412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Поляринов » Пейзаж с падением Икара » Текст книги (страница 3)
Пейзаж с падением Икара
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 19:29

Текст книги "Пейзаж с падением Икара"


Автор книги: Алексей Поляринов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

– Не жалуюсь.

– Ну конечно! Художник и одиночество – великий стереотип. Почему все твои картины пылятся в шкафу, в этом дубовом футляре?

– Потому что я ими недоволен.

– Потому что они – твоя реальность. И пока они под замком – ты в безопасности. Пока они там, ты можешь упиваться жалостью к себе, строить из себя Ван Гога, Гогена или… кто там еще умер в одиночестве непонятым?

Я делал вид, что смотрю в окно, потому что боялся взглянуть на дядю. Он продолжал:

– Твоего отца страсть погубила – это так. Остаток жизни он посвятил поискам корабля и потерял себя. Но и ты – ты сейчас дословно цитируешь его путь. Разница между вами только в том, что он растрачивал себя ради конкретной цели – найти шхуну. А в чем твоя цель? Где находится крест на твоей карте? Чего ты хочешь? Отвечай.

– Я хочу пить, – сказал я и вышел из комнаты. В зале было темно, и, направляясь на кухню, я наступил на осколки разбитой лампы.

– Пр-р-р-роклятье!

***

Всю ночь меня не оставляло ощущение, что я что-то упустил, недосмотрел. В голове вертелась фраза: «черное – ноты, белое – музыка», – где я мог это слышать?

В комнате было душно, я открыл окно; ветер, взвив штору, окатил лицо холодом; повеяло миндалем. «Так мог бы пахнуть сон», – мелькнула неуместная мысль.

Из окна открывался отличный вид на мое детство.

На асфальте тускло сверкали осколки бутылки, и этот образ – вид битого стекла – напомнил мне о втором прозвище, которое давным-давно дал мне отец. Он называл меня стеклянный сын, потому что я постоянно получал травмы на ровном месте. Если меня посылали за хлебом, то возвращался я, как правило, со сломанной рукой или вывихнутой лодыжкой. Я был магнитом для неприятностей. Мне иногда казалось, что если в меня бросить камень – я со звоном разобьюсь вдребезги.

– Скажи-ка, Шалтай-болтай, а есть ли еще такая кость, которую ты не ломал?

Однажды, оказавшись в больнице с очередным переломом ребра, я попросил отца принести мне что-нибудь – почитать и пожевать.

Он вернулся через час – очень веселый.

– Вот, держи, я принес тебе медицинскую энциклопедию – теперь ты будешь знать все свои кости по именам. И вот, – он достал из кармана коробочку и протянул мне, – это мел – там много кальция. Кушай, поправляйся.

Родители других детей приносили фрукты, а я давился мелом.

И, так уж вышло, что первой книгой, которую я прочел, был анатомический атлас, а не роман Стивенсона или Лондона. Я знал о костях так много, что это пугало моего ортопеда.

Ощущение хрупкости не покидает меня по сей день: не только у тела, но и у принципов моих нет запаса прочности – чтобы держать удар, чтобы не впасть в уныние, чтобы, утратив иллюзии, идти дальше.

Из-за постоянных травм я пропускал уроки в школе, и отец заставлял меня заниматься на дому. Естественно, я упирался. Я терпеть не мог физику, и папа почти силой сажал меня за учебник, учить формулы. Однажды я так разозлился, что крикнул:

– Дур-р-рак твой Ньютон!

– А ты, значит, умный, – сказал он спокойно.

– Уж поумнее этого болвана. Подумать только! Закон всемирного тяготения! Ерунда! Зачем я должен читать о нем, если не верю в эту чушь?

Отец толкнул меня, я упал навзничь и больно ударился копчиком.

– Любому действию всегда есть противодействие. Третьего закона механики тоже нет?

– Нету! Все это – заговор учителей, чтобы было, что задавать на дом!

Он снова пихнул меня, доказывая свою правоту. Я ударился еще сильнее, затылком, но продолжал капризничать через боль.

А следующим утром, открыв глаза, я увидел, что… все мои игрушки приклеены к потолку. Все! – велосипед, пожарная машина, арбалет, стреляющий присосками, черепаха-тортилла и проч., проч., проч. Причем приклеены столь добросовестно, что создавалось ощущение, будто бы они на потолке лежат и там им самое место. Старая стремянка стояла в уголке, молчаливо признавая свое участие в розыгрыше.

– Ты что наделал? – спросил я.

Отец сидел в кресле рядом с кроватью и чистил апельсин; пахло цедрой. С невозмутимым видом он посмотрел вверх – на оловянных солдатиков, окруживших люстру.

– Я отменил закон всемирного тяготения. А что? Ты ведь не веришь в него. Хочешь дольку?

Сейчас, сквозь призму памяти, эти слова (с цитрусовым привкусом) казались мне исполненными нового смысла.

Помню, всю следующую ночь я вынашивал план мести. Смотрел на черепаху, приклеенную прямо над кроватью, и распалял свою ненависть, искал изящный способ отыграться, но в голову лезли всякие банальности. Я даже, кажется, задремал тогда, но вдруг услышал щелчок – звякнул замок входной двери. Я поднялся с кровати, подошел к окну – и увидел отца. Он быстро удалялся, спешил куда-то; полы плаща развевались на ветру.

Что он задумал?

В мире есть только одна непобедимая вещь – нет, не любовь – любопытство. Разумеется, я наспех прямо на пижаму натянул штаны, куртку и ринулся следом.

Было немного страшно; я чувствовал, что преследую не отца даже, но саму его тайну.

Он остановился возле зоопарка, перелез через забор. Я последовал за ним и чуть не сломал ногу, спрыгивая. Спрятался за кустом, огляделся. Вдалеке вдоль кленовой аллеи мелькал длинный луч фонаря – сторож. Я в три рывка преодолел аллею, двинулся вглубь и, поблуждав меж клеток, наконец, разглядел отца. Он сидел возле вольера со слоном и, доставая из-за пазухи яблоки, просовывал их между прутьями. Слон брал их хоботом.

Эта сцена озадачила меня. Зачем он ночью пришел к слону и разговаривает с ним?

Они беседовали долго… да, именно «беседовали», потому что я готов поклясться, что слон отвечал ему. Не словами, конечно, но молчаливым участием. Отец рассказывал обо мне, о работе, о том, как он устал от поисков, и что в последнее время ему больно дышать из-за болезни.

Я хотел подобраться поближе, но случайно наступил на битое стекло – и звонкий хруст его разбудил капуцинов в соседней клетке. Отец заметил меня. Я ожидал увидеть в его глазах недовольство, даже возмущение… но он смотрел на меня с испугом, словно это он нашкодивший мальчишка, а не я.

– Что ты здесь делаешь? – спросил он.

– Я… я просто гуляю.

– Следил за мной?

– Нет… то есть, да.

Я ждал наказания: всерьез боялся, например, что он и меня теперь приклеит к потолку, вниз головой. Но он лишь взял меня за руку и, сказав слону: «до свиданья, Оккада», – повел домой (или, может быть, мне показалось, и слона звали вовсе не «Оккада»? Возможно, я просто додумываю прошлое?)

Мы молча шли по лесной тропе, ночь начинала просвечивать, и молчание угнетало.

– Слона зовут Оккада? Ты разговаривал с ним? – спрашивал я.

Он долго не отвечал. Я думал, он злится.

– С детства люблю слонов, – сказал он наконец. – У них большие уши – а это значит, что они умеют слушать, – он натянуто улыбнулся, пытаясь придать своим словам шутливости. В тот момент я понял: настоящих друзей у него не было, и он ходил к слону, просто чтобы поговорить о накипевшем, высказаться – как тот король из сказки Андерсена, который разговаривал с колодцем…

Глупо, наверно, но именно так я это увидел…

И сейчас, лежа в постели, я почти физически почувствовал его одиночество…

Оккам, – прошептал я и повторил: – Оккам, – мне до смерти хотелось с кем-нибудь поговорить, высказаться. Меня тошнило от неизреченных слов, они гнили внутри, слюна стала горькой.

Но с кем поговорить? Кто сможет выслушать, не комментируя, не кивая, как болван, не осуждая?

Я сел на кровати, свесив ноги, взял телефон, набрал номер, долго слушал гудки, потом щелчок – и ее усталый голос:

– Ну, здравствуй, Андрей.

– Как ты поняла, что это я?

– Только ты звонишь мне среди ночи. Что случилось? Пишешь новую картину или опять сломал руку?

– Н-нет. Я цел. Физически. У меня отец умер.

***

С Мариной меня познакомил мой хрупкий скелет. Она – травматолог в районной поликлинике. Год назад я впервые попал к ней с переломом лучевой кости, потом – с трещиной в голеностопе… В среднем я бывал в ее кабинете раз в месяц, и оказалось, что у нас много точек пересечения. Однажды во время очередного осмотра я увидел на тыльной стороне ее правой ладони написанные синей ручкой слова «endurance – стойкость» и «devoted – преданный». Я спросил ее об этом, и, оказалось, что она изучает английский – и каждое утро пишет два новых слова на руке, чтобы лучше запоминать их. Выслушав ее, я молча поднял руку и показал ей тыльную сторону своей правой ладони, где синими чернилами было написано «embrace – обнимать» и «climb – карабкаться».

А дальше – больше: чем чаще мы встречались, тем более странные вещи происходили: я узнал, что:

а) она левша, как и я, и

б) как и я, она любит группу «Sigur ros», певицу Bjork (и вообще Исландию в целом).

А еще – ее волосы. Черные-черные – и такие длинные, что ей каждое утро приходится тратить минут пятнадцать, чтобы заплести их в замысловатую косу и закрепить белой резиночкой. И каждый раз, размышляя о чем-то, она автоматически берет косу в руки и начинает перебирать ее пальцами, прежде чем сказать что-нибудь.

При каждой новой встрече я хотел пригласить ее на свидание – но не решался. Не знаю почему – просто трусил, наверно.

И вот теперь я почему-то позвонил именно ей.

– Что чувствуешь? – спросила она после паузы. Я услышал шелест – она села в постели.

– Сперва была зубная боль. А теперь – ничего. Совсем. Как под наркозом.

– Ничего – это нормально. Защитная реакция. Когда похороны?

– Вчера.

– Соболезную. Вчера был снег с градом. Наверно, ужасно прощаться в такую мерзкую погоду.

– Не знаю, я не был на похоронах.

– Почему?

Возникла пауза, я подавил нелепое желание засмеяться – и почему-то соврал:

– Стыдно признаться. Я приехал на кладбище и там увидел, как кто-то накинул куртку на могильный крест. Крест из-за этого стал похож на огородное пугало. Это выглядело так… так глупо, что я рассмеялся… прямо на кладбище, понимаешь? У меня наверно проблемы с головой.

– Понимаю. А как остальные?

– Кто – «остальные»?

– Ну, мама. Родственники вообще.

– Не знаю, я им не звонил.

Марина выдержала паузу, потом сказала: «Ты придурок!» – так резко, что я вздрогнул, словно от пощечины.

– Да уж, спасибо за поддержку.

– Нет, ты действительно идиот. У тебя горе, и вместо того, чтобы разделить его с близкими, ты убегаешь – и теперь звонишь чужому, в сущности, человеку и просишь о помощи! Это глупо, Андрей. Это очень глупо. – Пауза. – Перезвони, когда поумнеешь!

И бросила трубку. Я долго слушал короткие гудки на линии. Постепенно до меня дошел смысл ее слов.

– Ты права, – пробормотал я и протянул руку, чтобы набрать номер брата, но, щелкнув пальцем по цифрам, передумал и медленно опустил трубку на рычаг.

Я не мог заставить себя обратиться к родным. В нашей семье не принято изливать душу друг другу. Замкнутость – словно некая форма генетической патологии – присуща всему нашему роду. Говорят, когда мой дед умирал от воспаления легких, у него спросили: «Почему вы довели болезнь до неизлечимой стадии?», а он ответил: «Не хотел никого обременять своими глупостями».

Так и отец – перед тем, как пойти в последний поход, он не связался со мной или с братом, он позвонил… генералу Пржевальскому. Тому двуличному ублюдку, из-за которого его, отца, вышибли из морфлота.

Перед смертью мой отец исповедовался врагу.

Почему?

Говорят, Гераклит, лежа на смертном одре, потребовал привести ему первого попавшегося прохожего. Когда в дом ввели какого-то оборванца, философ приказал родным убраться прочь и несколько часов рассказывал незнакомцу о своей жизни.

Не знаю, слышал ли папа об этом случае, но логика (или анти-логика) его поступка очень напоминает Гераклитову.

Почему открыться чужаку для него было легче? Наверно, потому что враг не будет лгать тебе, чтобы утешить. Наверно, потому что при нем не нужно притворяться, стараться выглядеть лучше, чем ты есть на самом деле; враг позволяет тебе быть слабым. Я пытался сформулировать верный ответ – но получалось плоско и пошло. Я знал, что самоедство в одиночестве – это глупо. И, тем не менее, просить о помощи не собирался. Даже врага.

Ну и пусть. Может, я хочу помучиться.

Как ни странно, эта мысль – мысль о смирении перед своим уделом – успокоила меня, и я почувствовал, что постепенно ухожу в сон. Не «погружаюсь», как обычно говорят, а именно «ухожу». Я очутился в длинном коридоре – я точно знал, что коридор ненастоящий и что в конце него меня ждет дверь. И я шел, удивляясь тому, насколько этот сон непохож на другие мои сны: обычно они отрывочны, как газетные заголовки; а этот – плавный и спокойный, и я впервые в жизни точно знаю, что сплю. Пол был выстелен паркетом… нет, стойте, это не паркет – это линолеум с узором в виде паркета. Интересно получается: дорога в ад вымощена благими намерениями, а дорога в сон выстелена линолеумом, стилизованным под паркет. Ерунда какая-то. Похоже, у меня серьезные проблемы с головой, если мне снится такая ахинея.

Наконец я дошел до двери. Я уже знал, что увижу за ней: там будет зал с камином – точная копия того самого зала в старой усадьбе, где мы жили до перестройки. В кресле будет сидеть отец – потому что я хочу поговорить с ним. Я толкнул дверь – и увидел его: он сидел у потухшего камина, держал в руках мою картину и внимательно рассматривал ее. Увидев, что я вошел, он воскликнул:

– Ну наконец-то! Сколько можно тебя ждать?

– А давно ты меня ждешь?

– С тех пор, как ты уснул, – это прозвучало так обыденно, что мне стало не по себе. Оказывается, он знает, что он – лишь часть моего сновидения. И его это совсем не смущает? А вот я бы расстроился, если бы узнал, что существую лишь потому, что приснился кому-то.

– Перестань думать обо всей этой даосской галиматье, – сказал отец. – У меня от нее голова болит. Лучше объясни мне, – он ткнул пальцем в мою картину. – Что это такое?

– Как? Ты не видишь?

– Похоже на заснеженный лес.

– Это и есть лес.

– Но тогда почему картина называется «Овца в лесу»? Тут же нет овцы.

– Так в этом ведь смысл картины, – сказал я. – Овца потерялась в лесу. Поэтому ее и не видно. Ее надо найти. Приглядись: вон там, на тропинке есть ее следы, а дальше – сломанная ветка и клок шерсти на ней.

Он пожал плечами, язвительно улыбнулся.

– Почему вы, современные художники, так любите выпендриваться?

– В каком смысле?

– Да ни в каком! Вот у Шишкина на картинах нарисован лес! А у тебя… овца, которой нет.

– Что значит «нет»? Я же говорю – она есть, просто она потерялась!

– Лучше б твоя картина потерялась!

– Да ну тебя, папа! Что ты понимаешь в этом?

– Кое-что понимаю. Если я жизнь отдал армии – это еще не значит, что я болван. Я и Пушкина читал, и Толстого, и Чехова. Я знаю, что такое пирамида Маслоу. Не думай, что ты один у нас тут интеллигент.

– Я и не думаю. Просто есть вещи, которые выше…

– Выше чего?

– Выше обывательских представлений.

– Знаешь, сын, считать всех вокруг себя обывателями – это признак не ума, а тщеславия. Жалкого мелкотравчатого тщеславия.

– Прекрати! Я пытаюсь объяснить тебе, что искусство – гораздо более тонкая…

Он достал из кармана и швырнул на пол какие-то таблетки.

– Вот оно – твое искусство.

Я поднял пачку.

– Активированный уголь?

– Он самый. Carbo activatus.

Возникла пауза.

– Что это значит?

– Абсорбент. Его принимают, чтобы облегчить пищеварение. Точно так же и искусство – способ легче переваривать жизнь. Чего ты поморщился? Разве не так? Активированный уголь – это продукт горения древесины, облаченный фармацевтом в фольгу. Искусство – продукт горения того, что ты называешь «духом», облаченный художником в слова и формы. Разве не так? Хе-хе.

Помолчали. Слышно было, как настенные часы секундными щелчками нарезают мой сон на ломти.

– А ты думал, я только приказы умею читать?

Я сильно зажмурился, отчего на внутренней стороне век заплясали искры.

– Как хочешь. Но ведь искусство действительно имеет смысл.

– Неужели? И какой?

– Самопознание…

– Ой, давай не будем раздувать демагогию. «Искусство», «самопознание», «созидание», – это лишь слова, за ними ничего не стоит, кроме тщеславия. Скажи мне, здесь и сейчас, просто ответь: для чего?

– Что «для чего»?

– Для чего ты раз за разом натягиваешь холст на подрамник, для чего смешиваешь краски? Ты действительно веришь, что все эти манипуляции наполняют твою жизнь смыслом?

– Нет. Поначалу мне это было в кайф. Просто в кайф.

– Спасибо за честный ответ. А почему «было»?

– Потому что сейчас кайф исчез. Его вытеснило другое чувство: тревога.

– И что тебя тревожит?

– Меня тревожит, что я не могу ответить на вопрос: «Для чего?» У меня просто не хватает слов.

– Может, в этом проблема?

– В смысле?

– В смысле: зачем вообще искать ответ на этот вопрос? Искусство ведь само по себе – ответ на вопрос «для чего?». Знаешь, как говорят: если художник начинает размышлять о природе своего ремесла, – ему конец.

Минуту мы молча смотрели друг на друга.

– Однажды ты сказал мне, – начал я, – «комната без картины, как тело без души». Я это на всю жизнь запомнил.

Он хотел что-то ответить, но промолчал.

– А потом картину украли, помнишь? Во время очередного переезда. Она просто пропала.

Он скорчился – воспоминание причиняло ему почти физическую боль.

– Я тогда всю ночь прорыдал в постели, – продолжал я. – Мне казалось, что, украв у тебя картину, они украли твою душу, и теперь ты умрешь. Я чувствовал бессилие. Потому что больше всего на свете мне хотелось найти эту картину, «Наводнение», или хотя бы нарисовать для тебя точно такую же. Мне казалось, что если я смогу сам нарисовать ее, то спасу тебя от смерти; спасу всех от смерти; мне казалось, что сам процесс рисования – это процесс создания души.

Он слушал меня, глядя в потухший камин. Я видел, как кадык его ходит в горле. Он встал из кресла, подошел ко мне – и отвесил пощечину.

– А теперь я мертв. И это значит, что ты ошибся.

Еще пощечина.

– Очнись.

Еще пощечина.

– Очнись! – Раздался крик, сопровождаемый эхом.

Я сморгнул снежинку и увидел перед собой…. Хемингуэя?.. нет, стоп, это был дядя Ваня.

– Что ты здесь делаешь? – прохрипел я.

– Ты бредил, – сказал он, – называл меня отцом, и еще что-то про активированный уголь. Пришлось обложить тебя льдом, чтобы мозги не закипели.

Я попытался приподняться и почувствовал, что в ногах, под мышками и на лбу у меня лежат пакеты со льдом.

– Где ты взял столько льда?

– Вообще-то зима на дворе. Лежи.

Конечно, разговор с отцом об искусстве – всего лишь плод моего воображения. Я точно знал, что в реальности такого спора между нами не могло быть. Тогда откуда все это взялось в моей голове? Или я просто пытался избавиться от сомнений, оправдаться? Странно, но эти тезисы о смысле творчества (creo ergo sum), раньше имевшие в моем сознании очертания непробиваемых истин, очертания Рима – места, куда ведут все дороги, – теперь превратились в пустые риторические лозунги, в руины. То, что я считал нерушимым, на самом деле оказалось таким же хрупким и немощным, как мои собственные кости.

***

Болезнь накатывала медленно. Озноб ледяными осколками трещал в груди и в позвоночнике. Сквозь дымку дурмана я чувствовал холодные скользкие прикосновения. Все вокруг было похоже на плывущий пейзаж, смываемый с холста косым дождем.

Галлюцинации продолжались: я видел человека в красной майке со стремянкой на плече. Он в одиночестве бродил по темным коридорам – и искал меня. Он был совершенно безобиден – и тем не менее я приходил в ужас от одной мысли о том, что он меня заметит. И я прятался от него – залезал в шкаф, заползал под кровать, как насекомое. Как насекомое.

Я не знал, сколько проспал. Человек в красной майке долго развлекал мое подсознание. Когда я проснулся, в глаза ударил блеклый, линялый утренний свет.

Слабость все еще сковывала, но дышалось свободнее. Я видел, как сквозь запотевшее стекло, и посторонние голоса (кажется, дядя разговаривал по телефону) все еще доносились, словно из запечатанной бочки, но теперь я мог слушать и разбирать их.

– Ну как ты? – спросил дядя. – Что-нибудь видишь?

– Тебя вижу.

– А красную майку?

– В смысле?

– Ты все время говорил про красную майку.

Я отвернулся к стене.

***

Неделю дядя выхаживал меня – варил бульоны, ходил в аптеку. Я был благодарен за заботу, но когда пытался сказать «спасибо», – слово застревало в горле.

Вскоре я уже мог сам вставать с кровати – дело шло на поправку.

Вечером, выйдя из спальни, я увидел, что он собирает вещи.

– Ты уезжаешь?

В зубах он держал незажженную сигарету.

– Да. Ты не видел мою зажигалку?

– Не видел. А почему ты уезжаешь?

Минуту он ходил, заглядывая под подушки дивана, раскидывая вещи на столе.

– Тьфу! Где же она? Ч-черт! – потом остановился и посмотрел мне в глаза. – Ты здоров. Во всяком случае – физически. Зачем мне задерживаться?

Я хотел объясниться – но молчал, не в силах выплюнуть признание.

– Не надо, – сказал он, словно ощутив мой ступор. – Избавь меня от исповеди. Просто помоги найти треклятую зажигалку!

Я принес ему спички и помог собрать вещи. Поезд отходил через час, мы присели на дорожку, переглянулись, как соучастники на очной ставке. Дядя встал, хотел хлопнуть меня по плечу, но убрал руку за спину – передумал. Попрощались мы глупо, «по-мужски», крепким рукопожатием – словно чужие люди.

Глава 2.

Лжедмитрий

Отделом реставрации при галерее заведовал Леонид Бахтин. Если честно, более скучного человека я в жизни не встречал. Он не умел понимать шуток, да и выглядел так, словно совсем недавно перенес ампутацию чувства юмора (или чувства собственного достоинства – что одно и то же). «Человек без свойств» – этот ярлык прирос к нему намертво: нудный, бесталанный, даже тень он отбрасывал жиденькую и необязательную, но при этом, как ни странно, был порядочен и добродушен – видимо, верил, что порядочностью сможет компенсировать серость. О том, как он одевался, я вообще молчу: одни подтяжки чего стоят!

– Ну здравствуй, капитан Подтяжкин, – сказал я, заглянув к нему в кабинет.

– Между прочим, жена говорит, что подтяжки очень мне идут.

– Что ж, значит, это был первый в истории случай, когда жена соврала мужу.

Мы спустились по кривой лестнице на цокольный этаж и остановились возле входа в хранилище. За окошком мирно спал охранник, уткнувшись лбом в локтевой сгиб. Нормальный начальник, увидев подобную сцену, пришел бы в ярость, но Бахтин, кажется, физически был неспособен повысить голос – он лишь постучал ключом по стеклу и сказал:

– Женя, ну сколько можно? Впусти нас.

Охранник, встрепенувшись, по-детски потер глаза кулачками, буркнул что-то и нажал на кнопку; дверь, щелкнув, открылась, и мы вошли в длинную узкую комнату с потолком, перетянутым деревянными балками.

– Вот она, – Бахтин указал на картину, установленную на металлическом штативе возле окна. – Клиент уверен, что это работа кисти Дмитрия Ликеева. Результаты рентгенографии здесь. Посмотришь?

Я взял снимок, поднес его к свету.

– Плотность красок, подпись и техника мазка совпадают, – бубнил Бахтин за спиной.

– Постой-ка, – я вернул ему снимок и уставился на картину, – Это же «Крестный ход». Но его сожгли в семнадцатом, во время бунта.

– Это лишь версия, – сказал Бахтин.

– Это не версия, это факт, – я провел по полотну кончиками пальцев. – Мать художника писала в одном из писем, что видела, как солдаты топят камин его картинами.

– Да брось! Полотна Ликеева без конца всплывают в самых неожиданных местах. Пару лет назад в Вене обнаружилось «Возвращение Платона в Академию». Оригинал. А ведь ее тоже считали сожженной. Может, оденешь перчатки?

– Во-первых, перчатки «надевают»; «одеть» можно только человека. А во-вторых, отвяжись.

– Что значит «отвяжись»?

– Отвали, отвянь, отстань, отцепись, отсохни, – какое слово тебе больше нравится? Ты же знаешь, я работаю без перчаток.

– Да, но… у нас тут полотно, которое тянет на миллионы, потому что считалось утерянным более ста лет.

– Леня.

– Что?

– Заткнись.

Несколько секунд я, щурясь, гипнотизировал картину.

– Почему здесь так темно? Надо больше света.

Он полностью поднял жалюзи, но легче не стало.

– Слушай, это издевательство какое-то. Как я могу оценить палитру и карнацию в этой темнице? Здесь окна размером с почтовые марки, – я снял полотно со штатива и потащил к выходу.

– О господи! – Бахтин схватился за голову. – Ты с ума сошел? Ее нельзя так хватать! Эй, ты куда?

– К свету.

Я ногой толкнул дверь и стал подниматься по лестнице, держа картину за крестовину подрамника. Бахтин семенил за мной, как сердобольная нянька за непослушным ребенком. Разбуженный охранник, сонно моргая, догнал меня на третьем этаже и попытался преградить дорогу.

– Так, гражданин! Куда это вы собрались? Эту картину нельзя выносить из здания.

– Сам ты гражданин! Я не собираюсь ее выносить, я же вверх поднимаюсь! Включи логику! Или ты думаешь, что на крыше меня ждет вертолет? Я просто ищу место, где есть свет. Уйди с дороги, – я выставил картину перед собой, как щит, и стал напирать. Охранник прижался к стене, пропуская меня.

– Андрей, прошу тебя, осторожней! Мне же голову оторвут! – причитал Бахтин, крестясь и поминая всех святых. Они вдвоем с охранником суетились вокруг меня так, словно я взял картину в заложники.

Я свернул в павильон на пятом этаже. Окна здесь были огромные, и свет насквозь пронизывал пространство. Везде стояли заляпанные известью стремянки, пол застелен полиэтиленом – этаж был закрыт на ремонт.

– Вот это я понимаю – освещение! Вот где надо было устраивать отдел реставрации, – я протянул картину охраннику. – Подержи.

Он отшатнулся от нее, как черт – от иконы.

– Нет, я не могу. Она же хрупкая!

– Тьфу! Ну чего ты трусишь? Я же тебя не поджечь ее прошу, а подержать. Возьми!

Он вцепился пальцами в подрамник и зажмурился.

– Будешь штативом,– сказал я. – Подойди сюда, повернись к окну, чтобы свет лучше падал. Вот так, а теперь не двигайся. Да перестань ты дрожать – это же картина, а ни бомба.

– Может, лучше я подержу? – сказал Бахтин у меня за спиной. – А то он ее повредит еще!

– Леня.

– Что?

– Заткнись.

Пару минут я изучал картину, прикасаясь к отдельным участкам, ощущая шероховатости холста кончиками пальцев.

– Ну не томи уже! – выдохнул Бахтин. – Сколько можно? Я изучил подпись и технику мазка – и то, и другое, несомненно, принадлежит кисти Ликеева.

– И то, и другое легко имитировать, – сказал я. – Картина прекрасная, но, к сожалению, это подделка.

– Что значит «подделка»?

– Фальшивка, фэйк, туфта, фуфло, липа, левак, палево, – какое слово тебе больше нравится?

– Но… этого не может быть! Мой лучший специалист давал заключение по рентгенографии.

– Леня, ау, это я – твой лучший специалист.

– Да, но… мы нашли совпадения по всем пунктам: для построения композиции использованы плотные виды красок – киноварь и свинцовые белила. Те же самые, что и в других картинах Ликеева. А холст? Та же ткань.

– Холст, может, и старый, но шлифовка неверная.

– А с ней-то что не так?

– Знаешь, кого Ликеев считал своим духовным учителем?

– Ну, он был знаком с Саврасовым.

– Нет, я говорю о Рембрандте. Половина его дневниковых записей посвящена великому голландцу, его технике и мастерству. В некоторых письмах друзьям Ликеев называет себя «убежденным рембрандтианцем». Он даже подражал ему; не в живописи, конечно, но в чисто технических моментах. Например, Рембрандт предпочитал крупнозернистый холст, но, чтобы придать ему нужную фактуру, он сам тщательно шлифовал его пемзой. Это известный факт. Ликеев проводил тот же ритуал перед тем как начать работать.

– Все правильно, – Бахтин ткнул пальцем в картину. – И этот холст тоже крупнозернистый и тоже отшлифован пемзой. Что тебе не нравится?

– Дело в том, что Ликеев, в отличие от Рембрандта, шлифовал холст неравномерно. Смотри, видишь купол храма? Он находится в точке золотого сечения. В своих дневниках, посвященных секретам мастерства, Ликеев называет эту точку «точкой силы». А теперь самое главное: Ликеев никогда не обрабатывал точку силы пемзой. Можешь мне поверить, я изучал все его сохранившиеся полотна, включая те, что в Риме. Всех их, помимо прочего, объединяет именно это – неравномерная шлифовка и выделение «точки силы». Она более зернистая. А теперь проведи ладонью по холсту – да не бойся ты! дай руку! – он ровный, без перепадов, чувствуешь? Это значит, что наш имитатор – талантливейший человек: он хорошо изучил все бзики Ликеева, проштудировал его записки. Но потрогать его картины руками он не догадался. Достаточно провести ладонью по холсту, чтобы отличить настоящего Ликеева от хорошей имитации.

Бахтин минуту затравленно смотрел на картину – так романтик смотрит на красавицу, отвергнувшую его любовь.

– Я читал твою диссертацию о Ликееве. Там нет ни слова о неравномерной шлифовке.

– На момент публикации я еще не знал об этом, – я еще раз, щурясь, взглянул на холст. – Ч-черт, чистая работа. Даже рентгенографию обманул. Я и сам почти поверил, что это Ликеев.

– А можно я уже пойду? – подал голос охранник. И только сейчас, взглянув на него, я заметил, насколько он молод и даже юн: на скулах блестел пушок, не знавший лезвия бритвы.

– Гляди-ка, – сказал я. – Штатив заговорил.

– Просто нехорошо получается, – пробормотал он. – Я это… свой пост оставил.

– Да, действительно нехорошо: теперь некому спать на посту. А вообще, знаешь: штатив из тебя тоже хреновый – дрожишь, как той-терьер в руках у светской дуры. Оставь картину и иди – спи дальше.

Он протянул картину мне.

– А мне-то она зачем? Отдай капитану Подтяжкину.

Охранник вручил полотно Бахтину.

– Обрати внимание, Леня, – сказал я. – Он не спросил, кто такой капитан Подтяжкин, он сразу посмотрел на тебя.

– Ой, отвяжись уже, а? – буркнул Бахтин, вцепившись в подрамник «Крестного хода». – Скажи, ты всем своим знакомым даешь обидные прозвища?

– Нет, только самым обидчивым.

– Эт-то впечатляет, – вдруг раздался голос за моей спиной. Я обернулся и увидел высокого, узкоплечего старика в коричневом плаще. Он приближался.

– Вы д-д-действительно мастер с-с-своего дела, – заикаясь, сказал он.

– А вы, простите, кто?

– Я хозяин к-к-картины.

– Что ж, мне жаль, но это – копия. Очень умелая, впрочем. Достойная похвалы Меегерена. – Пауза. – Но вы ведь и так это знали, верно?

Он, щурясь, посмотрел мне в глаза.

– З-знал? С чего вы вз-зяли?

– Вы не расстроились, когда я назвал ее копией. Значит, для вас это не новость. Остается один вопрос: зачем вы пришли сюда? – я помолчал, размышляя. – Хотели поговорить со мной лично?

– Я перейду с-с-сразу к делу, – сказал старик. – С-сколько вы хотите за подпись, п-подтверждающую подлинность?

Возникла пауза.

– Собираетесь купить меня? Серьезно?

– А я в-в-выгляжу несерьезно?

Я оглядел его.

– Ну-у, не знаю, у вас очень смешные уши.

– Просто назовите цифру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю