Обычно одна и та же сказка наряду со своей главной темой затрагивает и другие. Так, почти в каждой сказке писатель касается жизни народа, противопоставляя ее жизни привилегированных слоев общества.
***
Словами и образами, полными гнева и едкого сарказма, Щедрин изобличает в сказках принципы эксплуататорского общества, практику, идеологию и политику господствующих классов – дворянства и буржуазии – и царского правительства. Резкостью сатиры, направленной непосредственно на правительственные верхи самодержавия, выделяются три сказки: «Медведь на воеводстве», «Орел-меценат» и «Богатырь».
Сказка «Медведь на воеводстве» написана на одну из самых основных и постоянных тем щедринского творчества. Она представляет собою острую политическую сатиру на правительственную систему самодержавия, служит ниспровержению монархического принципа государственного строя.
В этой сказке, издевательски высмеивающей царя, министров, губернаторов, заметны признаки памфлета на правительство Александра III. Личность последнего угадывается в образе безграмотного Льва, который «собственнолапно на Ословом докладе сбоку нацарапал: «не верю, штоп сей офицер храбр был; ибо это тот самый Топтыгин, который маво Любимова Чижика сиел!» (XVI, 86). Однако основной смысл сказки состоит в разоблачении не только невежественных, тупых и жестоких правителей эпохи свирепой реакции, но и монархии вообще как антинародной деспотической государственной формы.
Если первые двое Топтыгиных, жаждавших «блеска кровопролитий», ознаменовали свою деятельность разного рода злодействами, один – мелкими, «срамными», другой – крупными, «блестящими», то Топтыгин 3-й был умнее своих предшественников и отличался добродушным нравом. «Мало напакостишь – поднимут на смех; много напакостишь – на рогатину поднимут...» Так сказал он себе. И, прибыв в трущобу, он «прямо юркнул в берлогу, засунул лану в хайло и залег». Он ограничил свою деятельность только соблюдением «исстари заведенного порядка», довольствовался злодействами «натуральными». Однако и при воеводстве добродушного Топтыгина 3-го лес не изменил своей прежней физиономии. Так продолжалось многие годы. Наконец лопнуло терпение мужиков, и они расправились с Топтыгиным 2-м.
Индивидуальные различия в характерах воевод не меняли общего положения вещей, и злодеяния «заведенного порядка» продолжали совершаться своим чередом. Причина народных бедствий заключается, следовательно, не в злоупотреблении принципом власти, а в самом принципе самодержавной системы. Спасение не в замене злых Топтыгиных добрыми, а в устранении воевод Топтыгиных вообще, то есть в свержении самодержавия. Такова основная идея сказки.
Если в «Медведе на воеводстве» сатирик высмеивал административную практику самодержавия, то в сказке «Орел-меценат», написанной в том же 1884 году, – деятельность царизма на поприще просвещения. Тема «Орла-мецената» непосредственно соприкасается с содержанием второй части «Медведя на воеводстве», изображающей Топтыгина 2-го, который, прибыв на воеводство, рассчитывал сейчас же разорить типографию, спалить университет и академию. В отличие от Топтыгина 2-го, Орел-меценат решил заняться не искоренением, а водворением наук и искусств при дворе, учредить «золотой век» просвещения.
Заводя просвещенную дворню, орел так определял ее назначение: «Она меня утешать будет, а я ее в страхе держать стану. Вот и все!» Однако полного повиновения не было. Кое-кто из дворни осмеливался обучать грамоте самого Орла. Он ответил на это расправой и погромом. Вскоре от недавнего золотого века не осталось и следа. Основная идея сказки выражена в заключительных словах: «орлы для просвещения вредны». Щедрин заклеймил холопство в науке и искусстве, показал, что монархический строй враждебен подлинному просвещению и допускает последнее только в таких пределах и в таком виде, которые потребны для услаждения паразитических верхов.
Высмеяв в «Медведе на воеводстве» административные принципы, а в «Орле-меценате» – псевдопросветительскую практику самодержавия, в сказке «Богатырь» сатирик, своеобразно повторяя тему «Истории одного города», заклеймил презрением царизм, уподобляя его гниющему трупу мнимого великана[75].
Карающий смех Щедрина не оставлял в покое представителей массового хищничества – дворянство и буржуазию, действовавших под покровительством правящей политической верхушки и в союзе с нею. Они выступают в сказках то в обычном социальном облике помещика («Дикий помещик»), генерала («Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил»), купца («Верный Трезор»),; кулака («Соседи»), то – и это чаще – в образах волков, лисиц, щук, ястребов и т. д.
Салтыков, как отмечал В. И. Ленин, учил русское общество «различать под приглаженной и напомаженной внешностью образованности крепостника-помещика его хищные интересы...»[76] Это умение сатирика обнажать «хищные интересы» крепостников и возбуждать к ним народную ненависть ярко проявилось уже в первых щедринских сказках – «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил» и «Дикий помещик» (1869). Приемами остроумной сказочной фантастики Щедрин показывает, что источником не только материального благополучия, но и так называемой дворянской культуры является труд мужика. /Генералы-паразиты, привыкшие жить чужим трудом, очутившись на необитаемом острове без прислуги, обнаружили повадки голодных диких зверей. «Вдруг оба генерала взглянули друг на друга: в глазах их светился зловещий огонь, зубы стучали, из груди вылетало глухое рычание. Они начали медленно подползать друг к другу и в одно мгновение ока остервенились». Только появление мужика спасло их от окончательного озверения и вернуло им обычный, «генеральский» облик.
Что же было бы, если бы не нашелся мужик? Это договаривается в сказочном повествовании о диком помещике, изгнавшем из своего имения всех мужиков. Он одичал, с головы до ног оброс волосами, «ходил же все больше на четвереньках», «утратил даже способность произносить членораздельные звуки».
Сатирик воссоздает полную социального драматизма картину общества, раздираемого антагонистическими противоречиями, и издевательски высмеивает лицемерие хищников– -тунеядцев и разного рода прекраснодушных апологетов разбоя. Волк обещал помиловать зайца («Самоотверженный заяц»), другой волк однажды отпустил ягненка («Бедный волк»), орел простил мышь («Орел-меценат»), добрая барыня дала погорельцам милостыню, а поп обещал им счастливую загробную жизнь («Деревенский пожар») – о таких актах великодушия хищников с восхищением пишут историки, публицисты и поэты. Сатирик ниспровергает все эти фальшивые панегирики, усыпляющие бдительность жертв. Разоблачая ложь о великодушии и красоте «орлов», он говорит, что «орлы суть орлы, только и всего. Они хищны, Плотоядны... хлебосольством не занимаются, но разбойничают, а в свободное от разбоя время дремлют».
***
В 80-е годы мутная волна реакции захватила интеллигенцию, средние, разночинные слои общества, породив настроения страха, упадничества, соглашательства, ренегатства. Поведение и психология «среднего человека», запуганного правительственными преследованиями, нашли в зеркале салтыковских сказок сатирическое отражение в образах «премудрого пискаря», «самоотверженного зайца», «здравомысленного зайца», «вяленой воблы», российского «либерала».
В «Премудром пискаре» (1883) сатирик выставил на публичный позор малодушие той части интеллигенции, которая в годы политической реакции поддалась настроениям постыдной паники.
Просвещенный, «умеренно-либеральный» пискарь решил своею мудростью козни врагов победить. Чтобы не быть съеденным хищными рыбами, он забился в глубокую нору, лежит и «все-то думает: кажется, что я жив? ах, что-то завтра будет?» Он не заводил ни семьи, ни друзей, сам не знал никаких радостей и никого не утешал. «Он жил и дрожал – только и всего». В постоянном страхе за свое бесполезное существование прожил он долгие годы, никому не нужный, и начал дрожа помирать. «Жил – дрожал, и умирал – дрожал».
Обличением трусости с «Премудрым пискарем» сближается одновременно с ним написанный «Самоотверженный заяц».
Однако при некотором сходстве идейного содержания эти сказки существенно отличаются. Они не повторяют, а дополняют друг друга в изобличении рабской психологии, освещая разные ее стороны.
Сказка о самоотверженном зайце – яркий образец сокрушительной щедринской иронии, обличающей, с одной стороны, наглые, глумливые волчьи повадки поработителей, а с другой – слепую покорность их жертв. Начинается так: «Однажды заяц перед волком провинился. Бежал он, видите ли, неподалеку от волчьего логова, а волк увидел его и кричит: заинька! остановись миленький! А заяц не только не остановился, а еще пуще ходу прибавил. Вот волк в три прыжка его поймал, да и говорит: за то, что ты с первого моего слова не остановился, вот тебе мое решение: приговариваю я тебя к лишению живота посредством растерзания. А так как теперь и я сыт, и волчиха моя сыта, и запасу у нас еще дней на пять хватит, то сиди ты вот под этим кустом и жди очереди. А может быть... ха-ха... я тебя и помилую!»
Сидит заяц под кустом в ожидании очереди быть съеденным и «не шевельнется». Было у него желание убежать, но как только он посмотрел на волчье логово – так и «закатилось заячье сердце». Во всем этом проявилась трусость зайца, парализующая его активность в борьбе за жизнь.
И все же не трусость является главной чертой его психологии, во всяком случае, не она служит основным объектом нападения сатирика в данной сказке. Замысел последней не варьирует сказку об обезумевшем от страха премудром пискаре. Главная мотивировка поведения зайца заключена в его словах: «Не могу, волк не велел». Заяц привык повиноваться.
Отпущенный волком на побывку к невесте, заяц торопился вернуться к указанному сроку. Конечно, не трусость руководила зайцем, когда он спешил своевременно угодить в волчью пасть, – и не одно только желание выручить «невестина брата», оставленного волком в качестве заложника. Он «слово, вишь, дал, а заяц своему слову – господин». Он «дал слово» и заложнику своему, и волку. Он хочет быть верным в том и другом случае. Как видим, заяц благороден. И это напрасное благородство по отношению к волку имеет своим источником рабскую покорность. К этому у зайца примешивается еще одно иллюзорное представление, С одной стороны, он сознает, что по возвращении «беспременно меня волк съест», с другой – питает смутную надежду на то, что «может быть, волк меня... ха-ха... и помилует!».
В образе самоотверженного зайца Щедрин обобщил именно ту воспитанную в массах веками классового гнета разновидность рабской психологии, в которой повиновение пересиливало инстинкт самосохранения и возводилось на степень благородства, добродетели. Заглавие сказки с удивительной точностью очерчивает ее смысл. Слово заяц, которое всегда в переносном смысле служит синонимом трусости, дано в неожиданном сочетании с эпитетом самоотверженный. Самоотверженная трусость! Уже в одном этом заглавном выражении сатирик проникновенно постиг противоречивость психологии подневольной личности, извращенность человеческих свойств в обществе, основанном на насилии.
В момент своего появления сказка «Самоотверженный заяц» имела еще и другой, более узкий злободневный смысл. То было время, когда некоторые из бывших революционеров-народовольцев, став на путь ренегатства, старались покорностью заработать царскую амнистию, сдавались на милость врага. Щедринская сказка показывала, какова эта милость.
Волк похвалил самоотверженного зайца, оставшегося верным своему слову, и вынес ему и его заложнику издевательскую резолюцию: «Вижу, – сказал он, – что зайцам верить можно. И вот вам моя резолюция: сидите, до поры до времени, оба под этим кустом, а впоследствии я вас... ха-ха... помилую!» Этими словами заканчивается сказка «Самоотверженный заяц», клеймившая глубоко укоренившуюся в народных массах психологию рабской верности господам и разоблачавшая эту верность как предательство своих классовых интересов.
С глубокой горечью показывал Щедрин в сказке о самоотверженном зайце, что рабские привычки еще сильны в массе. Но должны ли зайцы верить волкам? Помилует ли волк? Могут ли, способны ли вообще волки миловать зайцев?
На этот вопрос писатель ответил отрицательно сказкой «Бедный волк»: «Другой зверь, наверное, тронулся бы самоотверженностью зайца, не ограничился бы обещанием, а сейчас бы помиловал. Но из всех хищников, водящихся в умеренном и северном климатах, волк всего менее доступен великодушию». Социальный смысл этого иносказания заключается в доказательстве детерминированности поведения эксплуататоров «порядком вещей». Медведь, убедившись в том, что волк не может прожить без разбоя, урезонивал его: «Да ты бы, говорит, хоть полегче, что ли...»
Рационализаторская идея о регулировании волчьих аппетитов всецело овладела «здравомысленным зайцем», героем сказки того же названия. В ней высмеиваются попытки теоретического оправдания рабской, «заячьей» покорности, либеральные рецепты приспособления к режиму насилия, философия умиротворения социальных интересов. Трагическое положение труженика герой сказки возвел в особую философию обреченности и жертвенности. Убежденный в том, что волки зайцев «есть не перестанут», здравомысленный «филозоф» выработал соответствующий своему пониманию идеал усовершенствования жизни, который сводился к проекту более рационального поедания зайцев (чтоб не всех сразу, а поочередно). Об этом он «так здорово рассуждал, что и ослу впору». Сидит, бывало, под кустиком и перед зайчихой своей здравыми мыслями щеголяет: «Сколько раз я и говорил, и в газетах писал: господа волки! вместо того, чтоб зайца сразу резать, вы бы только шкурку с него содрали – он бы, спустя время, другую вам предоставил! Заяц, хошь он и плодущ, однако, ежели сегодня целый косяк вырезать, да завтра другой косяк – глядь, ан на базаре-то, вместо двугривенного, заяц уж в полтину вскочил! кабы вы чередом пришли: господа, мол, зайцы! не угодно ли на сегодняшнюю волчью трапезу столько-то десятков штук предоставить? – С удовольствием, господа волки! Эй, староста! гони очередных! – И шло бы у нас все по закону, как следует. И волки, и зайцы – все бы в надежде были».
Сатирическое жало сказки о здравомысленном зайце направлено против мелкого реформизма, против того мизерного, трусливого и вредного народнического либерализма, который был особенно характерен для 80-х годов.
Сказка о «здравомысленном зайце» и предшествующая ей сказка о «самоотверженном зайце», взятые вместе, исчерпывают сатирическую обрисовку «заячьей» психологии как в ее практическом, так и теоретическом проявлении. В первом случае речь идет о холопской психологии несознательного раба, во втором – об извращенном сознании, выработавшем вредную холопскую тактику приспособления к режиму насилия. Поэтому к «здравомысленному зайцу» сатирик отнесся более сурово.
Если идеология «здравомысленного зайца» оформляет в особую социальную философию и теорию поведение «самоотверженных зайцев», то «вяленая вобла» одноименной сказки выполняет такую же роль относительно житейской практики «премудрых пискарей». Проповедью идеала умеренности и аккуратности во имя шкурного самосохранения, своими спасительными рецептами – «тише едешь, дальше будешь», «уши выше лба не растут», «ты никого не тронешь, и тебя никто не тронет» – вобла оправдывает и прославляет низменное существование «премудрых пискарей», которые, «по милости ее советов, неискалеченными остались», и тем самым вызывает их восхищение.
Трагикомедия либерализма, представленная в «Здравомысленном зайце» и «Вяленой вобле», нашла великолепное завершение в сатире «Либерал». Сказка замечательна не только тем, что в истории ее героя, легко скатившегося от проповеди «идеала» к «подлости», остроумно олицетворена эволюция русского буржуазного либерализма, в полной мере раскрывшаяся в последующее время, в период революционных схваток 1905—1917 годов. В ней рельефно раскрыта психология ренегатства вообще, вся та система софизмов, которыми отступники пытаются оправдать свои действия и в собственном сознании, и в общественном мнении.
Щедрин всегда проявлял непримиримость к трусливым, продажным либералам, лицемерно маскировавшим свои жалкие общественные претензии громкими словами, он не испытывал к ним другого чувства, кроме открытого презрения. Более сложным было отношение сатирика к тем честным наивным мечтателям, представителем которых является заглавный герой знаменитой сказки «Карась-идеалист» (1884).
Карась с ершом спорил:
«– Не верю, – говорит он, – чтобы борьба и свара были нормальным законом, под влиянием которого будто бы суждено развиваться всему живущему на земле. Верю в бескровное преуспеяние, верю в гармонию и глубоко убежден, что счастие – не праздная фантазия мечтательных умов, но рано или поздно сделается общим достоянием!
– Дожидайся! – иронизировал ерш...
– И дождусь! – отзывался карась, – и не я один, все дождутся. Тьма, в которой мы плаваем, есть порождение горькой исторической случайности; но так как ныне, благодаря новейшим исследованиям, можно эту случайность по косточкам разобрать, то и причины, ее породившие, нельзя уже считать неустранимыми. Тьма – совершившийся факт, а свет – чаемое будущее. И будет свет, будет!
– Значит, и такое, по-твоему, время придет, когда и щук не будет?
– Каких таких щук? – удивился карась, который был до того наивен, что когда при нем говорили: на то щука в море, чтоб карась не дремал, то он думал, что это что-нибудь вроде тех никс и русалок, которыми малых детей пугают, и, разумеется, ни крошечки не боялся».
Хотя карась отроду щук не видывал и знал о них только по рассказам, он считал, что «и они к голосу правды не глухи».
«– Надобно, чтоб рыбы любили друг друга! – ораторствовал он. – Чтобы каждая за всех, а все за каждую – вот когда настоящая гармония осуществится!
– Желал бы я знать, как ты с своею любовью к щуке подъедешь! – расхолаживал его ерш.
– Я, брат, подъеду! – стоял на своем карась, – я такие слова знаю, что любая щука в одну минуту от них в карася превратится!
– А ну-тка, скажи!
– До просто спрошу: знаешь ли, мол, щука, что такое добродетель и какие обязанности она в отношении к ближним налегает?»
Как искренний и самоотверженный поборник социального равенства, карась-идеалист выступает выразителем общественных идеалов самого Щедрина и вообще передовой части русской интеллигенции – идеалов, сильно окрашенных в тона утопического социализма. Но наивная вера карася в «бескровное преуспеяние», в возможность достижения социальной гармонии путем одного морального перевоспитания хищников, обрекает на неминуемый провал все его высокие мечтания. Горячий проповедник чаемого будущего жестоко поплатился за свои иллюзии, когда после споров с ершом он вступил в диспут с самой щукой: он был проглочен ею.
Достойны особого внимания строки «Карася-идеалиста», рисующие гибель наивного мечтателя, задавшегося целью посредством одного магического слова лютую щуку в карася превратить.
Карась в третий раз явился к щуке на диспут, и притом с некоторыми повреждениями.
«Но он все еще бодрился, потому что в запасе у него было магическое слово.
– Хоть ты мне и супротивник, – начала опять первая щука, – да, видно, горе мое такое: смерть диспуты люблю! Будь здоров, начинай!
При этих словах карась вдруг почувствовал, что сердце в нем загорелось. В одно мгновение он подобрал живот, затрепыхался, защелкал по воде остатками хвоста и, глядя Щуке прямо в глаза, во всю мочь гаркнул:
– Знаешь ли ты, что такое добродетель?
Щука разинула рот от удивления. Машинально потянула она воду и, вовсе не желая проглотить карася, проглотила его».
Ироническим указанием на машинальность действий щуки автор подсказывал читателю мысль о тщетности всяких апелляций к совести хищников. Хищники не милуют своих жертв и не внемлют их призывам к великодушию. Волк не тронулся самоотверженностью зайца, щука – карасиным призывом к добродетели. Гибнут все, кто пытался, избегая борьбы, спрятаться от неумолимого врага или умиротворить его, – гибнут и премудрый пискарь, и самоотверженный заяц, и его здравомысленныи собрат, и вяленая вобла, и карась-идеалист.
«Резолюция-то вам всем одна», – говорит лиса здраво-мысленному зайцу.
– А может быть, ты и помилуешь? – вполголоса сделал робкое предположение заяц.
– Час от часу не легче! – еще пуще рассердилась лиса, – Где ты это слыхал, чтобы лисицы миловали, а зайцы помилование получали?»
Все меры морального воздействия на хищников, все апелляции к их совести остаются тщетными. Ни рецепты «здравомысленных зайцев» из либерального лагеря о рационализации волчьего разбоя, ни «карасиные» идеи о возможности «бескровного преуспеяния» на путях к социальной гармонии не приводят к ожидаемым результатам.
Беспощадным обнажением непримиримости социальных противоречий, изобличением идеологии и тактики сожительства с реакцией, высмеиванием наивной веры простаков в великодушие хищников салтыковские сказки подводили читателя к осознанию необходимости и неизбежности социальной революции.
«Карася-идеалиста» художник И. Н. Крамской справедливо назвал «высокой трагедией»[77]. Сущность трагизма, запечатленного в сказке, – в незнании прогрессивной интеллигенцией истинных путей борьбы со злом при ясном понимании необходимости такой борьбы. Эта главная трагедия – трагедия тщетности идейных исканий – осложнена в судьбе карася-идеалиста, проглоченного щукой, как и в судьбе некоторых других героев маленьких салтыковских комедий, заканчивающихся кровавой развязкой («Премудрый пискарь», «Самоотверженный заяц», «Здравомысленный заяц»), не столь высоким, но более чувствительным трагизмом жестокого времени, обрекавшего на гибель поборников социальной справедливости. На них лежит трагический отблеск эпохи Александра III, ознаменовавшейся свирепым правительственным террором, разгромом народничества, полицейскими преследованиями интеллигенции.