Текст книги "Солнечные дни"
Автор книги: Алексей Будищев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
IV
В этот же день после обеда Жмуркин сидел на берегу Студеной, боком к воде, и задумчиво глядел на цепи лесистых холмов, туда, где в солнечном свете резко вырисовывалась усадьба Быстрякова. А подле него, у самой воды, ходил взад и вперед Безутешный, брат Анны Павловны Загореловой, высокий, широкоплечий и сутулый. Он поглаживал свою короткую бороду, покрывавшую его одутловатые щеки и подбородок, как кудрявый мех, и говорил. Говорил он внушительным, но приятным басом, гудевшим, как стопудовый колокол.
– Загорелов говорит: «Стремись к личному счастью. Вот единственное назначение человека», – гудел он. – А я говорю: «Ни счастья ни несчастья нет, а есть только весьма условное представление о том и о другом. А посему все стремления – вздор. Будь хладнокровен и созерцай жизнь. Вот единственная удобная позиция для человека, не лишенного ума!»
Он замолчал. Жмуркин беспокойно шевельнулся.
– Да-с. Так вот каково мое суждение, – снова прогудел Безутешный, ярко выговаривая букву «о».
Жмуркин шевельнулся с тем же встревоженным видом и подумал:
«Придет сегодня Лидия Алексеевна, или не придет?»
Это место у реки он выбрал недаром.
Отсюда вся усадьба Быстрякова была как на ладони, а Жмуркину был необходим до зарезу вот именно такой наблюдательный пункт для следующих целей. Он знал, что у Загореловых собираются сегодня гости. Вероятно, придет и Лидия Алексеевна; и вот, когда она выйдет из ворот усадьбы, Жмуркин незаметно перехватит ее где-нибудь на дороге и будет наблюдать за нею. Может быть, ее встретит Загорелов где-нибудь в закоулке и якобы случайно, и эта встреча, может быть, что-нибудь поведает Жмуркину, разрешив так или этак его сомнения, мучительно томившие его. И вот он сидел и глядел на усадьбу, почти не слушая Безутешного. А тот прохаживался мимо него и говорил:
– Вот я целый час говорю с тобою, а сам вижу, что ты ни единому слову моему не веришь. И не думай, что ты не веришь мне только потому, что человек я без определенных занятий и пьяница. Совсем нет! Ты мне не веришь лишь потому, что люди никогда не верят истине. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»!.. И потом разве ты не читал: «Пришел Иоанн, не ест, не пьет и говорят: в нем бес! Пришел Сын Человеческий»... Ну, и Ему тоже не поверили... Да-с, так вот почему ты мне не веришь!
Безутешный замолчал и заложил руки в карманы своего старенького пиджака из сурового полотна. Пиджак был короток, карманы приходились слишком уж высоко, и эта поза делала Безутешного еще более сутулым. Несколько минут он ходил молча. Жмуркин тоже молчал; задумчиво поглядывая на окрестности.
Вокруг было светло и ясно. Река Студеная сверкала на солнце, а здесь, на берегу, зноя совсем не чувствовалось. Хороший, солнечный день, казалось, не жег земли, а лишь нежно согревал ее, погружая в самое благодушное состояние. Ясные и нежные краски, разлитые повсюду, по всей окрестности, по полям, воде и небу, достоверно свидетельствовали вот именно об этом благодушии. Было очевидно, что здесь, среди этого света и этого тепла, вся окрестность чувствует себя хорошо, уютно и радостно, совершенно так же, как чувствует себя человек среди милых и добрых друзей.
Между небом и землей словно установились хорошие, дружеские отношения.
– А по-моему, – заговорил Безутешный снова, – по-моему, уж если решать вопрос, кому из нас верить: Загорелову иль мне, так проферанс мне отдать надо.
– Это почему же? – спросил его Жмуркин не без язвительности.
Безутешный сдвинул старенькую соломенную шляпу на левое ухо, защищаясь от солнца. Его длинные лохматые волосы шевельнулись от этого движения.
– А потому-с, – сказал он, сильно окая, – потому-с, что я сорок лет на свете живу и в эти сорок – двести годов успел прожить. Чем-чем только я не был! Я был богачом, – говорил он, прохаживаясь мимо Жмуркина. – Богачом, ибо целых тридцать пять тысяч, все от отца доставшееся, в один годочек ухлопал. Жил как богач: имел содержанку, рысаков, по четвертной на чай выбрасывал. Был и актером. Был «Чудом Африки» – диким кафром, именем «Соколиный Глаз». Стекло ел, керосин пил, и обо мне вот такими буквами на афишах печатали. Психопаток своих собственных имел. Красный атласный фрак носил. Аплодисменты бешеные слышал! И что же? И ничего! «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем»... Д-а-а! Был я псаломщиком, – продолжал он снова, – был музыкальным настройщиком. Был «профессором здравомыслия» при купеческой дщери Митрофании Круполобовой. Дщерь эта круглая дура была и в восемнадцать лет папы и мамы сказать не умела. Так вот я ее за пять рублей в месяц здравомыслию обучал. И обучил! В четыре месяца четырем словам ее выучил, по пяти целковых за слово: папа, мама, мерси и бонжур. Все, что купеческой дщери нужно. А пятому слову она уже сама от меня выучилась бесплатно. Знаешь, какое это слово? Догадываешься? О-чи-щен-на-я! – произнес Безутешный членораздельно и рассмеялся. Смех у него был отрывистый, но гулкий, словно он смеялся в колодец.
– Да-с. Чего-чего только не пережито! – добавил он со вздохом. – Был я эпикурейцем, был стоиком, был и двуногой свиньей...
– А теперь кто же вы такой? – снова спросил Жмуркин насмешливо.
– А теперь я свободный наблюдатель жизни. Чиновник особых приключений при министерстве утаптыванья дорог. Хладнокровный созерцатель человеческих пакостей, Спиридон Безутешный. – Он ударил себя в грудь короткими и толстыми пальцами. – Не смейся, Жмуркин, ох, не смейся! Так вот кто я такой сейчас! – добавил он, – «Уж не жду от жизни ничего я», а на прошлое мне наплевать!
Жмуркин внезапно перестал смеяться и поспешно поднялся на ноги. Словно розовое вечернее облако мелькнуло в воротах Быстряковской усадьбы, и он сразу же сообразил, что это – зонт Лидии Алексеевны. Она идет к Загореловым, это было ясно. Жмуркин со всех ног бросился прочь от Безутешного, в жутком волнении, широко размахивая руками. Безутешный думал:
«Что это?! Оса, что ли, парня ужалила?»
– Жмуркин! – крикнул он ему вслед гудевшим, как колокол, голосом. – Жмуркин! Лазарь! Эй! – кричал он ему. – А Загорелову ты все-таки не верь и отроку сему не подражай! Ибо это про него сказано: «И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низвергнешься!» Слышишь, не подражай! – кричал он.
Но Жмуркин его не слышал; его тонкая фигура уже скрылась за кудрявыми кустами, цеплявшимися по скату холма.
– Чудны дела твоя, Господи! – проговорил Безутешный, усаживаясь на берегу, лицом к воде.
«А из него Загорелов номер второй растет! – подумал он о Жмуркине внезапно. – Загорелов двойной очистки!»
– Чудны дела твоя, Господи! – повторил он снова в задумчивости. – Все бегают, все суетятся, а удел всех – смерть. И ты, Студеная, умрешь, – сказал он реке, – и не останется в тебе ни единой капли, как в бутылке попавшей в руки пьяницы. И солнце потухнет. И воцарятся вокруг мрак и молчание. И бросят затем землю в новое горнило, как купец бросает негодную подкову. Для новой ковки, для новой суеты, для новой бестолочи. Охо-хо-хо-хо! Чудны дела твоя, Господи!
Между тем с Жмуркниым, торопливо взбиравшимся по скату холма, случилось несчастие. Он выронил из кармана свою записную книжку, ту самую, в которой он вел свой дневник. Потерять ее Жмуркин не решился бы ни за что на свете и волей-неволей ему пришлось устремиться на поиски потерянного. Книжку эту он отыскал и довольно-таки скоро, но зато во время этих поисков он потерял из виду Лидию Алексеевну. Она исчезла с поля его зрения, неведомо куда, словно провалилась сквозь землю, и ее розовый зонтик уже не мерцал более перед его глазами, как вечернее облако.
Убедившись в этом непредвиденном обстоятельстве, Жмуркин сначала совершенно растерялся, и некоторое время он стоял на холме с помутившимися глазами, бледный и встревоженный, без единой мысли в голове. Он совершенно не знал, что ему надлежит делать. Однако, вскоре же энергия проснулась в нем снова, и он тотчас же сообразил, что, куда бы ни запропастилась Лидия Алексеевна, ворот Загореловской усадьбы ей все же не миновать, если только она идет туда. Следовательно, не все еще было потеряно для Жмуркина. Ему надлежало только действовать как можно скорее и постараться перехватить молодую женщину где-либо около ворот. Взвесив эти соображения, Жмуркин поспешно двинулся в погоню, наперерез, стараясь быть в то же время под защитой кустарников, как со стороны усадьбы, так и со стороны дороги. Бежал он к забору сада, туда, где скважина между рассохшихся тесин уже сослужила ему однажды свою службу.
Когда он взволнованно приник к ней затуманенными глазами, он увидел Лидию Алексеевну. Она стояла боком к нему, почти у самых ворот, в нарядном платье, словно осыпанном малиновыми огоньками, вся вырисовываясь перед ним, как удивительно милый цветок. А рядом с ней стоял Загорелов и держал ее за руку. На минуту все вспыхнуло в глазах Жмуркина, но, однако, он тотчас сообразил, что в их позе необычайного ничего не было. Это могло быть самым обыкновенным рукопожатием, если, конечно, они только что встретились. Но если нет? Если их встреча произошла пять минут тому назад?
Жмуркин вновь беспокойно припал к скважине. Но на этот раз он решительно ничего не увидел. Они ушли. Их не было. Милые малиновые огоньки потухли.
Жмуркин уныло поплелся к себе в контору. Ему хотелось плакать.
Вечером он ходил по усадьбе с тем же убитым видом, углубленный в свои думы, словно не видя окружающих.
Хорошенькая горничная Фрося, в белом чепце и белом переднике, раза два прошла мимо него. И, капризно отвернув от него лицо, но зацепляя его локтем, умышленно выдвинутым именно на этот случай, она каждый раз задумчиво и скороговоркой произносила:
– Зачем душа моя страдает? Зачем я тщетно слезы лью? Ах, мой кумир не понимает, кого люблю, кого люблю, кого люблю!
Но он не замечал никого и ничего.
V
Через три дня Загорелов снова работал у себя в кабинете вместе с Жмуркиным. И, наскоро проверяя книги и счета, он говорил ему:
– Чтобы иметь успех в деле, нужно твердо помнить одно обязательное правило: с зайцем, пожалуй, обращайся по-заячьи, но с волками непременно по-волчьи. Волку, утащившему у тебя из стада барана, смешно говорить: как вам не стыдно! Так поступают только глупцы. Умный же возьмет дубину и отомнет вору бока. Так поступаю и я. И когда я вхожу в сношение с волком, в моем кармане всегда находится на запасе великолепный волчий же клык.
Он красиво и с росчерком подписал конторскую книгу, принял из рук Жмуркина очередной счет и продолжал:
– Хамелеон, ограждая себя от опасности, меняет окраску, заяц делается зимою белым, и смешно, если человек не будет приноравливаться к обстоятельствам, среди коих он вращается. Почему же он один должен быть исключением из общего для всех закона? Я этого не понимаю, совершенно не понимаю! Если человек – венец творенья, как его называют, так зачем же он должен быть глупее и непрактичнее твари?
Он хотел было еще что-то сказать, но умолк, потому что в дверь кабинета кто-то постучался.
– Можно войти? – раздался за дверью веселый, хриповатый голос, и по звуку этого голоса и Загорелов и Жмуркин сразу же признали Быстрякова.
Загорелов подумал: «Это животное наверно ко мне недаром!»
– Войдите! – крикнул он ласково стучавшему.
Жмуркин поспешно подобрал свои книги.
Между тем двери кабинета широко распахнулись, и в комнату быстро и с шумом вошел Быстряков. Он наскоро, широким, размашистым жестом пожал руку Загорелова, резким кивком ответил на почтительный поклон Жмуркина и весело буркнул ему:
– Здравствуй, монах, в серых штанах!
После этого Быстряков бухнулся в кресло, тяжело приваливаясь к его спинке и вытягивая ноги. Это был брюнет лет сорока пяти, с смуглым, рябоватым лицом, грузный, высокий и жирный, с прямыми, гладко причесанными волосами, черными, как смоль, и такою же круглой бородкой, жесткой, как щетка.
– А я к вам, соседушка, – заговорил он, когда дверь за Жмуркиным затворилась, – к вам! – Его заплывшие глазки лукаво скользнули по Загорелову.
Он был одет в легкую чесунчевую поддевку, красную шелковую рубаху и бархатные шаровары, низко спущенные над голенищами мягких козловых сапог.
– А вы ведь мне, соседушка, здорово нашкодили, – сказал он, – так хорошие соседи не делают! – Он замолчал, складывая на своем круглом животе руки, и его лицо, как показалось Загорелову, приняло многозначительное выражение. Загорелов слегка побледнел.
«Ужели он кое о чем пронюхал?» – подумал он в волнении.
– Да-с. Нашкодили! – между тем продолжал тот, в то время как Загорелов испытующе глядел на него пристальным боковым взглядом. – Нашкодили! Пять десятин капустников у меня подтопили. Да-с! Вы ведь воду нонешний год на вершок свыше подняли?
«Ничего не пронюхал ципа!» – подумал Загорелов с облегчением.
Он насмешливо оглядел Быстрякова. Рябоватое лицо последнего тоже внезапно повеселело, словно он сообщил сейчас собеседнику весьма приятное для него известие. Загорелов пожал плечами.
– Каких капустников? – спросил он с недоумением. – Я подтопил у вас, это верно, но подтопил две с половиной десятины и не капустников, а песку. Песку-с! Там всегда неурезный песок был. И две с половиной десятины! – повторил он. – Я ведь эту площадь у вас шагами как-то промерил!
Загорелов едва заметно улыбнулся.
«Промерил! – подумал Быстряков. – Ну же ты и собака!»
Он рассмеялся; его живот словно запрыгал.
– Ну, допустим две с половиной десятины, – сказал он, – раз вы измеряли, вам лучше знать. Будь по-вашему. Я для доброго соседа на все готов. Будь по-вашему! Но не песку, а капустников. – Быстряков рассмеялся. – Я там нонешний год капусту посадил, – добавил он. – Разве вы не слыхали?
Говорил он громко, постоянно прерывая свою речь хохотом и шумно возясь в кресле. Его жирное тело, очевидно, требовало постоянных движений.
Загорелов с досадой пожал плечами.
– Слышал, Елисей Аркадьевич, слышал и недоумевал. Послушайте, – заговорил он уже с запальчивостью, – ведь я же просил у вас разрешения поднять на вершок воду, и вы мне это разрешили. А потом садите капусту на песке ни к черту негодном. Умышленно! Зная, что песок этот затопит водою!
– Умышленно я или неумышленно...
Быстряков завозился, шаркнув по полу ногами.
– Ах, что вы говорите! Конечно, умышленно! – вскрикнул Загорелов. – Но зачем же вы тогда мне разрешали?
Быстряков усмехнулся.
– Я вам разрешил, это точно, – сказал он. – Поднять воду я вам разрешил. Но подтапливать мои капустники – этого я вам не разрешал. И потом, какое же это разрешение? Голословная деликатность это, а не разрешение. Условиев мы с вами никаких как будто бы не писали!
«А, так ты вот как! – подумал Загорелов сердито. – Так ты меня хочешь «под ножку»? Подожди, и я тебя когда-нибудь таким же манером шаркну!»
– Что вы говорите? – сказал он запальчиво. – Маленький вы, что ли? Разве вы не знали, что если поднять воду на вершок, то вода на вершок и поднимется! Что вы маленький, что ли? – повторил он.
– Два аршина девять вершков ростом, – отвечал Быстряков, – маленький я или большой, – судите сами. А только если это и до суда дойдет... Как хотите!
Он пожал жирными плечами, шумно завозившись в кресле.
Загорелов вспыхнул, но сейчас же овладел собою.
«Чего я сержусь-то на него в самом деле, – подумал он, – ведь он прав. Нужно было с ним условие написать. Поживем – сосчитаемся. Уловим момент, и ему за это всыплем. Вдвое больнее всыплем!»
Он засмеялся.
– Ну, хорошо, – сказал он уже совсем весело. – Моя вина, и я плачу. Я согласен уплатить вам убытки. Сколько?
Они сторговались на трехстах рублях. Загорелов долго давал лишь двести пятьдесят, но Быстряков стоял на своем, и каждый раз восклицал с хохотом:
– Максим Сергеич! Да что вы в самом деле из-за полсотни корячитесь-то!
Уже собираясь уходить, он взял с письменного стола номер юмористического журнала и, заглянув туда, вдруг расходился.
– И тут нашего брата, купца, прохвачивают! – воскликнул он сквозь оглушительный хохот. – Ну не щучьи ли детки!
Загорелов подошел к нему.
– А что?
– Ну не щучьи ли детки! – восклицал Быстряков, весь сотрясаясь от хохота. – Поглядите! Кверху ногами купеческую породу изобразили! Будто мы и ходим-то уж не по-людски! Ну не щучьи ли детки!
Загорелов усмехнулся.
– Это не купцов вверх ногами изобразили, – наконец сказал он, – это вы журнал вниз головой держите, почтеннейший Елисей Аркадьевич!
– Разве? Вот так штука! А я, признаться, не доглядел. Близорук, а пенсне дома забыл! – говорил Быстряков без малейшей тени смущения.
Быстряков был совершенно безграмотен, но безграмотность свою тщательно скрывал; и, попадая впросак, он каждый раз ссылался на свою близорукость и на отсутствие пенсне. Фамилию свою, впрочем, он подписывал артистически, с выкрутасами, научившись этому механически у учителя чистописания за пятьдесят рублей.
Когда он уехал, Загорелов быстро прошел в контору, к Жмуркину; тот привстал из-за токарного станка, на котором работал.
– Лазарь, – сказал Загорелов с гневом, – возьми раз навсегда за правило: если твой ближний нажгет тебя на копейку, обрей его на рубль, чтобы ему впредь неповадно было!
Он взволнованно заходил по конторе.
– Ты знаешь, – говорил он, – моего отца обобрали дочиста господа вроде Быстрякова. И я, с кем мог, поквитался. А сейчас Быстряков нагрел меня на триста рублей. Спросил за потопление его песков, и я ему их дал, и даже без расписки. Хочу сделать опыт: спросит он у меня вторично или нет? И если он спросит вторично, я вздую его на тысячу двести, а не спросит – только на шестьсот. Триста рублей – тфу-с! – добавил он. – Но тут важен факт, а не сумма.
Загорелов остановился в двух шагах от Жмуркина.
– Быстряков мельницу строит на Верешиме? – спросил он его вдруг, меняя тон. – Около моей грани?
– Строит-с.
– И скоро она будет готова?
– Скоро. Есть вероятие, что очень скоро.
– Так вот, когда она будет готова, ты сейчас же доложи мне об этом. Где-нибудь у себя запиши и не забудь. Слышал? Сейчас же!
– Хорошо-с.
– Понимаешь ли, следи за работой и в тот же день доложи, как она будет готова. Непременно!
Его лицо было серьезно и даже озабоченно.
– Слушаю-с.
– Непременно, непременно!
VI
Целых два дня Жмуркин бродил сам не свой. Его томило воспоминание о поцелуе и рукопожатии. Но затем он как будто успокоился. Перед утренним чаем, когда в дымившихся низинах еще звонко распевали соловьи и уныло куковали кукушки, он выкупался вместе с Флегонтом в Студеной. И это купанье словно ободрило его, освежило, пролило в него умиротворяющее тепло. На обратной дороге, возвращаясь с купанья в усадьбу, он весело оглядывал окрестности и весело думал:
«Не такая она, чтобы вздор себе такой позволить, Лидия Алексеевна. Сумасшедший бред это с моей стороны. Нужно взять себя в руки!»
И вместе с тем ему приходило на мысль:
«Ведь если я и в ее чистоту перестану верить, – что же у меня тогда останется?»
А повар Флегонт говорил ему:
– Хорошо этак выкупаться ранним утром. Пыжишься после этого часа два, как дутый пирог, и радуешься сам не знаешь чему. Все жилы пляшут, точно тебе весь фарш заново переделали. Одно слово молодец! На тя, Господи, уповахом, весь мир возьму махом!
– Хорошо, Лазарь Петрович! – благодушно повторял он всю дорогу. – Вот и у тебя на щеках корочка зарумянилась!
Все люди всегда казались Флегонту похожими на кушанья. Загорелов напоминал ему бифштекс с кровью, Анна Павловна – желе из красной смородины, Быстряков – бараний бок с кашей, а Лазарь Жмуркин – макароны. Только один Безутешный избежал общей участи всех живших в усадьбе.
– Такое кушанье, – говорил Флегонт о нем обыкновенно, – такое кушанье ни один повар не приготовит. Такие кушанья сами себя стряпают, а как им названье – и чёрт их знает!
Утренний чай казался Жмуркину особенно вкусным.
– Чудеснейшая женщина Лидия Алексеевна! – сказал он за чаем внезапно.
– Это Быстрякова жена? – спросил его Флегонт.
– Да. Редких качеств женщина. Помнишь, в прошлом году тиф в Протасове был? Ведь она каждый денечек туда наезжала, больных навестить. С чаем, с сахаром, со всякими снадобьями! Там ее, как ангела, каждый раз поджидали. Скоро ли, дескать, светлый луч на наше горе горькое взглянет!
Жмуркин вздохнул и отставил от себя стакан чая. Его лицо приняло выражение мечтательности; светлые глаза стали темнее.
– Да! Редкой чистоты женщина! – повторил он, вздыхая. – Этакими ручками да лохматых мужиков растирать! Будет ли кто? А она растирала. Сам своими глазами в окошко видел. В избе Ивана Сазанова. А я под окошком в ту минуту стоял, в избу войти боялся. Ведь там, думаю, смерть, в избе-то этой. А ее увидел – вошел в избу убогую, как в рай. За такой чистотою и в ад войдешь, бровью не пошевелишь! Святейшая женщина, святейшая женщина! – повторял он задумчиво.
В сумерки он сидел тут же, на крыльце кухни, в такой же задумчивой позе и уныло молчал. Флегонт, примостившись рядом, чистил картофель, бросая его в глиняный таз с водою, и протяжно насвистывал про себя какую-то песню. Кругом было тихо, точно и двор усадьбы задумался о чем-то в желтоватом сумеречном свете. Красные крыши усадебных построек казались в этом свете бурыми. От вод Студеной тянуло прохладой, и собаки, радуясь вечерней свежести, вылезли из-под навесов на средину двора. А на крыльце дома сидели Анна Павловна и Глашенька, сорокалетняя женщина с желтым пятном на лбу. Глашенька приходилась Загореловой дальней родственницей; муж ее, лошадиный барышник из соседнего города, умер три месяца тому назад, опился на ярмарке хересом, почему она и проживала в усадьбе на правах экономки, так как была бездетной. Посиживая на крылечке, они обе шелушили семена тыквы и переговаривались шепотом.
– Твой-то на стороне от тебя не фуфырит? – спрашивала Глашенька Анну Павловну, точно сердясь.
– Нет. Куда же ему от меня-то уйти? Вон у меня сколько тела-то всякого. Чего еще ему? От добра добра не ищут. Я довольна.
– То-то довольна! Ох, баба, смотри, не проспи! Ох, баба! Эй, баба!
– Нет, я довольна...
Жмуркин встал и уныло поплелся двором. «Святейшая женщина! – думал он, как во сне. – Святейшая женщина, а я такую вдруг околесицу!»
Когда он проходил мимо окна кабинета, его окрикнул Загорелов. он подошел.
– Лазарь, – заговорил тот, подавая ему какой-то ключ, – возьми вот это и сходи в старую теплицу. Она заперта, так ты отопри вот этим. На! Поищи там ключ от письменного стола. Поищи где-нибудь на окнах. Мне нужно достать планы: верешимская мельница мне спать не дает. – Он рассмеялся. – Да ты поскорее пожалуйста! – добавил он с улыбкой.
Жмуркин отправился туда.
Старая теплица стояла в полуверсте от усадьбы в глубоком разрезе холмов, среди леса, осененная столетними вязами. Некогда там была разбита и вся усадьба Хвалынцевых, но теперь на старом пепелище уцелела только она одна, ибо усадьбу после пожара перенесли на новое место, оставив старуху доживать свои дни одной-одинешенькой. Впрочем, когда Загорелов купил имение Хвалынцева, он подновил ее, устроив там себе нечто вроде кабинета, где он и жил весьма продолжительное время, пока приводили в порядок донельзя запущенный дом и усадьбу. Туда-то и отправился Жмуркин. Он отпер дверь и переступил порог.
Однако, в каменных стенах этого здания было уже совсем темно; спущенные шторы и листья деревьев почти не пропускали слабого сумеречного света, и отыскать в этом мутном мраке ключ было бы делом нелегким. Жмуркин чиркнул спичкой и увидел на письменном столе свечу. Он подошел и зажег, оглядываясь вокруг. Теплица осталась в таком же виде, как и была, когда здесь жил Загорелов. Деревянный пол был устлан ковром; направо от двери, у стены стояла кушетка, налево, по стенке – комод, зеркало, умывальник; прямо пред дверью, между окон – стол. Впрочем, это обстоятельство нисколько не поразило Жмуркина, не заняло его мысли. Но присутствие здесь свечки на минуту озадачило его. Он двинулся на поиски ключа; и скоро он нашел его у письменного стола, на стуле, сбоку. Он хотел было уже тушить свечу, чтобы идти тотчас же вон, как вдруг одна весьма незначительная, но вместе с тем совершенно несоответствующая назначению этой комнаты вещь резко уперлась в глаза Жмуркина. Он даже протер глаза, сомневаясь в себе. «Не сон ли это?» – пришло ему в голову. Он приблизился к кушетке, пристально всматриваясь и все еще как бы не веря себе, не желая верить. Однако, поверить пришлось. На кушетке, между вышитой гарусом подушкой и боковым валиком, лежала видимо утерянная кем-то гребенка, одна из тех, какими женщины придерживают сбоку волосы. Жмуркин взял эту гребенку в руки, внимательно оглядел ее со всех сторон и старательно запрятал себе в карман. Затем он хотел было снова потушить свечу, но не смог. В его глазах на минуту заходили зеленые волны. Он опустился тут же на стул, с убитым видом.
– Ведь это ее гребенка, – стояло в его голове, – ее, Лидии Алексеевны. Она здесь была, здесь, с Максимом Сергеичем!
– Наверное ее гребенка, – прошептал он, чувствуя, что его ноги холодеют.
– Да что же это такое, – вдруг простонал он. – Святая святых, где же ты?
Он потушил свечу и поспешно вышел из теплицы. Между тем, когда он очутился уже на воздухе и его несколько обдуло ветром, он задал себе вопрос:
– А почем я знаю наверное, что это ее гребенка?
– Этого не может быть, не может быть! – прошептал он решительно. И всю дорогу он упрямо твердил себе мысленно: не может быть, не может быть, не может быть.
Передав Загорелову ключ, он так же поспешно прошел к заднему крыльцу и вызвал Фросю.
Та выскочила к нему, радостная.
– Вы ничего не потеряли? – спросил он ее.
– А что? Кажется, ничего. А впрочем, хорошенько не знаю. Нет, может быть, и потеряла.
– Я нашел гребенку, вот тут, у сада, – говорил Жмуркин.
– Гребенку? – перебила его Фрося. – Хорошая? Так это моя! Давайте-ка, я посмотрю! Непременно моя!
Жмуркин уже хотел было выдать ей находку, но вдруг спохватился и спросил:
– Ваша хорошая? Коричневая? С золотым бордюром? Да?
– Да.
– Ну, так это не ваша. Да, впрочем, я никакой гребенки и не находил. До свиданья! – И он пошел от нее.
– Не находили? – говорила между тем Фрося. – Вам, может быть, меня вызвать захотелось? Лазарь Петрович! Куда же вы, послушайте! Фу-ты, ну-ты, – добавила Фрося с досадой, – какой нынче народ безукоризненный пошел.
А Жмуркин взял удочки и сачок и пошел к усадьбе Быстрякова. Проходя двором, он все смотрел, не видно ли где Лидии Алексеевны. Но ее нигде не было видно. Тогда он обошел кругом сада с беспечным и спокойным видом человека, возвращающегося с рыбной ловли. И тут он увидел ее; она сидела на скамье и что-то чертила зонтиком по песку. У него сперлось в горле и застучало в виски; сделав над собою усилие, он подошел, наконец, к забору, но на него внезапно напал страх. Он хотел было уйти вспять, убежать, скрыться, выстрадать тихомолком и потушить в себе все.
Но она уже сама заметила его, и ее милое детское личико вопросительно глядело на него. Отступить было невозможно.
Он превозмог волнение и сказал:
– Лидия Алексеевна, пожалуйте сюда на минуточку!
Его голос срывался.
Она подошла к нему, опахнув его всего нежными духами, лаская его ясным взором милых детских глаз, которые, казалось, ласкали всех и все, от неба до последней козявки. В розовом воздушном платье она казалась ему теперь светлой обитательницей какого-то бесконечно светлого мира, выглянувшей на него из-за розовой ткани облака. На минуту он забыл все, что хотел сказать, для чего шел сюда.
– Здравствуйте! Вам что? – спросила она первая, видя его замешательство.
– Я нашел гребенку, – сказал он, оправившись и уже весело и подумал: «Не ее, не ее, не ее!»
– Вот тут, отсюда недалеко. Думаю, не ваша ли? Гребенку, – повторил он.
И он подал ей свою находку счастливый уже тем, что видит ее, говорит с нею. Между тем она приняла гребенку, оглядела ее со всех сторон и сказала:
– Да, это моя.
Она повертела ее в своих тонких пальчиках снова с невинным видом ребенка.
– Без всякого сомнения моя. Благодарю вас! – добавила она с кроткой улыбкой.
А Жмуркин, отходя от забора, думал:
«Ну, что же? Ее, так ее. И все-таки это ничего не доказывает. С такими глазами не лгут! Никогда! Не лгут, не лгут!»