Текст книги "Пейзаж с падением Икара"
Автор книги: Алексей Поляринов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
– Отдайте немедленно! Эт моя швабра! Я щас милицию вызову! Мили-и-иция!
Отповедь отрезвила меня – всплеск благодарности угас. Я снова увидел перед собой полусумасшедшую бабку, верящую в нечистые силы, и в то, что сын ее, давно пропавший без вести, скоро вернется из магазина с молоком. Теперь, сам не понимая, за что хочу отблагодарить ее, я отпустил швабру и отступил к зеркалу.
***
Запершись в комнате, я выложил на стол вещи, найденные в карманах нечаянно украденного пальто: огромная звенящая связка ключей, красный талисман в виде лошади, и – самое странное – листок бумаги, испещренный мелкими отверстиями, похожими на перфорацию или на шрифт Брайля.
Вопрос: какие выводы можно сделать о человеке по этим трем предметам?
Он надзиратель в тюрьме? Камнетес? Слепой?
Нет. Нет. Нет.
Это вранье, что человека характеризуют его вещи. Можете мне поверить: в карманах моей шинели, я помню, лежали грецкие орехи и фундук, но это ведь не значит, что я Щелкунчик. Или белка.
Я попытался вспомнить всех, кто был в купе – но тщетно. Тогда, полагаясь на силу своего воображения, я сел за мольберт, канцелярским ножом наточил карандаш и стал наспех, наугад рисовать портрет ограбленного человека.
Линия – еще одна – пара тонких штрихов – вот появились волосы, скулы и нос – вот проступили ямки в уголках рта. Закончив этюд, я отступил на шаг и пригляделся. Портрет, естественно, был безнадежно плох, но не это меня смутило – во-первых, лишь сейчас я заметил, что рисовал красным карандашом, а во-вторых, рисунок сам по себе производил странное впечатление: казалось, незнакомец потерялся – и теперь озирается, пытаясь отыскать глазами кого-то, оставшегося за пределами полотна.
К такому эффекту я точно не стремился.
Я все еще разглядывал его, когда в дверь вдруг постучали. На мгновение у меня мелькнула нелепая мысль, что это хозяин пальто – вернулся за ним.
Стоило мне щелкнуть замком, и незваный гость тут же потянул дверь на себя. На пороге стоял Петр Суханов, мой старый приятель еще со времен Академии живописи. Он был не один – стойкий запах кагора сопровождал его.
– Вдребезги! – гордо сообщил он и ввалился в квартиру, не дожидаясь приглашения – вполне в его стиле.
– Что значит «вдребезги»? Ты разбил что-то? – спросил я.
Он огляделся.
– Я? Нет. Просто мне нравится это слово. Вдребезги!
– Не ори, пожалуйста.
– Вдребезги-и-и-и!
Вообще он не буйный; дурной малость, но безобидный. Проблема в том, что алкоголь влияет на него специфически: крепленое вино не просто развязывает ему язык, оно пробуждает в нем горячее желание исповедаться; по какой-то необъяснимой причине он считает меня своим «лучшим другом», и поэтому именно мне каждый раз приходится выдерживать натиск его хмельной и многословной болтовни.
Так случилось и сейчас.
– И тебе привет, – сказал я, закрывая за ним. – Нет-нет, не разувайся, я ведь люблю грязные следы на полу. На кухне белый кафель – хочешь там потоптаться?
Он обозвал меня занудой, стянул облепленные снегом сапоги, зашел в зал и упал в кресло, прикрыв глаза ладонью – поза крайнего отчаяния, надо полагать: веселость уступила место меланхолии. Самое выдающейся частью его лица была нижняя губа – всегда большая, как будто распухшая от укуса пчелы. Он вечно закусывал и жевал ее в моменты раздумий – как сейчас, например. Я оперся плечом о дверной косяк и молча ждал, когда его прорвет.
– Скажи, сколько мне лет? – вдруг спросил он.
– Что, прости?
– Ты слышал: сколько мне лет?
– Ну… в твой день рожденья, я помню, на торте со свечками была шоколадная цифра «36». Я бы сказал, что это твой ай-кью, но его на тортах обычно не пишут, поэтому…
– Не смешно, – перебил он. – Сделай одолжение: отключи сарказм, выдерни его из розетки. Лучше скажи честно: я выгляжу старше своих тридцати шести?
Я вздохнул.
– Ты сейчас серьезно?
– Серьезней некуда.
– О гс-споди. Слушай, я очень устал сегодня, правда. Давай просто представим, что я искрометно пошутил, и мы вместе посмеялись, хорошо? А теперь – вон из моего кресла.
Он поднялся из кресла и стал беспокойно ходить по комнате, трогая и передвигая предметы, и, как всегда, покусывая нижнюю губу. Минуту я наблюдал за ним.
– Так, что случилось?
– Ты не поверишь: мне сегодня впервые в жизни уступили место в автобусе. Представляешь? В тридцать шесть лет!
– И что?
– Что значит: «и что»?
– Не ори.
– Нет, что значит «и что»?!!
– Прошу тебя – тише. Здесь тонкие стены.
– Представь! Захожу сегодня в автобус и слышу: «Присаживайтесь, пожалуйста». Смотрю – молодая красивая мадама и вдруг… уступила мне место, как будто я старикашка. Скажи, я похож на старикана?
– Э-э…
– Вот и я о том же! Я слежу за собой, ем свежие овощи. Да, сегодня я забыл побриться и одет, прямо скажем, не от Пьера Кардена (дурацкое, кстати, имя – Пьер!). Ну и что? Ведь у меня даже седых волос нет. Скажи, у меня есть седые волосы?
– Ну…
– Вот именно, вот именно! Но тогда почему она уступила мне место? Думаешь, это из-за плохой осанки?
– М-м…
– Да, ты прав: наверняка из-за осанки. У меня спина колесом. И еще я лоб морщу все время. Вот так.
Он замолчал, ожидая комментариев. Я пожал плечами:
– Скажи, а где в тот момент находилось вино – еще в бутылке или уже в тебе?
– Так, давай не будем разводить гегемонию.
– В смысле – демагогию?
– Да, и ее тоже. И вообще: я же просил выключить сарказм.
– Извини: выключатель сломался.
Петр отвернулся к окну и стал дергать за веревочку, открывая и закрывая жалюзи.
– Суханов, бога ради, оставь в покое мои вещи.
– Знаешь, что я думаю, Андрей? Я думаю, все это неспроста.
– Что именно?
– Ну, случай в автобусе. Это наверняка что-то значит.
Я закрыл глаза, я хотел спать.
– Возможно, – сказал я, – девушка уступила тебе место просто потому, что бывала на твоих лекциях и знала, что ты преподаватель. Может, это был жест уважения…
Он обдумал мои слова и вздохнул.
– Ладно, допускаю: иногда я перегибаю палку.
– «Иногда»? Ты уверен, что это то слово?
– Ох, да я не об этом! Ты не понимаешь! Здесь ведь совсем другая ситуация! Уступив мне место, эта девушка что-то изменила во мне. Она словно состарила меня морально. Я даже афоризм сочинил, слушай: старость – это не морщины и седина; старость – это когда тебе уступают место в общественном транспорте. Получается, что сегодня меня официально разжаловали в старики. Андрей, ты слушаешь меня?
– А?
– Ну что ты за человек, ей-богу! Тебе душу изливают, а ты в стену смотришь.
– Душу? – я зажмурился, сдерживая ярость, не в силах больше слушать эту ахинею. – Ты преподаватель, Петя. У тебя нет души.
Петр заговорил лишь через минуту – тоном оскорбленной невинности:
– Ты бесчувственный человек! Черствый и бесчувственный!
– А знаешь что? – я встал из кресла, шагнул к двери и распахнул ее. – Вали-ка ты на хер отсюда. После твоей «души» мне теперь комнату проветривать придется.
Повисла тишина. Он посмотрел мне в лицо – кажется, впервые с тех пор, как вошел – и вдруг удивленно спросил:
– Ты в порядке?
– В порядке. Выметайся.
– А что у тебя с губами?
– А что у меня с губами?
– Они… дрожат.
– Пломба вылетела – и зуб теперь болит. Выметайся.
– Зуб? А, зуб – это да-а-а. Это плохо, да. – Пауза. – Может, я могу чем-то помочь?
– Ты умеешь воскрешать мертвых? – вырвалось у меня.
Он всерьез задумался.
– Н-н-нет.
– Тогда ты не сможешь мне помочь. Выметайся.
– Да ладно тебе, хватит рычать, я пришел с миром…
– Пш-шел вон! Еще одно слово, и – клянусь – я пробью тебе голову настольной лампой!
– Ты чего разорался-то?..
Я шагнул к столу, схватил лампу и сорвал с нее желтый абажур (комната озарилась ярким белым свечением освобожденной нити накаливания – и тени поползли по стенам, подчиняясь движению моей руки в момент замаха).
Петр ретировался к выходу.
– Ладно-ладно, все, ухожу. Какие мы нервные сегодня…
Он выскочил на лестничную клетку, и дверь за ним звонко захлопнулась. Я медленно опустился в кресло и зажмурился. Потом открыл глаза и оглянулся, проверяя – нет ли кого за спиной. «И кого ты ожидал там увидеть?» – мелькнуло в мыслях. Лампа в руке дрожала – и ломаные тени на стенах тряслись в унисон. Зуб уже давно не болел – но странным образом теперь без этой боли было как-то пусто. Я старался дышать глубоко и уже почти пришел в себя, когда Петр вновь появился на пороге:
– Я это… сапоги забыл… босиком выбежал…
Я швырнул в него лампу, но короткий провод, натянувшись, словно поводок, отдернул ее назад – и она грохнулась на ковер, усыпав осколками турецкие узоры. Вдребезги…
***
Чтобы остыть, я вышел на улицу, накинув на плечи украденное пальто. Долго шатался без цели, потом направился к реке – увидеть мост.
Честно говоря, с мостами у меня особые отношения – только не смейтесь, пожалуйста, – я панически боюсь ходить по ним. Перейти реку по тонкому льду для меня гораздо проще, чем по мосту. Этот нелепый, нелогичный страх появился у меня в семь лет…
Как сейчас помню: мы с друзьями, Димой и Леней, решили прогулять математику. В соседнем поселке в тот день открылась выставка комбайнов, и, чтобы скоротать время, мы отправились туда.
Мы шагали по тропе, толкались, бились рюкзаками. Ступив на старый деревянный мост, я спросил:
– Этот мост называют Тихим. Но почему? Он же скрипит, как треснувшая мачта. Того и гляди развалится.
– Нет, – сказал Леня, хохоча, – он скрипит, как суставы моего деда.
– Он скрипит, как голос нашего завуча! – подхватил я, и мы стали выдумывать сравнения – одно другого глупей – чтобы описать скрип.
– Его назвали Тихим из-за странной смерти, – сказал Дима. Вид у него был предельно серьезный, и мы перестали хихикать.
– Ты о чем это?
Дима оперся на канатные перила, посмотрел вниз, плюнул в воду.
– Здесь человек умер.
– Какой человек?
– Человек, которого не слушали.
– Что?
Дима был самым старшим из нас, к тому же благодаря щербинке между передними зубами он дальше всех плевался – поэтому мы очень его уважали. Он долго молчал, словно раздумывая, потом махнул рукой и пошел дальше.
– Нет, вам рано еще это слышать.
– Что? Что слышать? Ну рассказывай! Кто здесь умер?!
Интригу он умел создать и паузу выдерживал невозмутимо – мы семенили за ним, умоляя продолжить. Наконец, поломавшись для солидности, он сделал вид, что мы его достали, и сам с удовольствием начал рассказ:
– Там, за холмом, когда-то жил человек. Звали его… м-м-м… Кира!
– Кира? Что за девчачье имя? – сказал Леня, хихикая. – Неудивительно, что он умер. Я бы тоже умер, если б у меня было такое дурацкое имя. Кира! Ха!
Дима залепил Лене звонкого леща; Леня проглотил усмешку и умолк.
– Так вот, – продолжил Дима, – Кира был проклят. Типа с рождения. Когда он родился, врачи не услышали его плача. И даже когда он научился говорить, его никто не слушал. Нет, все было не так уж и плохо, а местами так вообще зашибись: предки любили его, у него даже были друзья, но когда он начинал говорить – слова его как будто отскакивали от людей. Иногда он видел это, типа как в кино: буквы вылетали изо рта, стукались о невидимую стену и прям вот на осколки рассыпались, как стекляшки. Когда он вырос, стало вообще невмоготу: слова причиняли ему боль. Вот начинал он говорить о чем-то важном, типа о смысле жизни там и вообще о всяких важных штуках, и вот тут появлялось такое вот ощущение, знаете, как будто он типа йог, и типа босиком идет по битому стеклу. Он, конечно, страдал из-за этого ващ-ще очень сильно, но потом привык. Ведь мы все привыкаем к неудобствам, – Дима выдержал внушительную паузу. – И вот тут-то была главная закавыка. Он типа решил, что все люди такие – все мучаются из-за слов, поэтому молчат, а если типа и говорят, то о всякой фигне. Потому что фигня не причиняет боли, сечете? И так он и жил – типа молча. Но все изменилось, когда он встретил немого.
– Что? Что изменилось? Ну говори уже!
– Он типа возвращался с работы. Шел себе, никого не трогал, под ноги себе смотрел. И вдруг такой слышит! Женский голос – и женщина, значит, как будто разговаривает с кем-то – но Кира другого голоса Кира не слышал. И это было так странно! Он осмотрелся и увидел двух людей. Было темно, они стояли в желтом свете фонаря. И, значит, девушка эта улыбалась. Знаете, так улыбаются девчонки, когда втюрятся в кого-то. Она глядела на пацана, а он размахивал руками, типа как оркестром дирижировал. Невидимым оркестром. «Он немой», – понял Кира и еще долго наблюдал за ними. Немой не мог издать ни звука, сечете? Но вот эти вот его жесты, – Дима изобразил жесты немого, – его ладони, пальцы, вот это все, складываясь в знаки, все эти жесты заставляли девушку слушать… Немой мог выразить себя. Одним только жестом. И каждое его движение что-то значило. Фиг знает, о чем Кира подумал тогда; наверно, позавидовал немому. И вот – тем же вечером он пришел на этот мост и просто смотрел в воду. Типа как философ, таскал свои тяжелые мысли в голове. Потом снял очки и положил на край – типа собирался ложиться спать – перелез через вот этот вот самый парапет и прыгнул. Вот прям вот так – фигак! – взял и прыгнул. – Дима снова замолчал, разжигая наше любопытство. – И все бы ничего, если бы ни одна странность.
– Какая странность? – Шепотом спросил Леня.
– Он-то прыгнул, но всплеска – ц-ц! – не было, – сказал Дима так спокойно и буднично, что стало еще страшнее.
– И все?
– Нет, не всё. С тех пор этот мост и называют Тихим. И с тех пор считается, что каждый, кто, переходя по мосту, услышит всплеск – такой типа «шмяк», удар тела о воду – тот разделит участь Киры… проклятие перейдет на него: неуслышанные слова будут причинять ему физическую боль. А снять проклятие он сможет только одним способом: если донесет до людей историю Киры, сделает так, чтобы всплеск услышали все.
Для взрослого эта история, конечно, звучит, как нелепая байка. Но ведь я был ребенком – я верил в привидения, зубных фей, доктора Джекила и мистера Хайда. Всю ночь я не спал, представляя себе страдания человека, которого никто не слышит (или не желает слышать). Действительно: глухонемой может общаться жестами… но каково это, когда ты вроде бы нормален, но при этом каждое твое слово осыпается под ноги стеклянным крошевом?
Страшилка о Кире так глубоко въелась в мое мышление, что я зажимал ладонями уши, когда ступал на Тихий мост. Поход в школу и домой стал для меня испытанием. Другого пути не было – только треклятый мост соединял поселки. Я до сих пор помню, как, спотыкаясь, несся по нему, чувствуя холод в спине. Каждый раз мне казалось, что раздался всплеск – и звук этот словно сбивал с ног. Я был так напуган, что, прибежав домой, не разуваясь, пачкая ковер, спешил в комнату, хватал маму за подол платья и кричал:
– Это я! Я! Твой сын! Я вернулся!
Мама удивленно смотрела на меня, улыбалась.
– Зачем ты кричишь так? Я слышала, как ты вошел.
От этих слов ее внутри закипала радость. Я чувствовал такое облегчение и счастье, как будто был на волосок от смерти, но выжил, победил. И чтобы закрепить результат, я весь день ходил за ней и высказывал свое – собственное — мнение! И чтобы она меня точно услышала, я не просто говорил, но оррррал во всю глотку!
– Мам, мы сегодня Чехова проходили! Читали «Учителя словесности». Я так смеялся. Особенно мне понравился Ипполит Ипполитыч! Он такой смешной – все время говорит глупости!
Маму так утомляли эти мои излияния, что уже через семь минут она падала в кресло, закрывала глаза ладонью и говорила:
– Хорошо, хорошо, сынок, а теперь иди – поиграй.
И я, счастливый, бежал на футбольную площадку, где вопил, как Шаляпин – так, чтоб все меня слышали.
Отца очень веселила моя доверчивость. Я имел неосторожность рассказать ему эту легенду, и он частенько ради смеха делал вид, что не слышит меня, словно я проклят, словно я – и есть Кира. Примерно тогда у меня и развился этот нелепый страх – я стал избегать мостов. Сперва просто из суеверия (так многие избегают черных кошек), но постепенно легкая форма невроза переросла в настоящую фобию. Стыдясь, я тщательно прятал свои иррациональные истерики от близких – и до сих пор прячу – и любые доводы разума здесь бессильны. Да, иногда мне кажется, что я вот-вот потеряю дар речи – и это мой самый большой страх в жизни. Возможно, живопись для меня – это способ найти запасной путь для собственной речи…
Ведь отец всегда учил меня серьезно относиться к слову:
– У Джонатана Свифта, – рассказывал он, – есть история об ученых, которые разочаровались в языке, ибо считают, что слова никогда не смогут точно воссоздать мир и его предметы. Такие «ученые» носят с собой огромные мешки, набитые всяким хламом, и, когда им нужно описать какую-то вещь, они просто достают ее из баула и показывают пальцем. Казалось бы – гениально; что может быть наглядней, чем сама реальность? Проблема в том, что ни один человек не способен унести весь мир на своем горбу. Ведь именно для того, чтобы облегчить бремя реальности человеку был дан язык. Ведь слово, как ни крути, – это единица измерения человека. Н-н-но… – многозначительно добавлял он, – не забывай и про шутку Эзопа.
– Что это за шутка такая? – спрашивал я.
– Эзоп был рабом философа Ксанфа. Однажды, готовясь к пиру, Ксанф приказал Эзопу купить самое лучшее. Когда гости собрались, будущий баснописец внес в зал чашу и поставил на стол. Помедлив, улыбаясь, он поднял крышку. На дне кастрюли лежал… язык. На возмущение Ксанфа Эзоп ответил: «Ты велел купить самое лучшее. Язык объединяет людей, позволяет им выражать свою сущность, свои чувства. Язык рождает искусство. Без языка воображение не имеет смысла. Разве есть что-нибудь лучше?» Мудрый Ксанф оценил шутку и попросил Эзопа принести к столу самое худшее, желая посмотреть, что хитроумный раб придумает на этот раз. Эзоп накрыл кастрюлю крышкой, подождал минуту и, сказав «прошу», поднял крышку вновь. На вопросительный взгляд хозяина он ответил так: «Язык рождает лицемерие, ложь, глупость. Язык подменяет понятия, оскорбляет, предает. Любое насилие начинается с острого языка. Есть ли что-нибудь хуже?»
***
Возвращаясь в сумерках домой, я все еще думал о метаморфозах языка и не сразу заметил свет в окне своей квартиры. Увидев мелькнувший силуэт на кухне, я ощутил, как спину обдало морозом: да как он посмел – кто бы он ни был – врываться туда, включать свет? Я схватил корягу, лежащую неподалеку, – хотел зайти и врезать подлецу; но потом, подумав, улыбнулся и даже пожалел его – ведь дом был пуст, хоть шаром покати, – никаких ценностей кроме, разве что, книг и моих эскизов. Я представил себе лицо вора, стоящего посреди моей нищей комнаты, и рассмеялся – вот так конфуз!
Подходя к двери, я задумался о причинах, подтолкнувших этого человека к преступлению. Что было в его жизни? Трудное детство, побои, колония для беспризорных? Я представил себе руки грабителя – грубые, узловатые, с утолщенными суставами и грязными ногтями. Глупо, конечно, но грязные ногти у меня всегда ассоциировались с преступными намерениями. Родители приучили меня к тому, что телесная нечистоплотность напрямую связана с грязными помыслами. И потому я вырос таким брезгливым – в детстве очень боялся запачкаться – когда я видел грязь у себя под ногтями, мне казалось, что я сейчас вопреки своей воле пойду грабить банк или начну убивать людей. Но я не хотел никого убивать или грабить, поэтому старался почаще мыть руки.
Дверь была прикрыта, замок цел. Может быть, я просто забыл ее запереть?
Шагнув через порог, я замер, стараясь не скрипеть паркетом. Свет горел только на кухне. Я прислушался – но было так тихо, что тишина камертоном зазвенела в ушах. Внутри, под ребрами все словно покрылось холодной коркой инея от страха. Я хотел сглотнуть, но боялся. Мне казалось, что чужак почувствовал мое присутствие и затаился; и теперь он точно так же стоит за стеной, замерев, и прислушивается.
В пороге в луже растаявшего снега стояли две пары сапог. И если одну из них оставил испугавшийся настольной лампы Петр (он так и убежал – в носках), то вторая точно появилась здесь совсем недавно – и незаконно. «Какой интеллигентный вор, – подумал я, – даже разуться не забыл. Размер примерно сорок пятый – большой дядька».
Я задержал дыхание и вдруг ясно услышал, как шумно, почти по-бычьи, дышит незваный гость.
«Нормальный человек позвонил бы в полицию», – мелькнуло в голове.
«А может я хочу ввязаться в драку, чтоб зубы – прочь. Физическая боль, говорят, притупляет остальные чувства», – ответил я себе.
Сунув руку в карман, я сгреб горстью мелочь. От звона монет меня бросило в пот.
«Ну вот, – сказал внутренний голос, – теперь он знает, что ты здесь».
«Зато теперь я могу швырнуть монеты ему в морду».
Я сделал два шага в сторону кухни. Остановился и прислушался – снова бычье дыхание.
Я спросил:
– Ты кто такой? – к великому стыду, мой голос дрогнул на последнем слоге.
Но ответа не было.
– Отвечай!
Снова тихо.
– Я знаю, что ты здесь! Я слышу, как ты дышишь! – говорил я уже без дрожи в голосе, храбрясь, стараясь подавить его морально.
На кухне раздались шаги, в проеме появилась исполинских размеров тень. Оно надвигалось на меня – бородатое чудовище с пистолетом в руке…
Я закричал.
– Ой, только не надо орать, – сказало «чудовище», жмурясь. – И так голова болит.
Я узнал голос – это был дядя Ваня, брат отца. Мы давно не виделись, и его широкая седая борода сперва сбила меня с толку. В левой руке он сжимал початую пол-литрушку коньяка, а в правой – револьвер.
– Дядя? О-ох! Ты напугал меня до чертиков.
Он подошел и протянул бутылку.
– Подержи.
Я взял ее, и он освободившейся рукой отвесил мне звонкий подзатыльник.
– Это за то, что не пришел на похороны, – сказал он, забирая свое пойло назад.
– Когда ты успел отрастить бороду? – спросил я.
– Надоело бриться. К тому же, говорят, так я похож на Хемингуэя. А? – он повернулся в профиль, давая мне возможность оценить сомнительное сходство.
– Как… как ты открыл дверь?
– Открыл? Да она была открыта.
Он снова протянул бутылку.
– Держи.
Я знал, что сейчас опять получу затрещину, но сопротивляться не стал. Дядя от души засветил мне по уху:
– Это за то, что оставил на полу разбитую лампу. Из-за тебя я наступил на нее и порезался. Теперь болит, зараза.
И, помолчав секунду, он отвесил мне третий – самый мощный – подзатыльник.
– А это за что?
– Бог любит троицу.
– Отлично. А теперь, когда мы закончили с рукоприкладством, может ты объяснишь, зачем тебе револьвер?
– Какой револьвер?
– Тот, что в левой руке.
– А? А-а-а, ты об этом? Это кольт.
– И зачем он тебе?
Дядя удивленно посмотрел на хромированную поверхность ствола, словно и сам забыл о его предназначении, потом вдруг затряс головой.
– Ой, что-то мне поплохело. Пойду-ка я прилягу. Где у тебя тут комната для гостей?
Похрамывая, он зашел в мою спальню, осторожно поставил бутылку на тумбу и завалился на кровать. На левой ступне у него действительно темнели два глубоких пореза, и свежая простыня быстро покрылась багровыми пятнами у изножья.
– Ты не ответил на вопрос, – сказал я. – Зачем он тебе?
– Кто? Кольт? А, это доказательство.
Пауза.
– Доказательство чего? – Тишина. – О господи! – я схватился за голову. – Когда ты пьян, с тобой невозможно разговаривать.
– Я не пьян, я утомился. Я и выпил-то всего рюмку, остальное разлил. У тебя там пятно на кухне, на полу. Надо стереть, а то след останется.
Я почувствовал такую усталость, что потерял всякое желание разговаривать с дядей; просто махнул рукой и вышел из спальни, хлопнув дверью.
– Это кольт Андрея, – донесся приглушенный голос.
Помедлив, я открыл дверь и заглянул в темноту.
– Что?
– Кольт нашли при нем, когда он умер.
Я подошел к тумбе, взял бутылку и сделал глоток. Пойло горечью ожгло горло, и я закашлялся.
– Господи, какая гадость!
– Ты вроде бросал, – заметил дядя.
– Ага, и щас опять брошу.
Метнувшись к окну, я открыл форточку и выкинул бутылку. Раздался звон – и лай собаки. Я хотел сказать что-то, но молчал; просто смотрел в окно, на блестящие в свете луны осколки и лужу на асфальте, похожую на ртуть.
– Ты уж не злись, – сказал дядя, – но я тут оглядел каморку, пока тебя не было. Шкаф под завязку забит твоими эскизами.
– Да, я в курсе.
– А чем ты вообще на жизнь зарабатываешь?
– Какая разница?
– Чистое любопытство. Мы ведь не виделись уже сколько? Шесть лет? Семь?
– Тебе правда интересно?
– Не особенно. Но если ты начнешь рассказывать, я сделаю вид, что слушаю внимательно.
Я помолчал, глядя в окно, собираясь с мыслями.
– После Академии я долго работал реставратором картин при галерее. Но это скучно – такое дерьмо приходилось восстанавливать! Поэтому я стал экспертом по ОППИ.
– О-Пэ-Пэ-что?
– Это я так называю: ОППИ – определение подлинности предметов искусства. На самом деле – просто оценщик. Мои клиенты, как правило, богатые коллекционеры. Прежде чем купить картину, они хотят удостовериться, что это не туфта. Иногда для проверки подлинности нанимают сразу трех экспертов – и лишь после того, как все трое, независимо друг от друга, подтвердят подлинность полотна, сделка оформляется. Вообще-то и одного эксперта было бы достаточно, но коллекционеры, как правило, жуткие параноики.
– И много платят эти жуткие параноики?
– На жизнь хватает.
– Да, я заметил. А почему ты свои картины не выставляешь и не продаешь? Ты ведь мечтал стать художником.
Я отмахнулся от его вопроса и задал свой:
– Зачем ты приехал?
В темноте вспыхнул и погас огонек зажигалки, осветив его уставшее лицо.
– Знаешь, как он умер?
– Здесь не курят.
– Его хватил удар…
– Я говорю: здесь не курят.
– Да брось! Здесь вообще не живут. Так что… – он выдержал паузу, сделал длинную затяжку. – Его хватил удар, когда он был в Москве. Он ехал в трамвае, сидел, смотрел в окно и вдруг вскочил с места, стал бить по стеклу ладонью и звать кого-то, стоящего на улице. Потом рванул к выходу, толкая пассажиров. Он кричал, требовал остановить трамвай. Началась суматоха, кто-то дернул стоп-кран, но до выхода Андрей так и не дошел – просто упал ничком и отключился. Инфаркт, – дядя выдохнул струю дыма и стряхнул пепел на прикроватную тумбочку. – Скорая приехала через семь минут. Но – поздно.
Повисла тишина.
– А кого он звал?
– Не знаю. Никто из очевидцев не помнит, выкрикивал ли он имя. Но, говорят, он улыбался, как будто увидел старого знакомого.
Мы снова замолкаем, и меня вдруг охватывает паника: я вспоминаю, что три-четыре дня назад тоже был в Москве и не единожды переходил трамвайные пути.
Ну нет, – даже математически это маловероятно.
– Эй, малек, ты в порядке?
– А? – я испуганно смотрю на дядю, пытаясь сообразить, к кому он обращается. До меня не сразу доходит, что мы одни в комнате.
– У тебя губы дрожат, – говорит он, но дело не в губах – у меня свело челюсть, и я не могу произнести ни слова – зубная боль гудит, как приближающийся поезд. Секунда, две, три, четыре – и ничего не происходит – боль медленно рассеивается, как будто поезд проезжает мимо, мелькая окнами – и я вновь могу говорить.
– Когда это было?
– Что именно?
– Сцена в трамвае.
– Три… теперь уже четыре дня назад.
– Это я понял. А время?
– Время? Утром. В заключении написано: «девять сорок один», по-моему.
Я листаю мысленный ежедневник, пытаясь найти отметки четырехдневной давности, но вижу лишь пустые страницы: вместо мыслей – белые листы. Где же я был? Где? И почему меня так волнует этот вопрос? Словно ответ на него что-то изменит…
– Ну? Так ты поможешь мне? Эй, малек?
– А?
– Я спросил: ты поможешь мне?
– Помогу с чем?
– С чем, с чем – с расследованием, конечно!
– Постой, ты сам сказал, что он умер от инфаркта. Что здесь «расследовать»?
– Много чего. Андрей вел себя странно в последние месяцы: набрал кредитов в банках. Еще и кольт с собой носил. Тебе это не кажется подозрительным?
Я хотел ответить, но не подобрал слов – лишь наблюдал за красным «глазом» сигареты.
– Почему ты молчишь? – спросил дядя.
– Что ты хочешь от меня услышать?
– Ну, не знаю. Например: «Да, я хочу выяснить, как все было на самом деле».
– А если я не хочу?
– Врешь.
– Я знаю, как все было на самом деле. Его погубила глупая одержимость этим дур-р-р-рацким кораблем! Он набрал кредитов в банках, чтобы устроить очередную бесполезную, идиотскую, жалкую, глупую, нелепую, утомительную, бесперспективную, бездарную, хромую экспедицию. А теперь ты, похоже, собираешься принять эстафету.
– Да, не отрицаю, у него была идея-фикс. Но, сам подумай, ведь револьвер доказывает, что в этом деле слишком много белых пятен. Его рано закрывать.
– Да ничего он не доказывает, это просто револьвер – не надо фаршировать его смыслами. Он всегда носил оружие с собой, даже за стол иногда садился с пистолетом. Разве не так?
Дядя поджал губы – он знал, что я прав, и это злило его.
– Я тут подумал, – сказал он, – а что, если корабль действительно исчез не из-за бури? Что если кто-то еще нашел его? Что, если Андрей выследил этого человека… или людей? – он помолчал. – Это очень странно. Поэтому я и хочу закончить его дело – поставить точку.
– Знаешь, как диагностируют шизофрению?
– Причем здесь это?
– Пациенту дают несколько произвольных картинок и просят найти между ними связь. Нормальный человек, выдав пару слабых версий, отшучиваясь, вскоре приходит к выводу, что связи нет. А шизофреник мыслит иначе: он способен найти связь везде – даже между динозаврами и женскими туфлями.
– Так по-твоему, я шизофреник?
– Нет, по-моему, ты и сам не веришь во всю эту ерунду с заговорами. Ты просто хочешь оправдать его безумие.
Дядя хмыкнул.
– Ты так и не понял? Страсть не требует оправданий. Она – и есть оправдание.
– Ой, давай без этой псевдофилософской шелухи! – я всплеснул руками. – Твои слова только звучат красиво: «страсть не требует оправданий». А знаешь, как все было на самом деле? На самом деле он не просыхал неделями. А когда кончался гастрольный тур по вытрезвителям, начиналась очередная эпопея под названием «В поисках утраченной шхуны». Поэтому я и перестал с ним общаться – надоело терпеть запах спирта и болтовню о «Летучем Голландце», – я помолчал. – «Страсть не требует оправданий». Ты хоть сам слышишь, как пошло это звучит? Это лозунг маньяков. Он не применим к реальности.
– Он не применим к твоей реальности. Подумай хорошенько. Страсть – это то, что придает тебе смысл.
– Ох, да ты просто открыл мне глаза! Как же я раньше жил без твоей рафинированной мудрости?
Дядя поднялся с кровати и шагнул ко мне. От него почему-то пахло не коньяком, а крепким кофе. Я ожидал удара, но он лишь ткнул тяжелым пальцем мне в грудь.
– Когда ты бросил военное училище, чтобы заняться живописью, я впервые зауважал тебя. По-настоящему. Потому что ты не боялся чужих мнений. Не боялся отцовского гнева, хотя знал, к чему это приведет. У тебя была страсть. Настоящая. И что теперь? – он обвел рукой комнату. – Ты заперт.








