Текст книги "«Культурная революция» с близкого расстояния. (Записки очевидца)"
Автор книги: Алексей Желоховцев
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
– Качество каталога недостаточно высоко, чтобы издавать его для всех, поэтому он издан только как внутренний материал.
Разумеется, я понимал, что для всего этого имелись веские политические причины, связанные с гонением на старую китайскую культуру и традиции, но Го, видимо, не желал распространяться на такую тему. Развитие событий превратило затем мои догадки в уверенность.
Однажды, вернувшись с урока, я заговорил с Ма о странном положении иностранца в их стране. Уже месяц, как я здесь, но со мной никто, кроме него самого да официальных лиц, не разговаривает. Обидно быть в Китае и не общаться с китайцами, не слышать живой китайской речи, не говорить самому.
– Вполне достаточно, что с тобой разговариваю я и товарищ Го, – отвечал он мне. – Ты можешь еще слушать радио…
– А почему не разрешается разговаривать с иностранцами? – в упор спросил я.
– Мы, китайцы, очень вежливые люди. Просто тебе не хотят докучать разговорами… – уклонился он от прямого ответа.
– Это недоразумение! – не отставал я от него. – Ведь я приехал практиковаться в разговорной речи тоже. Тебя и товарища Го мне для этого недостаточно. Может быть, мне можно слушать лекции?
– Твой уровень знаний слишком высок, чтобы слушать лекции вместе со студентами в университете, – заявил он, в лучшем виде соединяя отказ и комплимент.
– А я и не говорю о знаниях, – продолжал настаивать я. – Мне важно слышать, как говорит лектор по-китайски. Вот что мне действительно необходимо…
– Мы обсудим этот вопрос.
В марте меня наконец допустили на лекции по истории литературы, которые читались для китайских студентов пятого курса. Особенно интересны были лекции по литературе эпохи Юань, когда Китаем правили завоеватели, потомки Чингис-хана. Преподаватели обычно отдавали дань «идеям» Мао Цзэ-дуна, вульгарному социологизму и национализму, но, как потом, во время «культурной революции», мне стало понятно, дань была тогда не слишком-то обременительной. Куда важнее было то, что на этих лекциях воспитывалось уважение к талантам прошлого, зачитывались и разъяснялись великолепные отрывки, слушатели знакомились с настоящей литературой.
Аудитория реагировала живо, была внимательной и непосредственной. Даже малейшее подозрение относительно связи лекции с действительностью КНР, с современным положением литературы невероятно будоражило студентов.
Как-то преподаватель Ли, рассказывая о китайской литературе в период монгольского владычества, безапелляционно заявил:
– Тогда обстановка в стране была сложной, политическая и классовая борьба была сложной, литература была тоже сложной и… богатой!
Последнее слово, вырвавшееся у лектора после многозначительной паузы, пробежало по слушателям, как электрический заряд. Улыбки заговорщической причастности появились на многих лицах, студенты зашептались. Мне кажется, что никто из них не предполагал тогда, что до «культурной революции» осталось не более двух месяцев.
Из библиотеки мне начали приносить книги и научные журналы. Толстые переплетенные комплекты были пыльными, пожелтевшие формуляры на, них сохраняли первозданную незаполненность. Вручая мне их, мой фудао неизменно напоминал, что все эти журналы, выходившие до Освобождения, чрезвычайно «дурные». Теперь я уже убедился, что для меня делалось больше, чем для самих китайцев – им бы такие журналы не дали ни за что! Но и для меня оставался закрытым, недоступным какой-то фонд. Опыт научил меня заказывать книги списками, так как обычно заказ выполнялся процентов на десять.
Мне также разрешили посещать библиотеку Пекинского университета. Процедура, правда, оказалась все же сложной. Я писал заявление на книгу своему фудао, он советовался с преподавателем Го, потом, получив его подпись, шел в канцелярию, где составлялось особое отношение на бланке, с печатями и подписями. При общей благожелательности на такое дело уходило недели две.
Затем, с бумагой и, конечно, в сопровождении фудао, я направлялся в библиотеку Пекинского университета. Книги мне выдавали на следующий день. Никаких других книг, кроме упомянутых в отношении, получить было нельзя, так что при всем желании удавалось сделать немного. Когда же книги оказывались наконец на столе, Ма проявлял к ним живейший интерес. Специалист и преподаватель, окончивший аспирантуру по древнему языку, он еще и в глаза не видывал первоисточников. Эти «дурные» книги таким, как он, не выдавались вовсе. Что уж говорить о рядовых студентах и просто гражданах! Памятники старой китайской культуры и после революции были для них недоступными. Если до Освобождения они веками принадлежали немногим посвященным, так как считались сокровищем, то после Освобождения какую-то часть их объявили «дурными» и снова укрыли завесой запрета. Постепенно количество запретного возрастало. Казалось, кто-то стремится зачеркнуть вообще все прошлое.
Все пришло одновременно – и лекции, и чтение древних источников, и занятия с профессором Го. Я с трудом урывал часок, чтобы походить по книжным магазинам. У букинистов в эти первые месяцы я скупил сотни книг, и это было счастье. Когда же изредка удавалось выкроить свободный день, я проводил долгие часы у длинных полок со старыми, серо-желтыми изданиями. В магазине на улице Люличан, всегда пустом, в продолговатом холодном зале, освещенном люминесцентными лампами, продавцы грелись у угольных жаровен. Мне приносили стул, и я часами перебирал на полках книги. Новые появлялись редко, и главное было – закупить те, которые я еще застал выставленными. Книги в Китае дороги, в два-три раза дороже, чем издания в СССР, и, хотя я покупал у букинистов со скидкой, книги «съедали» все мои ограниченные финансы.
Удачное начало работы подняло мое настроение. Приятно было глядеть на растущие ряды книг на этажерке; вскоре пришлось просить, чтобы мне выдали еще одну, и любезный Ван тотчас же притащил ее.
Удовлетворенность делает человека неосторожным, и как-то поутру, будучи в отличном расположении духа, я спросил Ма:
– Вот уже второй месяц я живу в Китае, и мне непонятно, почему наши социалистические страны не могут поладить…
Спокойный и доброжелательный Ма вдруг словно взбесился. Рот его передернулся, он вскочил и, размахивая кулаками, стал кричать:
– Вы предали революцию и Китай! Ваша помощь – сплошной обман, фикция! Нас не обмануть и не подкупить! Мы не можем ладить с ревизионистами! У нас никогда не будет с ними ничего общего! Мы живем бедно, но мы делаем революцию, а не продаем ее ради «всеобщего благосостояния».
Я был совершенно ошарашен этим взрывом ненависти. Хотя с демагогией китайской печати нам всем пришлось познакомиться давно, но одно дело – печатная, все терпящая страница, совсем другое – живое слово человека, с которым ты живешь бок о бок. Правда, вся его фразеология была полностью скалькирована с газетных статей того времени. Я отлично понимал, что «предательство революции» и прочие «гррромкие» слова, которыми не уставали сыпать пекинские лидеры, – это всего лишь камуфляж. Этот поток клеветы потребовался для того, чтобы никто в Китае не помышлял жить получше. Вести такую политику можно было, только нагнетая антисоветскую истерию. Поэтому каждый шаг к урегулированию советско-китайских отношений воспринимался ими как нож острый. Китайская пропаганда усиленно нажимала на то, будто голод и лишения, которые принес китайскому народу авантюристический курс Мао Цзэ-дуна, вызваны разрывом дружественных отношений по вине Советского Союза. С больной головы на здоровую! Старый как мир прием. А то, что все годы СССР оказывал Китаю большую помощь – об этом нм слова.
Все это я услышал и в гневной речи Ма. Все по писаному, ни одного собственного слова! Истеричный пафос тоже, конечно, был предписан свыше.
Мне было дико и больно слушать такие речи от человека, который успел внушить к себе симпатию. Это подействовало, как холодный душ, поставив сразу все на место. Это был первый, хорошо запомнившийся мне урок.
– Я заговорил о дружбе наших стран, не зная, что это будет для тебя оскорбительно, – улучив минуту, когда он переводил дух, спокойно сказал я.
На Ма это подействовало отрезвляюще.
– Мы в Китае, – заговорил он, постепенно успокаиваясь, – долгое время ставили Советский Союз в пример своему народу. Теперь Советский Союз уже не может служить для нас образцом. Наше будущее будет другим. Подлинные революционеры – это мы. Революция вечна!
– Недавно я прочел статью из албанской газеты, – заметил я. – В ней пространно ведутся рассуждения о том, кто достоин управлять СССР, а кто нет. Но ведь это беспардонное вмешательство в наши дела. Вряд ли это может способствовать налаживанию вновь отношений между нами.
Ма снова принялся с жаром излагать установки китайской пропаганды.
Продолжать разговор было бессмысленно. Я сказал, что пора идти завтракать, и вышел из комнаты. По дороге в столовую я размышлял над тем, что произошло сейчас между мной и моим фудао. Как узнать, что он думает на самом деле? Разве может человек вести откровенный разговор, если у него за стеной магнитофон? Нет, конечно. Ведь магнитофон следит в первую очередь за его лояльностью, сообразил я. Мое отношение к их официальной догме им достаточно известно. А раз так, то выкрики моего собеседника, видимо, предназначались прежде всего для его собственного самосохранения. «Рискованная у него работенка по китайским понятиям!» – в утешение себе подумал я и даже почувствовал незнакомую мне гордость за то, что я такой опасный человек. После этого случая я стал гораздо осмотрительнее и старался во время своих разговоров по возможности не лезть на рожон и не касаться политических тем.
Месяца через полтора после нашего приезда Ма сообщил мне:
– Вас с товарищем Лидой примет заместитель декана товарищ Лю. Он хочет побеседовать относительно вашей учебы и жизни. Он не принимал вас раньше потому, что был очень занят.
– Товарищ Лю… В какой области он специалист? Какие у него научные труды?
– Он политработник, старый революционер, но хорошо разбирается в культуре и науке.
Я вспомнил по ассоциации знакомого мне по Москве политработника Чэня, с которым познакомился в 1959 году. После Освобождения его поставили у руководства китайской кинематографией. Он быстро вошел в курс дела, действительно хорошо стал разбираться в искусстве, написал уйму статей. Для меня он был примером человека, быстро развившегося и духовно выросшего на совершенно новой для него работе. Маленький, редковолосый Чэнь страдал гипертонией от переутомления и целыми днями не выходил из номера московской гостиницы. Я приводил к нему врачей и подолгу беседовал. В общении Чэнь был прост и доступен.
Лю принял нас в назначенное время, что само по себе являлось хорошим знаком. В накуренной комнате, обставленной как обычная аудитория, нас с Лидой встретил тронутый сединой пожилой человек среднего роста, ширококостный и по-крестьянски плотный, с сильными, резкими движениями и редкими, крупными, желтоватыми зубами. Усадив нас в кресла, сам он, видно по привычке, продолжал ходить из угла в угол. Позволить себе такое в присутствии приглашенных, да еще иностранцев, в уважающем приличия Китае мог только человек, чувствующий себя полновластным хозяином. Меня, уже приученного к обычаям страны, его манера держать себя удивила.
Каждую такую официальную беседу я пытался использовать с максимальной выгодой и выдвигал разного рода предложения, задавал различного рода вопросы. Я расспрашивал Лю о его собственной научной работе. Он же, показывая свою эрудицию, старался говорить посложнее. Но литературы этот один из руководителей филологического факультета совершенно не знал. Его знания, например, романа «Сон в красном тереме» не выходили дальше названий пьес, которые on смотрел в театре. (Обычно китайские классические романы перекладываются в пьесы.) Чтобы расположить его, я заговорил с ним, как с коллегой.
– Вы понимаете, – говорил я, – что ученый не может работать без оригиналов. Ведь он исследователь.
– Но зачем исследовать «дурное»? – возражал он улыбаясь, словно выказывая тем самым понимание. – Мао Цзэ-дун нас учит…
Следовала цитата.
– Здесь в Китае я не начинаю, а продолжаю начатую работу. В 1958 году вы сами издали книги, по которым я работаю. С тех пор обстановка в Китае изменилась…
– Да, обстановка изменилась! – с радостью согласился он, потому что ни в чем не соглашаться было все же неудобно.
– В Китае быстро меняется обстановка, – продолжал я, – а работа еще не закончена. Выбирая материалы, я не делю их на хорошие и дурные, я смотрю те, которых нет в СССР…
Лю в конце концов все же согласился обсудить мою просьбу. Труднее было с Лидой. Она просила заняться с нею современным разговорным языком, и Лю отказал ей, сославшись на то, что у них нет такого специалиста. Это был только предлог, так как с Бак Нинем занимались.
– Любой китаец может с ней разговаривать. Например, товарищ Ма, – сказал я, указывая на своего фудао. – Нам действительно не хватает разговорной практики.
Вместо прямого ответа Лю вдруг заговорил на модную тему: «не бояться трудностей, не страшиться смерти», которая, как припев или заклинание, повторялась в китайских газетах все весенние месяцы. Меня раздражал этот словесный героизм, вечно требующий подхлестывания однообразными лозунгами-заклинаниями. Неужели бахвальское, механическое талдыченье может побудить людей к самопожертвованию?
Я объяснил ему, что советские люди трудностей не боятся.
– Смешно призывать к прилежанию тех, кто выучил тысячи китайских иероглифов. Вам, китайцам, тоже не просто их изучить, а нам, иностранцам, еще труднее. Мы выбрали себе нелегкую профессию и работать умеем!
При всей справедливости сказанного меня охватило неприятное чувство – как-то непривычно было во всеуслышание хвалиться – получалось, что Лю заставил-таки меня заговорить чуждым мне языком.
Пожелав нам успехов, он сказал:
– Вы хорошо работаете, но надо и уметь отдыхать. Мао Цзэ-дун учит нас не только работать, но и отдыхать, заниматься спортом…
Под цитаты из сочинений Мао мы с Лидой покинули затянутый табачным дымом кабинет.
Лида, так и не договорившись о занятиях, вскоре выхлопотала себе перевод в Институт языка, чтобы заниматься по твердой студенческой программе.
В Китае даже самые обычные вещи становились для нас праздничным событием. Раз в неделю, по четвергам, съезжаясь в наше посольство, мы дружно расхватывали советские газеты. Они были не слишком-то свежие, но читать их доставляло большую радость. Старые фильмы, прокручиваемые в клубе посольства, мы смотрели с не меньшим удовольствием, даже если уже видели их прежде в Москве.
Раз в неделю я наведывался к своим спутникам по купе, на самую западную окраину Пекина, в Институт языка. Там учились только иностранцы, и вход туда был свободнее, чем куда-либо еще.
Как-то апрельским вечером я провожал из Института языка своего приятеля Леню. Вынырнув из узкого, темного хутуна, мы влезли в длинный шкодовский автобус. Встречи, которые не могли быть частыми, оживляли нас, особенно меня, потому что после перевода Лиды в Институт языка я остался в единственном числе в Педагогическом университете. Всю дорогу мы болтали без умолку и, Сойдя на перекрестке, продолжали разговор. Сошедшие вместе с нами пассажиры растаяли в темноте. Вдруг из нее вынырнула и остановилась перед нами какая-то фигура. Это был еще совсем молодой человек, но бледный и тщедушный. С трудом подбирая слова, он спросил по-русски:
– Вы советские?..
Мы ответили ему по-китайски, довольные, что наконец хоть кто-то из многочисленного населения китайской столицы решился заговорить с нами. Он назвался Ли. Было уже поздно, и мы условились с Ли встретиться еще раз, чтобы более обстоятельно поговорить обо всем, что интересует нас и его.
Встретились мы ровно через неделю и долго гуляли. Много раз стиранная, выцветшая одежда выдавала бедность нашего нового знакомца. Мы бродили по улицам, не вызывая подозрений – в глазах прохожих он сходил за обычного в Китае сопровождающего при иностранце. Он действительно и был в данном случае сопровождающим, но инструкцией не предусмотренным.
История этого молодого человека дала мне для познания китайской жизни куда больше, чем все виденное со стороны.
Ли два года учился в Народном университете, пока под напором юношеской искренности не проговорился в коридоре о своем недовольстве политическим курсом Мао. Последовало официальное осуждение, отчисление с факультета, кампания по перевоспитанию. Может быть поэтому он заболел ранней гипертонией, и зрение его сильно ухудшилось. Теперь, после больницы, его уделом оставался только физический труд, – он был направлен на перевоспитание, строить кирпичные хлевы и склады. Приходилось колесить через весь город с запада на восток да еще потом ехать на пригородном поезде. Это чересчур утомительно и накладно. Поэтому он жил всю неделю в рабочем общежитии, в окружении людей, принимавших его за опасного государственного преступника, а в субботу поздним вечером приезжал к матери на воскресенье. За месяц тяжелого труда он получал всего 22 юаня. Для наглядности укажу, что для обеспечения сносного по китайским понятиям существования надо было получать не менее 40 юаней. Этот больной интеллигент чувствовал себя на работе изгоем. Он отдыхал только дома, крутя рычажки радиоприемника, слушая на трех языках Москву.
– У нас сейчас в разгаре движение за «четыре чистки»[1]1
Это движение развернулось в КНР в период открытой полемики с КПСС. Имелось в виду всеобщее «очищение» от политических. идеологических, экономических «грехов» и неугодных кадров. Хотя в ходе движения смещались с постов и взяточники, карьеристы, главной целью движения была расправа с людьми, симпатизирующими Советскому Союзу.
[Закрыть] – все политические, конечно, – рассказывал он. – Два раза в неделю собрания после работы. Тянутся они бесконечно, потому что каждый хочет засвидетельствовать свою чистоту. Выступать безопаснее. Но я отмалчиваюсь, выступаю только тогда, когда партийный секретарь обращает на меня внимание. Я устал и одинок… У нас, у китайских интеллигентов, культ личности Мао Цзэ-дуна лежит тяжелым камнем на сердце. Тоскливо и горько…
Он часто повторял эти печальные слова.
– Того, что происходит у нас, прежде и вообразить невозможно было… Культ – вот что давит и губит Китай сегодня. Ради культа забывают и о марксизме, и о ленинизме, и о народе. У честных и думающих людей тяжело на сердце.
Ли говорил о страшной душевной опустошенности. Для души, чтобы не одичать окончательно, он занялся изучением педагогических воззрений Макаренко.
– Макаренко тоже перевоспитывал людей, но он поднимал их! Воров и преступников он готовил к труду, они становились рабочими и инженерами. А у нас? Вы знаете, что такое китайское воспитание? Или перевоспитание? Нет, у нас не поднимают дух человека! Главное – в том, чтобы подавить его, превратить в покорного, бессловесного. У нас не народ поднимают до интеллигенции – о нет! – у нас давят ту интеллигенцию, которая была, загоняют ее вниз.
– Не слишком ли пессимистичны вы? – осторожно спросил я. – Все же в КНР тысячи людей получают образование.
– Их нельзя назвать интеллигенцией. Они не умеют мыслить, – сказал Ли. – Пользы от них мало, но раздавить мыслящих они могут, и сделают это. Если человек стал грамотным, получил какие-то знания, то от этого он еще не становится интеллигентом. Чтобы стать им, нужно еще научиться думать, а это не просто… У нас каждый кончивший школу считается интеллигентом. Но они не умеют и, главное, не хотят думать. Зачем им это? На собрании каждый повторяет одни и те же фразы и дрожит, как бы не оговориться. Ох, как это отупляет! А повторение до одури при изучении сочинений Мао! Мы учим небольшую статью пять, десять раз. Каждое предложение надо повторять и повторять. Так в старину учили конфуцианские каноны сюцаи.
В феодальном Китае, чтобы получить должность императорского чиновника, надо было выдержать экзамен по конфуцианским священным книгам. Сюцаем называли того, кто прошел первый тур экзаменов на должность, но еще не получил ее. Многие так всю жизнь и оставались сюцаями.
– Ну а рабочие? Что думают те, с кем вы работаете?
– Многие из них обмануты и верят. Мао Цзэ-дуну, – сказал Ли. – Для рабочих все осужденные – контрреволюционеры и изменники. Меня они считают полоумным… – Как бы отвечая на мой немой вопрос – «почему же?» – он продолжал:
– Много хорошего было сделано после Освобождения, особенно до пятьдесят седьмого года. В пятьдесят восьмом году уже стало нехорошо, а затем дошло и до несчастья. Но вы ведь знаете, что вину за голод в последующие два года наши руководители возложили на Советский Союз!
– Это неправда, – горячо сказал я. – СССР помогал индустриализации Китая, нередко даже в ущерб себе…
– Я-то знаю, но другие не знают. Я знаю, что это клевета. Но для чего? К чему изолировать Китай? Что кроется за этим? Мне многое непонятно, и когда я задумываюсь, то просто пугаюсь.
Некоторое время мы шли молча. Вдруг он спросил с неподдельным волнением:
Как вы считаете – нападут американские империалисты на Китай?
– Едва ли, – сказал я. – Ведь нынешняя китайская политика им на руку.
– Я тоже так думаю, – сказал он. – Мне просто хотелось посоветоваться, а не с кем. Наши не хотят помогать Вьетнаму совместно с СССР, они хотят использовать победу Вьетнама против СССР. А поскольку вы ему помогаете, это им не удается. Вот почему не будет единых действий. Я верю в искренность того, что говорит радио Москвы, – добавил он. – Здесь у нас готовы опорочить любое предложение, если оно исходит от СССР.
– Да, это большое несчастье, что наши страны разъединены, – сказал я. – Мне кажется, что если б не было раскола, то и американцы не посмели бы начать агрессию во Вьетнаме!
– Может быть, – устало согласился он. И снова заговорил о культе личности, об экономических ошибках. Он рассказывал, как близко к сердцу принимали люди бедствия своей страны, как его отец, экономист, не перенес трагических ошибок шестидесятых годов и умер с горя, хотя и не подвергался преследованиям.
Временами Ли вспоминал о своей роли гида и начинал рассказывать о Пекине. Правда, знал он прошлое не слишком хорошо.
Мы встречались с ним еще раза два.
Приближались майские праздники.
– Мы увидимся теперь только после праздников, ровно через две недели, – сказал, прощаясь, Ли.
Но я его так и не увидел: он не пришел.
Может, не захотел рисковать? Или сказал мне все, что хотел? Или же его заметили и он уже никуда не мог приходить? Не знаю, но без него мои прогулки по пекинским улицам в чем-то потеряли.
Я стал ходить в кино. Правда, не столько ради развлечения, сколько ради навыка воспринимать на слух беглую речь.
Китайский зритель также чуток к прекрасному, как и любой другой. Когда в Пекине шел фильм «Ранней весной, в феврале», фильм, как мне говорили, действительно художественный, романтичный и человечный, у кинотеатров стояли толпы. Я не видел его, только слышал о нем. Фильм этот был осужден и запрещен.
Но как бы ни относиться к китайскому кино, оно единственная реальность для сотен миллионов людей. Ничего другого они не видят, иностранных фильмов в КНР не показывают.
Вот, например, виденный мною «хороший», то есть отвечающий требованиям пропаганды, фильм «Подземная война». Знакомые хорошие актеры, уже много лет подряд снимающиеся в военно-приключенческих фильмах. Знакомый сюжет – события времен антияпонской войны, знакомые персонажи. Его вполне можно было бы назвать комедией, если б он не преследовал вполне серьезных целей. Война, изображенная в фильме, была игрушечной, веселой, задорной. Враги – японские солдаты – падают, как оловянные солдатики. Чем только их не убивали – и кольями, и дубинами, и копьями, и камнями. Их подрывали на минах, затаскивали в траншеи, заманивали в ямы, протыкали, резали, кололи и пристреливали, в то время как трясущиеся фигуры в японских мундирах отчаянно визжали, верещали, скакали, испускали дух. Партизанская война в фильме преподносилась как всем доступная игра, где с помощью подземных ходов герои появляются отовсюду, возникают из лёссовых галерей чистенькие, без пылиночки, как и полагается в кинобоевике. Народная война в подземных галереях – веселая и победоносная штука! – такова идея фильма, «оптимистически» трактующего народную войну по Мао Цзэ-дуну, цитаты из которого подолгу занимают весь экран.
Бросалась в глаза утрата человечности и гуманности. Их место – для большей достоверности событий, что ли? – заняло изображение льющейся крови, агоний. Вот японца прокалывают насквозь копьем, и он корчится в муках, глаза его буквально лезут на лоб, и он испускает дух, – все это крупным планом. А вот детишки добивают раненых врагов: стоит контуженному японцу поднять голову, как к нему устремляется юный герой и – бац по башке!.. Другой подняться-то не может, он только охнул, а уж детишки спешат прикончить его… Хоть и веселая это комедия, но для нее нужны крепкие нервы и привычка к жестокости, как обыденному поведению.
В зале было много молодежи, и у нее фильм вызывал ликование и восторг. Зато сдержанно отнеслись к фильму те, кто постарше и сам пережил войну с японцами. Что и говорить, война была нешуточной!
– Вы участвовали в освободительной войне? – спросил я, направляясь к выходу, у пожилого китайца.
– Да, – он внимательно посмотрел на меня, а потом на моего фудао Ма.
– Похожа ли она на ту, что изображена в фильме?
– Не слишком, – сказал он и тут же спохватился. – В тех местах, где воевал я, она была несколько иной!
Ма тут же не преминул сформулировать главную идею фильма:
– Это настоящий фильм, он учит, что войны не надо бояться. Народная война непобедима. Это только ревизионисты изображают ужасы войны. Наш фильм показывает, что народу война не страшна.
Обычно я смотрел китайские фильмы по телевизору на своем этаже, вместе со служащими канцелярии, реже в городских кинотеатрах и регулярно, по субботам, – вместе с китайскими студентами. Студенческие киносубботы устраивались в «северной столовой», которая после ужина превращалась в кинозал. Билет туда стоил вполовину дешевле, чем в городе, а вьетнамцев и меня, как гостей, пускали бесплатно. Организовывал сеансы местком, дежурных присылал студенческий союз. Все зрители приходили со своими стульями. Китайцы обычно тащили приземистые табуретки, а мы, иностранцы, волокли увесистые стулья со спинками.
Студенты встречали нас гостеприимно, в центре зала сохраняли свободное место, где мы и усаживались. Правда, вьетнамцы ходили не слишком часто, и, когда выключали свет, китайские студенты дружно поднимались и занимали пустующее место, гремя своими табуретками. Ма, разумеется, всегда был рядом и старался, чтобы никто со мной не разговаривал. Но я садился у самого края, и в темноте кинозала ко мне часто подсаживались и приветливо заговаривали. Однажды, когда погас свет, пришедшая на сеанс со своей матерью-преподавательницей девушка пересела поближе к экрану и оказалась рядом со мной.
– Вы советский! Как вам должно быть странно смотреть такие фильмы? – не без наивности воскликнула она.
Мать тут же ее одернула и шепнула:
– Осторожнее, он не один…
Перед началом сеанса студентам обычно сначала показывали диапозитивы с изречениями Мао Цзэ-дуна, не имеющими с фильмом никакой связи. Затем – документальную или научно-популярную ленту. Среди них попадались любопытные, например о всекитайском соревновании работников сферы обслуживания, где повара с невообразимой скоростью крошили овощи и лепили пельмени, мясники – разделывали туши, продавцы – обрабатывали товар. Или фильм об электрификации деревни с несчастными случаями для острастки неосторожным.
Непосредственно перед фильмом снова диапозитив с изречениями Мао Цзэ-дуна на красном фоне, но уже поближе к теме фильма.
Здесь я видел, в частности, «Красный короб» – фильм, который вышел в начале 1966 года и сумел удержаться в дни «культурной революции», потому что понравился хунвэйбинам.
Герой фильма, на манер некрасовского коробейника, берет на спину короб с товарами ширпотреба и провизией – маслом, например, – и отправляется в горы торговать вразнос. В фильме мало кадров, где бы в той или иной форме не упоминался председатель Мао.
Коробейник непрерывно вспоминает высказывания Мао Цзэ-дуна, учит наизусть целые его труды и сборники цитат. Все его хорошие поступки по фильму «вытекают» из «идей» Мао, как бы мотивирующих всю жизнь героя. В кадр очень часто включается портрет или бюст Мао Цзэ-дуна. Разносчик говорит, что его привели сюда «идеи» председателя Мао, крестьяне славят «счастливую эпоху председателя Мао» и т. д. Молодые продавщицы изображены как люди, отказавшиеся от всякой личной жизни, как образцовые люди, «выросшие в эпоху Мао Цзэ-дуна». Молодежь – лучше и вернее старшего и среднего поколения: эта идея фильма, несомненно, одна из причин его успеха у хунвэйбинов. Фильм всячески внушает, что только «идеи» Мао Цзэ-дуна способны нести добро и счастье народным массам.
Это, так сказать, фильмы «хорошие». Но видел я фильмы и «плохие».
Печать строго осудила кинофильм студии «Тяньма» «Красное солнце», поставленный известным режиссером Тан Сяо-данем. В этом фильме о войне за Освобождение противник был показан сражающимся всерьез.
Перед тем как показать этот фильм, иностранцам о нем была прочитана целая лекция. Нас остановили на аллее, пригласили сесть на свои стулья, которые каждый нес, и сотрудник канцелярии Сюй, в присутствии по меньшей мере троих сослуживцев, разъяснил в духе газет вредность фильма. Речь его была вполне стереотипной:
– Китайский народ добился освобождения благодаря гениальным идеям председателя Мао. В этом фильме вы не увидите портрета нашего любимого вождя, не услышите ни одного его слова. Это злостное извращение и вражеская клевета на китайскую революцию и Народно-освободительную армию.
В кинофильме действительно – и нельзя не поразиться мужеству его создателей – нет ни бюста, ни фото, ни портрета Мао Цзэ-дуна, никто из действующих лиц ни разу не цитирует его изречения.
«Красное солнце» меня пригласили смотреть в нашем университете, и пригласили неспроста, а потому, что я ходил до этого в Вэйда, то есть в Пекинский университет, смотреть «Сестры по сцене», тоже осужденный фильм. Вообще весной 1966 года у всех было впечатление, что нам показывают только осужденные фильмы, а других просто не бывает.
В Вэйда просмотр состоялся в студенческой столовой – громадном, похожем на ангар помещении с двумя этажами окон.
Перед кинофильмом был концерт студенческой самодеятельности – сперва хоровое исполнение песни о Мао Цзэ-дуне, затем массовая хореографическая сценка, изображающая войну вьетнамцев с американцами, и в конце – танцевальная группа вместе с хором снова славила вождя. Постановочно это было сделано просто здорово, вполне современно по пластическому решению. Юноши и девушки – все как на подбор, все изумительно стройные и красивые, в плотно облегающих спортивных костюмах. Под звуки гимна вождю танцующие обращались к гигантскому золотому профилю Мао Цзэ-дуна, занимавшему весь задник, так что по бокам оставалось место лишь для красных знамен. Профиль на красном фоне излучал золотое сияние, и к этому человеку-солнцу танцующие простирали руки, падали на колени, живописно группируясь и меняя позы. Хор доходил до неистового крещендо, приводя всех в экстаз, наэлектризованность на сцене достигала немыслимого нагнетания. Мне стало душно в возбужденном всеобщим поклонением зале. Это было чем-то сродни языческому культовому исступлению. Казалось, что и поклонение солнцу, и культ грома и огня, и самозабвение перед волей неба – все впитано этим искусством, колоритным и по-своему выразительным благодаря обаянию и силе молодости. В самозабвенном неистовстве была какая-то ритуальная сила, для полноты, картины, казалось, не хватало единственно человеческих жертвоприношений, человеческой крови… Я тогда не знал, что скоро на алтарь культа личности Мао Цзэ-дуна прольется кровь жертв «культурной революции».








