Текст книги "Пейзаж с падением Икара"
Автор книги: Алексей Поляринов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Она подошла к столу с закусками и постучала вилкой по бокалу.
– Прошу внимания! У меня тост!
Как ни странно, отвлекающий маневр удался – все повернулись к ней, и я оказался вне зоны видимости. Моя Кармен всегда отлично умела притягивать взгляды.
– Дамы и господа! Я рада, что мне выпала честь…
Пока она пускала пыль (или все-таки песок?) в глаза зевакам, я подошел к стене, снял картину и с напускным спокойствием понес ее сквозь галерею. Никто, казалось, не обратил на это внимания, только Катя испуганно посмотрела мне вслед (она до последнего не верила, что я решусь) и произнесла:
– Ломброзо говорил, что творчество неотделимо от безумия. Так давайте же выпьем за него! Ведь ради него мы все сегодня здесь собрались. За безумие!
– За безу-умие!! – подхватила толпа, подняв бокалы.
Держа в руках картину, я вообразил себя великим комбинатором и сперва ощутил эйфорию (какой я, однако, ловкий!), но чем ближе я был к выходу, тем более очевидной становилась нелепость ситуации. «Зачем я это делаю? Что и кому я хочу доказать? Господи, это ведь действительно очень глупо!» Рубашка прилипла к вспотевшей спине; мысли метались, как летучие мыши. Один из посетителей проводил меня взглядом, изумленно бормоча что-то. Я уже хотел развернуться и отнести картину назад, но было поздно – меня заметили. Все взгляды пересеклись на мне; повисла тишина.
– Андрей Андреич, что это вы делаете?
Я ощутил прилив стыда, лицо покрылось испариной.
– Зачем вы взяли картину? – спросил Никанор Ильич.
– Я… э-э-э… простите. Привычка. Просто… ну, я сейчас посмотрел на нее и понял, что она незакончена. Я забыл нарисовать овцу…
Никанор Ильич широко улыбнулся.
– Художник шу-утит! – воскликнул он, и все засмеялись так, словно поняли «шутку». Куратор подскочил ко мне, грубо взял под руку и потянул обратно вглубь галереи. Толпа расступалась перед нами. Я почувствовал, что, несмотря на чахлый внешний вид, Гликберг силен, как носорог.
– Ты что вытворяешь, клоун? – хрипел он. – Хочешь все испортить? Что это за цирк?
– Это не цирк. Я же говорил вам, что не хочу ее продавать. Я передумал.
– Передумал? – огромный кадык его дергался вверх-вниз. – Передумал? Ты совсем кретин, что ли? Позволь, я открою тебе одну страшную тайну: если ты работаешь со мной, ты не можешь просто так взять и передумать! Если не повесишь картину назад, я повешу на тебя кражу, понял?
– Вы повесите на меня кражу моей собственной картины?
– Я спрашиваю: понял?
Я хотел дать ему в кадык и гордо уйти, хотел поджечь эту картину у него на глазах, хотел плюнуть ему в лицо… но вместо этого тихо произнес слово, за которое себя ненавижу:
– Понял.
Он подвел меня к пустой стене и заставил повесить «Овцу» обратно.
– Еще одна такая выходка, и…
– Да понял я, понял.
– Завтра поговорим. Придурок, – шепнул он напоследок, потом повернулся к посетителям и снова надел маску простодушного куратора.
***
Через семь минут я сидел на ступеньках, на улице, с бутылкой в руке, запивая вином унижение.
Рядом присела Марина.
– Ты что там устроил?
Я долго смотрел на нее искоса – странно, но я был безумно рад, что именно она сидит здесь, сейчас, на ступенях. Это было так… естественно.
– А что такого? Ты же говорила, что я слишком предсказуемый. Вот я и решил стать эксцентричным, как Сальвадор Дали.
– Ты действительно думал, что никто не заметит, как ты уносишь картину с выставки?
– Ну… согласен, план был слегка недоработан. Но идея-то хорошая! Будет что вспомнить биографам, – я помолчал, глотнул вина, поморщился. – Просто… понимаешь, все это так неожиданно навалилось: выставка, куча людей вокруг. Еще и Катя вернулась зачем-то. У меня, кажется, невроз развился. Аж руки трясутся, смотри, видишь? Это странно. Все вокруг говорят, что это успех, а я… я хочу вернуть все назад.
Она взяла бутылку, сделала глоток.
– Назад? Куда? Хочешь опять быть нищим? Занимать у друзей деньги на кисти и краски?
– Нет. Просто хочу быть уверен, что все сделал правильно. Мне всегда казалось, что живопись – это мой личный способ остановить мгновение. Я пишу картины с одной целью – придать форму своему прошлому, сделать его осязаемым. И потому теперь, когда на мою мазню наклеили ценники, меня не оставляет ощущение, что я теряю не только краски, холсты, пейзажики и портретики, но и кусочки прошлого и эмоции, связанные с ними. Я понимаю – это глупо. Пару лет назад я продал одну свою картину, и уже на следующий день стал звонить покупателю с просьбой вернуть ее обратно, – я глубоко вздохнул. – Я должен признаться, только не смейся, – я смертельно боюсь ходить по мостам. Возможно, это связано с моим нежеланием продавать картины – тоже своего рода фобия. Я думаю, это зашифровано в генах, ведь мой отец страдал чем-то подобным – остаток жизни он посвятил поискам старого корабля. Он искал его так отчаянно, как будто пытался вернуться в прошлое с его помощью. Он не хотел верить, что это невозможно.
Марина покачала головой и ответила вполне ожидаемо:
– Господи, ты такой зануда. И зачем я с тобой общаюсь? Знаешь, в школе я однажды побила мальчика за то, что ему не понравилось, как я завязала шнурки. Бантики, видите ли, неровные.
Я искоса посмотрел на нее.
– Ты избила мальчика из-за шнурков?
– Нет, я разбила ему нос за то, что он обращал внимание на всякую чепуху типа шнурков и при этом совершенно не замечал, что я в него влюблена. Пойми, Андрей, есть вещи поважнее, чем воспоминания о счастливом детстве.
– Например.
– Например, сейчас.
– Что «сейчас»?
– Данный момент. Мгновение. Я вот считаю, что идеализировать прошлое – подло по отношению к настоящему. Прошлое, оно как тень – неотъемлемая часть тебя, никто не спорит, но и не настолько уж она важна, чтобы на ней зацикливаться.
Я восхищенно посмотрел на нее.
– Слушай, ты прям Сократ. В юбке.
– А ты – зануда.
– Это я-то зануда? Если ты не заметила, я только что чуть не совершил кражу!
– Да, и это была самая нелепая и нудная кража в истории.
– Спасибо.
– Не за что. Обращайся.
Мы долго молчали, глядя на проезжающие машины; я заметил, что черных машин больше всего.
– Ты хоть понимаешь, что пытался умыкнуть собственную картину? – спросила Марина.
– Ага.
– Не Рембрандта, не Брейгеля, а ту, что сам намалевал и сам отнес куратору! – она засмеялась: – Господи, ты пытался утащить с выставки картину прямо у всех на глазах! Неужели ты действительно верил, что все получится?
Неожиданно для себя я сам захихикал.
– Ну верил, ну и что?
Постепенно смех наш перерос в гомерический хохот. Я изображал, как беззаботно несу полотно под мышкой к выходу, как все смотрят на меня. Потом мы вместе представили, как мог бы выглядеть судебный процесс по моему делу («Подсудимый, встаньте! – сказал бы седой, похожий на бульдога, судья. – Вы признаете, что пытались украсть собственную картину?» «Признаю, ваша честь! – гордо сказал бы я. – И считаю, что, запрещая мне воровать мои личные вещи, вы ограничиваете мою свободу!»). От смеха у меня болела диафрагма, глаза слезились, но мы продолжали валять дурака, держась друг за друга, чтобы не упасть, и повторяя: «… украсть!… пытался!… свободу!…».
Когда кафкианская фантазия закончилась, я вытер слезы и внимательно посмотрел на Марину.
– Что? – спросила она. – Тушь потекла, да?
Я хотел ответить, но, – вместо этого, – поцеловал ее. И бутылка покатилась вниз по ступенькам, звеня, разливая вино.
Гроза закончилась, улица пахла дождевыми червями. Мы шагали по брусчатке (я слушал тонкий цокот ее каблучков). Говорили долго, с удовольствием, о всякой чепухе только для того, чтобы заполнить паузы.
– Тебе не кажется странным, что уже целую неделю льет дождь?
– Нет. Вот если бы с неба падали лягушки – это было бы странно. А дождь… осенью дождь – это нормально.
Она ткнула меня локтем в бок.
– Ладно-ладно, молчу, – сказал я, потирая ребра.
– Всегда хотела спросить, давно ты носишь очки?
– С детства.
– Долго привыкал?
– Да нет. А чего к ним привыкать? Нацепил на нос – и вперед.
– А вот я долго стеснялась. Мою подругу за очки дразнили «куриной слепотой», и я боялась, что надо мной тоже будут смеяться. Поэтому и ношу линзы.
– В этом твоя ошибка: нельзя показывать свой страх. Я ношу очки гордо, как знамя – а над знаменами не смеются. Психология. Один мой друг однажды нашел у себя седины – и покрасил волосы. Из-за этого я перестал с ним общаться. Нет, снобизм здесь ни при чем. Просто я считаю, что мужчина не имеет права на косметику. Если ты седой – будь добр гордо носить седину; если лысый – уважай свой череп, не оскверняй его вонючим паричком. Точно так же с очками: они – мой талисман, отличительный знак. И вообще, чем дольше я живу, тем больше плюсов нахожу в плохом зрении.
– Да? И каких же?
– Близорукость очень способствует развитию фантазии. Моему воображению всегда приходилось дорисовывать линии, расплывавшиеся перед глазами. Именно так у меня и появилась эта страсть – страсть к «дорисовыванию» мира.
На лице ее проступила улыбка.
– Да ты прямо апологет слепоты.
– Нет. Между близорукостью и слепотой – пропасть. Слепоты я боюсь больше, чем смерти. А близорукость воспринимаю, как дар.
– Но ты ведь не будешь спорить, что плохое зрение – это все-таки недостаток?
– Все относительно. И недостаток существует только один – недостаток рекламы.
– Не пытайся выглядеть циничным. Я тебя хорошо знаю.
– Неужели? И какой мой любимый цвет?
– Ты любишь все цвета.
– Ладно. Ты победила.
Мимо нас с жутким воем, разбрасывая синие отблески по окнам домов, проехала карета скорой помощи. Марина обернулась, провожая ее взглядом.
– Всегда боюсь их. Мурррашки по коже от этого звука. Он похож на рыдание ребенка, которому нельзя помочь.
– Ты же работаешь в больнице.
– Вот именно. Поэтому и не люблю этот звук.
«Рыдание ребенка» постепенно утонуло в окрестностях, но мы еще какое-то время шли молча, угнетенные синим мерцанием. Марина все оглядывалась (словно ожидая, что карета поедет обратно), не заметила бордюра, оступилась и сломала каблук.
– Ой… что же делать?
– Сломай второй. Так будет симметричней.
– Нет-нет, это мои любимые туфли. Их надо починить.
Она разглядывала место слома, а я разглядывал ее (пульсирующая жилка на смуглой шее, и тонкий белый шрам на щеке, совсем не портящий лица… странно – мы больше года знакомы, а я ни разу не спросил, откуда он взялся? Может быть, это как раз и связано со страхом перед сиреной?).
– Как же я теперь до дома дойду? На одном-то каблуке?
Мы переглянулись. Я присел и стал расшнуровывать левый ботинок.
– Что ты делаешь?
Я стянул ботинок и носок, обнажив молочно-белую ступню и (к своему стыду) грязные ногти.
– Теперь ты не так бросаешься в глаза.
– Зачем ты сделал это?
– Отвлекаю огонь на себя. Идем, – и предложил ей локоть.
Кто-то тихо хихикал в ладонь, кто-то – во все горло, но никого не оставила равнодушным наша странная парочка: хромая барышня на одном каблуке и еще более хромой кавалер в одном ботинке (и со вторым под мышкой). Я шел, по-клоунски переваливаясь с ноги на ногу, и Марина, смеясь, стала подыгрывать мне. Мы так увлеклись этой шарадой, что перестали, только когда небо стало светлеть.
На пути нам встретилась змея; небольшой черный уж с оранжевой головой пересекал дорогу в желтом свете фонаря.
– А-а! Гадюка!
– Не бойся. Это не гадюка, это уж. Змей вообще не надо бояться. Тем более гадюк. Они – добрые существа.
– Это гадюки-то добрые?
– А ты знаешь, что гадюки – самые привязчивые существа в мире?
– Неужели?
– Да, – я задумался, глядя на воду. Фонари на дальнем берегу отбрасывали зыбкие иглы света на речную рябь. – В пустыне Атакама обитают так называемые песчаные гадюки. Когда самец встречается с самкой, они сплетаются так крепко, что почти душат друг друга, но это еще не брачные игры – они знакомятся. В процессе знакомства они кусают друг друга – обмениваются ядами – и впадают в кому. Но пока они безвольны, пустыня поглощает их; ветер меняет песчаный ландшафт. Когда гадюки просыпаются, то находятся уже далеко друг от друга, глубоко в песках. И всю оставшуюся жизнь они просеивают песок. Ведь яд партнера теперь в крови, они – одно целое. Собственно, песчаные гадюки нападают на людей только потому, что те стоят на песке, который им предстоит перерыть.
– Как красиво.
– Может быть. Но ни одна пара гадюк еще не смогла воссоединиться.
– Как? Почему?
– Пустыня. Песок движется. Ветер разносит его, разбрасывает. Барханы принимают новые формы. Но гадюки чувствуют друг друга, они, наверно, даже могут общаться, ведь яд в их крови – и есть привязанность.
После долгого спора я признался, что это лишь красивая легенда, но добавил, что песчаные гадюки действительно зарываются в песок, как будто ищут что-то важное.
Теперь я чувствовал себя уверенно, хотел впечатлять – подошел к витрине магазина, приложил к стеклу ладони, чтобы блики фонарей не мешали смотреть внутрь. Затем стал долбить кулаком в дверь.
– Что ты делаешь? Не надо.
Я подмигнул и стукнул еще раз – ботинком, который держал в руке. Помещение магазина озарилось тусклым светом – это открылась дверь где-то внутри. Квадрат желтого света из дверного проема засверкал на кафеле, и меж столов, изгибаясь на неровностях, задвигалась тень. Дверь открыл седобородый старичок, облаченный в халат, подол которого тащился за ним по полу, точно шлейф невесты, и, когда мы вошли вслед за ним, то боялись наступить на этот «шлейф».
– Привет, Егорыч.
– Какого черта, Андрей? – бормотал бородач. – Я так хорошо спал.
– Плачу в десять раз больше, – сказал я. Старик задумался, считая, потом махнул рукой.
– Ладно.
Мы приблизились к прилавку, и Егорыч зажег лампы. Прилавок озарился дрожащим неоновым светом, и, прищурившись, мы увидели… мороженое.
– Выбирайте и валите. Я спать хочу!
– Мне три шарика шоколадного. А тебе?
– То же.
– Два рожка – по три шоколадных шарика, – сказал Егорыч. – Хорошо, черт возьми.
– Нет, три рожка, – сказал я.
– Да хоть тридцать три! – бородач потянулся за вафлями. – Ты все равно заплатишь десять раз.
Когда рожки были готовы, я взял один и протянул старику.
– А это тебе, Егорыч. Спасибо, что впустил.
Тот нахмурился.
– По мне похоже, что я хочу мороженого?
– А разве не хочешь? Все любят мороженое.
– Все, кроме меня.
– А дети у тебя есть?
– Да, дочка.
– Как ее зовут?
– Лида.
– Значит, это – для Лиды.
– Да, – усмехнулся он, провожая нас к выходу, – так ей и скажу: «Это тебе от психа в одном ботинке, что ворвался ночью в нашу лавочку».
Восток светлел. Мы недолго посидели на скамейке, в парке у прудика, глядя на уток.
В восемь утра у Марины начиналась смена, я проводил ее до больницы, мы попрощались (да-да, сцена с поцелуем), и я ушел, чувствуя приятное тепло под ребрами.
Я шагал по улице, глупо улыбаясь и здороваясь со всеми подряд. У меня было такое хорошее настроение, что я высыпал всю мелочь из кармана в грязную ладонь какого-то бродяги. Идти домой не хотелось, поэтому я отправился в парк развлечений, где несколько раз прокатился на колесе обозрения, по-детски радуясь той высоте и ощущению полета, которое давал аттракцион. Потом я купил у Егорыча еще рожок ванильного и долго в забытье сидел на скамейке, и очнулся, лишь когда растаявшее мороженое потекло по руке.
Наступило раннее утро понедельника – в парке не было ни души. Только одинокий полицейский шагал по аллее. Проходя мимо, он поглядел на мои ноги и спросил:
– Вас что – ограбили?
Только тут до меня дошло, что я потерял левый ботинок.
«Что ж, – подумал я, – раз один ботинок исчез, то хранить второй не имеет смыла». Поэтому я просто снял его и бросил в урну; следом отправились носки. Полицейский изумленно смотрел на меня. Я подмигнул ему – и пошел домой, ощущая ступнями холодные, влажные камни брусчатки и удивляясь, что раньше никогда не ходил босиком по улице.
Эта ночь – самая насыщенная ночь в моей жизни – уже закончилась, и, приближаясь к своему дому, я старался удержать в голове всё: запахи, звуки, отблески, – стремясь с максимальной точностью запечатлеть их в памяти: так паломник, покидая святую землю, забирает с собой ее горсть, дабы всегда иметь возможность вернуться.
Глава 6.
Лука
Честно говоря, мои попытки восстановить генеалогическое древо Ликеевых с каждым днем выглядели все более жалкими. Я так много времени провел среди архивных стеллажей, что приобрел иммунитет к библиотечной пыли. Я просмотрел сотни рассекреченных отчетов ЧК за тридцать девятый и сороковой годы. Я даже съездил за Урал, в детский приют, в котором вырос Лжедмитрий (ах да, он же просил не называть его так). Но мое отчаянное рвение не дало результатов: да, я выяснил, что в спец-интернат №1672 действительно направляли детей, родившихся у полит-заключенных. Да, я проследил несколько ниточек, ведущих в один из лагерей. И – да – именно в этом лагере содержалась Елена Дмитриевна Ликеева, дочь художника. Я даже узнал, что в сороковом году ее с полевых работ перевели в больницу: и этот странный перевод позволяет предположить беременность (хотя все данные, включая медицинскую карту, извлечены из дела). Но все мои находки не дотягивали до того, чтобы называться доказательствами – это были лишь догадки.
Сам Лжедмитрий старался быть максимально тактичным – он не приставал ко мне с вопросами. Я знал, что он следит за каждым моим шагом, но слежка не была слишком навязчивой, поэтому я не обижался.
Мы даже подружились – на почве любви к теннису. В одной из бесед он довольно грубо высказался об игре Марии Шараповой, я вступился за нее, разразился спор, и в итоге мы решили выяснить отношения на корте. Сама идея играть против старика казалась мне смехотворной, и я готовился к блицкригу, но… Его первая подача была такой тяжелой, что у меня заныло предплечье. Второй подачей он сделал эйс.
Мы играли на открытом корте, и постепенно вокруг нашей площадки стала собираться толпа – люди хихикали, глядя, как облысевший старик разделывает молодого, высоченного очкарика. Мы являли собой нелепую аллегорию – отцы и дети выясняют отношения. И «отцы» явно побеждали.
Когда Лжедмитрий почти всухую взял первый сэт, я всерьез забеспокоился – передо мной замаячила страшная перспектива: ведь проиграть старику – это всего лишь конфуз, но проиграть старику на глазах у смеющейся толпы – это уже ёб-твою-мать-какой-конфуз!
Его подачи напоминали удары молота по наковальне – боль в моем плече давно сигнализировала о близости серьезной травмы. Когда мы закончили, зрители зааплодировали ему, а я постарался как можно скорее скрыться от позора в раздевалке.
С тех пор я из принципа каждый четверг вызываю его на «дуэль», пытаюсь взять реванш – но тщетно: мое предплечье, кажется, начинает ныть еще до игры, предчувствуя бронебойные подачи старика.
– Вы с-с-совершенно не ум-меете проигрывать, – сказал он однажды.
– Это я-то не умею проигрывать? Да я каждый четверг вам проигрываю! Даже больше скажу: если я в чем-то и добился совершенства – то в поражениях.
– Не расс-с-с-страивайтесь так, – сказал он, поправляя струны своей ракетки. – Еще отыграетесь.
Больше всего во время наших сражений меня злила его невозмутимость. К концу первого сэта у меня запотевали очки, начинало щипать глаза от пота, а он ходил в своих дурацких белых кроссовках вдоль лицевой линии, подбрасывал ракетку и напевал что-то (у него, кстати, совершенно нет слуха!). Он унижал меня каждым своим движением, но я и не думал сдаваться – всякий раз, потерпев очередное фиаско, пожимая ему руку над сеткой, я тут же назначал встречу на следующий четверг. В этом, вероятно, был какой-то мазохизм, потому что я и сам уже давно не верил, что смогу переиграть его.
Но теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что эти наши сражения не были такими уж бесполезными, ведь именно после одного из них я смог, наконец, найти недостающее звено в его генеалогическом древе.
Это случилось 22 июля. Я зашел в раздевалку после очередного поражения, сел на скамейку и стал расшнуровывать кеды. Лжедмитрий зашел следом, сел напротив меня и глубоко выдохнул.
– С-с-сегодня вы, как н-н-никогда, были близки к победе, – сказал он.
– Избавьте меня от своей жалости. Без вас тошно.
– Хорошо. У-у-ух, что-то я вспотел с-с-сегодня.
– Неужели? Вы умеете потеть?
– Я п-потею еще лучше, чем играю, – он засмеялся собственной шутке. – С-с-сейчас пос-с-сижу чуть-чуть и в б-баню пойду. Вы со мной?
– Пас.
– Почему? Это же оч-ч-чень полезно. В-вам сразу станет легче. Mens sana in corpore sano, помните?
– Мне станет легче после другого афоризма: in vino veritas.
Я снял кеды, стянул вонючие сырые носки и бросил все в пакет.
– Подайте, пожалуйста, п-п-полотенце, – сказал он. – С-слева.
– Какое из них ваше? – спросил я.
– Б-белое.
Я протянул руку к полотенцам, но вдруг замер – потому что среди них не было белого.
– Я не уловил: какое полотенце ваше?
– Белое, к-крайнее слева.
Я взял крайнее полотенце и передал ему. Он перекинул его через плечо и как ни в чем не бывало направился в сторону сауны, шлепая вьетнамками по кафелю.
– Дмитрий! – окликнул я.
Он обернулся.
– Да?
– Я дал вам желтое полотенце.
– В с-смысле?
– Полотенце у вас на плече – оно ярко-желтое.
Он недоверчиво улыбнулся.
– Что вы имеете в в-в-виду?
– Я имею в виду, что цвет вашего полотенца – желтый, а не белый, – я схватил со стола оранжевое полотенце и поднял над головой. – Это какой цвет?
– Розовый, – сказал он без запинки.
Повисла тишина. Мы внимательно смотрели друг на друга.
– Вы разыгрываете меня? – спросил он, щурясь. – Если так, то я не понял шутки.
Дверь в раздевалку вдруг распахнулась, впустив на секунду гул толпы и грохот мяча с баскетбольной площадки. К столу подскочил всклокоченный, потный мальчишка, я придержал его за плечо и показал полотенце.
– Это какой цвет?
– Оранжевый.
– Молодец. Беги, играй дальше.
Малец достал из-под стола бутылку с в водой и помчался обратно, на ходу отвинчивая крышку. Когда он толкнул дверь, мы вновь услышали грохот баскетбольного мяча и свист кроссовок о лакированный пол площадки.
– Н-но я п-проверялся у офтальмолога, – сказал старик.
– Давно?
– Ну… года три назад. Или ч-четыре.
– Вам показывали таблицы Рабкина?
– К-кого?
– Ну… такие картинки с разноцветными кружочками?
Он помолчал.
– К чему вы к-к-клоните, Андрей?
– Вы дальтоник.
Он покачал головой.
– Но… это абсурд. Я бы заметил! Обяз-зательно зам-метил бы. Есть же светофоры. Я не вожу машину, но я же иногда вижу их – светофоры! Почему я не замечал? Разве т-такое возможно?
– Вполне. Джон Дальтон до двадцати шести лет не знал о своей цветовой слепоте, да и обнаружил ее случайно – когда увлекся ботаникой. Или еще пример: Илья Репин на старости лет чуть не испортил своего «Ивана Грозного». Человеческий мозг обладает способностью адаптироваться к любым условиям. Вы не замечали свой недуг просто потому, что в вашей жизни не было ситуаций, в которых могла бы потребоваться четкая цветочувствительность. К тому же, скорее всего, ваше восприятие менялось постепенно, и изменение спектра было растянуто во времени.
Он стал тереть лоб ладонью.
– Нет, я вам н-н-не верю. А к-как же д-другие люди? Неужели вы д-думаете, что никто из моих род-дственников ни разу не з-заметил бы, что я н-называю оранжевое – розовым? Это глупо.
– А вы часто замечаете новую прическу вашей дочери? Или ее маникюр? А какого цвета платье было на ней в момент последней вашей встречи? А какой вообще у нее любимый цвет?
Он открыл было рот, но запнулся.
– Вот видите, – сказал я. – Такие вещи просто проскакивают мимо. Мы не замечаем их, потому что привыкли. Мы замечаем только то, что нам нравится, или, наоборот, то, что доставляет дискомфорт. К тому же опыт поколений показывает, что близких людей мы, как правило, знаем очень плохо, – я помолчал. – Вы читали рассказ Эдгара По «Письмо»? Один из главных героев там ищет письмо в самых неожиданных местах, забывая проверить очевидное – письменный стол. Вот и здесь та же история.
Старик присел на скамейку и схватился за горло, словно задыхался. Прошептал:
– Идиотизм какой-то.
В голове у меня шумело – словно стая летучих мышей. Я не мог поверить, что упустил столь важную деталь, я и сам чувствовал себя героем рассказа Эдгара По. Ведь, занимаясь биографией Ликеева, я прочитал о дальтонизме все, что смог найти, я даже некоторое время носил специальные линзы, пытаясь понять, в каких цветах видел мир мой любимый художник.
– Это ужасно, – бормотал старик. – Это просто ужасно.
– Нет, – сказал я. – Это отлично!
– Что?
– Вы разве не поняли? Я должен был сразу подумать об этом. Оно лежало на поверхности. Ведь при отсутствии других данных генетический дефект – это, возможно, единственный способ определения родства, – я засмеялся. – Прям как в индийском фильме – когда братья узнают друг друга по родимым пятнам одинаковой формы!
На его лицо появилось изумление.
– Что-то я не пойму. Причем здесь индийские фильмы?
– Да ни при чем! Скажите: вы ведь читали мою диссертацию.
– Ну да.
– Так вот, диагноз «тританопия» Дмитрию Ликееву официально поставили в 59 лет, после того, как он пережил инсульт.
– Но у меня не было инсульта.
– Это не важно. Тританопия была с рождения – это можно видеть по его картинам – просто к старости эта особенность зрения усугубилась. Но самое главное: тританопия – очень редкое генетическое отклонение, передающееся по наследству.
– По наследству?
– По наследству. А значит, ваши дети… тоже в зоне риска. Вероятность пятьдесят на пятьдесят, – я помолчал, почесывая лоб. – А ведь забавно получается: вы никогда не задумывались, почему не существует «партии здоровых людей» или «общества довольных жизнью»? Зато есть ассоциации раковых больных, алкоголиков, наркоманов и многих других «-манов».
– О ч-чем вы?
– Да так – мысли вслух: людей редко объединяет что-то хорошее. Но при этом в каждом из нас живет эта страсть – бессмысленное желание быть частью чего-то большего. Вот и родство… оно, как правило, определяется не схожими талантами, а, наоборот, наличием общих дефектных генов. Правда всегда содержит червоточину. Понимаете?
– Н-не совсем.
– Красота очень редко передается по наследству, но вот уродство… Дети оперной певицы, к сожалению, унаследуют не голос матери, а скорее, ее склонность к ожирению. Точно так же и с Ликеевым: его наследством был не уникальный дар художника, а редчайший вид дальтонизма. И, получается, что вы действительно его наследник.
***
Старик был так взволнован, что мне пришлось схватить его за плечи и несколько раз повторить свои доводы. Эта идея – об общих генетических дефектах, связывающих поколения, в тот момент так захватила меня, что я готов был закричать «Эврика!». Лишь позже, вернувшись домой, остыв, я осознал, что рано открывать шампанское…
… ведь, строго говоря, схожий генетический дефект (пусть и очень редкий) сам по себе ничего не доказывает – он сильно сужает круг поиска, это правда, но – погрешность остается.
***
Мы встретились на следующий день – в парке. Я был немало удивлен, увидев, как сильно изменился старик – всего за одну ночь – походка, речь, улыбка. Его было просто не узнать – он был… счастлив. Он обнял меня, назвал своим «добрым другом» и сообщил о результатах диагностики – врач подтвердил тританопию.
Его лицо излучало покой. Он был похож на сентиментального диккенсовского героя, отыскавшего, наконец, свою семью и уже достигшего последних страниц романа.
***
Я рассказал Марине историю своей сделки с Лжедмитрием.
– Постой, – перебила она, – но если ты сам не уверен в том, что дальтонизм – это железное доказательство родства, почему ты не сказал ему о своих сомнениях?
– Ты не понимаешь: он выглядел так… умиротворенно.
– Умиротворенно?
– Да. Он хотел избавиться от своего сиротского прошлого, хотел «обрести корни» – и он обрел их, разве нет?
– И ты не чувствуешь вины?
– Вины? С чего вдруг? Я обнаружил его цветовую слепоту – и этим приблизил к Ликееву – он должен быть мне благодарен.
Марина пожала плечами.
– Постой, ты сам только что сказал, что слепота ничего не доказывает.
– Нет, я сказал, что она не является стопроцентным доказательством. Это разные вещи. В жизни вообще не бывает ничего стопроцентного.
– Спасибо, кэп.
– Да подожди ты! Я серьезно: любые «корни» – это условность. Важно лишь то, что мы чувствуем. И не надо так на меня смотреть! Я не обманывал старика – я всего лишь «сыграл Луку» – я подарил ему желаемую версию реальности. И эта версия в каком-то смысле освободила его, понимаешь? Он мог подвергнуть ее сомнению – он должен был подвергнуть ее сомнению – но он не сделал этого – он предпочел поверить в нее.
Марина минуту, щурясь, смотрела мне в глаза.
– А тебе не кажется, что ты проделал то же самое с самим собой?
– В смысле?
– Подарил самому себежелаемую версию реальности.
Я засмеялся.
– В этом я даже не сомневаюсь.
Глава 7.
Отец
Я помню, как через неделю после смерти отца мне позвонил Сергей Ильич Бахтин, заведующий кафедрой истории в Политехническом университете.
– Тут вот какое дело, – сказал он смущенно, – кабинет Андрея Ивановича теперь передали другому преподавателю и собираются… освободить. Я запретил выбрасывать вещи. Может быть, вы приедете и заберете их. А то – как-то некрасиво получается.
***
Когда я зашел на кафедру, меня встретила секретарша. Вечно-удивленное выражение лица делало ее похожей на испуганную сову (отличный экспонат для моей коллекции лиц).
– У Сергея Ильича лекция!! – крикнула она. Она всегда кричала – почему-то ей казалось, что я глухой.
– Я подожду, – прошептал я.
Профессор появился через полчаса, и я с удивлением заметил, как сильно он постарел за те восемь лет, что мы не виделись. Я помнил его суровый, как наждак, характер – теперь же его голос словно вылинял от времени. Ходил он согнувшись, опираясь на тонкую граненую трость, похожую на длинный карандаш. Раньше он любил поучать меня; бывало, схватит под локоть прямо в коридоре, – да так, что и не вырвешься, – и начнет многоэтажный монолог: «Вот вы, молодые, вбили себе в бошки: «все течет, все меняется, культура уже иная». А я не согласен! Я верю Пармениду, а не Гераклиту. Считаю, что культура незыблема. Она одна – культура чистоты…»
Я ожидал, что и сейчас, увидев меня, он начнет чеканить афоризмы, – но он лишь кивнул:
– Идемте, Андрей Андреич, я открою вам кабинет. Галина Львовна, принесите нам коробки, чтобы можно было собрать вещи. И не думайте, что я не заметил ваши кроссворды. Займитесь делом, ей-богу.
***
Кабинет отца был настолько мал и тесен, что мы едва могли развернуться. Чтобы сесть за стол, мне пришлось проявить чудеса акробатики и гибкости. Первое, что бросилось в глаза – поверхность стола была исцарапана, но не хаотично, а вполне осознанно. Я пригляделся и увидел множество вертикальных палочек, перечеркнутых диагоналями.








