355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Смирнов » Козьма Прутков » Текст книги (страница 14)
Козьма Прутков
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:45

Текст книги "Козьма Прутков"


Автор книги: Алексей Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

Аристократы – разночинцы

Творчество, в частности, творчество литературное, требует досуга и достатка. Долго оно оставалось делом сугубо господским. Им занималась наиболее образованная, одаренная и хотя бы относительно обеспеченная часть русского дворянства.

Великая литература – ключевая составляющая мирового феномена русской культуры – зрела несколько столетий, чтобы дать ослепительный всплеск в XIX веке. Поначалу она была явлением чисто аристократическим.

Пушкин, давно уже будучи профессиональным литератором, решил посвятить меру сил журналистике и основал журнал «Современник». Ревностно отстаивая свою родовитость и представляя собой врожденного аристократа духа, от природы служа неким «волшебным фонарем» – таким, что любая входившая в него «спектральная мешанина» на выходе преображалась в чистое и благородное свечение, он и детищу своему, журналу, придал аристократический блеск. Этот блеск культивировался еще некоторое время после Пушкина, однако в 1840-е годы лицо журнала становится более демократичным, оно определяется «совместной работой разночинной интеллигенции (Белинский, Некрасов) с либеральным дворянством (Панаев)» [179]179
  Берков П. Н.Козьма Прутков – директор Пробирной Палатки и поэт. Л., 1933. С. 33.


[Закрыть]
. После западноевропейских революционных событий 1848 года к руководству «Современника» приходит его дворянская часть и круг сотрудников журнала снова приобретает «подчеркнуто барский характер», что и акцентирует в угоду времени (30-е годы XX века) советский исследователь [180]180
  Там же.


[Закрыть]
.

Историк литературы А. Н. Пыпин, близкий кругу «Современника» той поры, вспоминал, что к «чувству превосходства (основанного на высокой степени дарований, литературного вкуса и опыта) присоединилось, вероятно, и некоторое уже не зависевшее от литературы барство. Кружок мог напоминать слова г-жи Сталь, что в России несколько gentilhommes (знатных домоседов. – А.С.) занимается литературой. Большею частью это были люди дворянского круга, с еще привычными тогда его чертами; – последние принимались и другими, у которых дворянское барство заменялось барством купеческим, как, например, у В. П. Боткина» [181]181
  Пыпин А. Н.Н. А. Некрасов. СПб., 1905. С. 16.


[Закрыть]
.

По словам Пыпина, реакция на революцию 1848 года привела к тому, что в начале 50-х годов в России «настроение литературного круга, который я видел здесь и в некоторых иных кружках, было довольно странное; прежде всего, это было, конечно, настроение подавленности; трудно было говорить о литературе даже то, что говорилось еще недавно, в конце сороковых годов. По распоряжению негласного комитета даже отбирались некоторые книги прежнего времени, напр., „Отечественные записки“ сороковых годов; славянофилам просто запрещали писать, или представлять в цензуру какие-нибудь свои статьи; оставались возможны только темные намеки или молчание.

В кругу „Современника“ передавались новости разного рода, цензурные анекдоты, иногда сверхъестественные, или шла незатейливая приятельская болтовня, какая издавна господствовала в холостой компании тогдашнего барского сословия, – а эта компания была и холостая, и барская. Нередко она попадала на темы совсем скользкие» [182]182
  Пыпин А. Н.Н. А. Некрасов. СПб., 1905. С. 16.


[Закрыть]
.

Как вспоминает М. Н. Лонгинов – человек близкий к опекунам Козьмы Пруткова, утеснение гражданских свобод имело и свое неожиданное следствие: «В результате при этом оказалось у них (литераторов) лишнее против прежнего свободное время и, по привычке к литературному кругу, они стали чаще проводить его в дружеских беседах, посвященных по преимуществу любимым своим предметам. Прибавьте к тому, что все мы были тогда молоды или еще молоды, и вы не удивитесь, что мрачное настоящее не могло вытеснить из этих бесед шутки и веселия, которое и стало выражаться, все-таки, в литературной форме, именно стихотворной. Пародии (тогда еще не сделавшиеся обыкновенною вещью, как теперь), послания, поэмы и всевозможные литературные шалости составили, наконец, в нашем кругу целую рукописную литературу…» [183]183
  Лонгинов М. Н.Вместо предисловия (Листок из воспоминаний) // Собрание сочинений А. В. Дружинина. СПб., 1866. Т. 8. С. XI.


[Закрыть]

Козьма Прутков, выросший из этих «всевозможных литературных шалостей», как мы помним, тоже принадлежал к дворянскому сословию. Правда, дворянин он был мелкопоместный, в отличие от своих опекунов – аристократов самой высокой пробы. Но, помимо этого, они были еще и высокой пробы людьми, оттого не раз устами Козьмы высмеивали избранность свою собственную и господ из своего окружения, не раз принимали легкие дозы яда самоиронии, когда, например, противопоставляли «гения» Пруткова бездушной «толпе» (аристократ духа против духовного плебса).

Однако новое историческое событие – отмена крепостного права; отмена, за которую так ратовали опекуны, – не только лишило их крестьян, но и грозило потерей относительно привилегированного положения в журнальном мире. В «Современник», привеченные Некрасовым, пришли Чернышевский и Добролюбов – революционные демократы, антиподы опекунов, и баланс сил сместился от дворян к разночинцам. Такая перемена была вызвана большими сдвигами, произошедшими в обществе накануне Великой реформы.

Пятидесятые годы были отмечены распадом помещичьих хозяйств, общим обеднением дворянства. Провинциальные интеллигенты, разночинцы – «главным образом из духовного звания, устремляются в столицы и заполняют там университеты, институты, редакции, идут в ряды борцов с общественным строем и т. п. Этим и объясняется громадный наплыв „семинаристов“ в почти исключительно дворянскую литературу» [184]184
  Берков Н. П.Козьма Прутков – директор Пробирной Палатки и поэт. Л., 1933. С. 101.


[Закрыть]
. Жертвами такой революции семинаристов стали писатели-аристократы и даже мелкопоместные дворяне типа Козьмы Пруткова. Нет, поначалу Добролюбов приветствовал Козьму, предоставив ему страницы «Свистка» – нового сатирического приложения к «Современнику». Ведь прутковские пародии на дворянскую литературу играли на руку разночинцам. Казалось, что Прутков за них. Однако вскоре они поняли, что это всего лишь добрая улыбка, мягкое подтрунивание, добродушное похохатывание. А им была нужна острая, резкая, злая сатира, нечто совершенно противоположное Пруткову в его основе. Интересно, что и у Некрасова, и у Чернышевского, и у Добролюбова любовь к добру (запечатленная даже в фамилии последнего!) проявляла себя не столько утверждением добра, сколько отрицанием зла и борьбой со злом, выпадами весьма язвительными, ораторским напором самым непримиримым. Это было сродни религиозному экстазу, жгучей анафеме библейских пророков. И хотя Алексей Толстой тоже мог быть резок в частной переписке, разве могли революционные демократы признать своим человека, способного обратиться в письме к брату Николаю Жемчужникову со словами: «Благодарный Николашка. У меня сидит кн. Александр Васильевич Голицын, добрая мордофляга, живущая по соседству и приказавшая тебе кланяться. Она знает Пруткова наизусть, что доказывает, что она добрая»?

Вот справедливый тест на доброту, предложенный одним из опекунов: кто знает Пруткова наизусть, тот добрый.

А доброта совсем не входила в арсенал «семинаристов». На их знамени скорее могли быть начертаны восемь строк Некрасова о поэте-обличителе; восемь строк, поражавших своей парадоксальностью незрелые умы:

 
Его преследуют хулы:
Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья.
 
 
И веря и не веря вновь
Мечте высокого призванья,
Он проповедует любовь
Враждебным словом отрицанья [185]185
  Некрасов Н. А.Стихотворения. М.; Л., 1938. С. 31.


[Закрыть]
.
 

Как и в старой оппозиции «западники – славянофилы», в новой оппозиции «аристократы – разночинцы» нервным узлом противоречия стала по-разному понимаемая любовь к России. Западник любил Россию как отец; славянофил – как сын. Аристократ (даже Лермонтов с его «странною любовью») воспевал родину. Разночинец же прежде всего порицал то зло, которое Россия несла себе и миру. Его любовь проявлялась в том, что он был неравнодушен к мировым победам зла, негодовал, сопротивлялся. Потому частный, литературный, почти домашний прутковский юмор казался ему детскими бирюльками, в которые можно поиграть в младенчестве, но уже для отрока – русского Гавроша – демократ-разночинец требовал борьбы, если не баррикад.

Посмотрите, как играет молодая кровь; как иронизирует, чтобы не сказать ерничает, Добролюбов во «Вступлении» к своему «Свистку»: «…мы свистим не по злобе или негодованию, не для хулы или осмеяния, а единственно от избытка чувств; от сознания красоты и благоустройства всего существующего, от совершеннейшего довольства всем на свете» [186]186
  Современник. 1859. Т. LXXIII. Февраль. Отд. III. Свисток. С. 184–185.


[Закрыть]
. Чувствуете, что этот аллопатический яд – далеко не прутковская гомеопатия, приправленная к тому же изрядной долей самоиронии? Взыскательность к себе и великодушие к другим – привилегия духовных аристократов. Демос лишен самоиронии. Он прощает только себя, к другим же он беспощаден. А когда задеваются человеческие страсти, противостояние становится непримиримым. Вот почему дело дошло до того, что не выдержал даже аристократ Толстой, сказавший Некрасову:

– Или Добролюбов, или я.

И Некрасов выбрал Добролюбова, а Толстой перестал быть автором «Современника».

Между тем личность Добролюбова далеко не исчерпывалась высмеиванием «красот» окружающего социального мира. Все было много сложнее. Согласно Бердяеву, «это была структура души, из которой выходят святые. <…> Склад его был аскетический… <…> Добролюбов был человек чистый, суровый, серьезный, лишенный всякой игры, которая была у людей дворянской культуры (у Толстого и Жемчужниковых в высокой степени! – А. С.)и составляла их прелесть» [187]187
  Бердяев Н. А.Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 41.


[Закрыть]
. (Именно из такой домашней игры и возник Козьма Прутков.)



«Типографские превращения» (И. И. Панаев и Н. А. Некрасов). Карикатура Н. А. Степанова. 1848 г.

Трагедией Добролюбова стала потеря веры. Его погубила мысль о том, как у такого злого мира может быть такой всеблагой Творец. В чем же тогда его благость, в чем доброта? Где справедливость и у кого правда? А если Господь не в силах пе-ресотворить мир, то это должен сделать сам человек. Вот тот соблазн, из которого возникает идея революции. Бог хороший, мир плохой. Почему же тогда хороший Бог не переделает плохой мир в хороший? Значит, Бог плохой? Или Его вообще нет? Так или иначе, если хороший Бог не может справиться с плохим миром, если Бог плохой, или если Его нет, то, значит, я сам – хороший я – должен переделать мир. Мотив богоборчества неотделим от идеи революции. Ее сторонники убеждены, что она совершается ради земного счастья большинства, потому что никакого другого счастья не бывает. Нормальный человек не может чувствовать себя счастливым, если люди вокруг него несчастны. Все, что происходит, происходит здесь, в земной жизни. Остальное – выдумки. Потому ратоборство с Небом всегда вдохновляется пафосом более справедливого переустройства Земли. И всегда этот пафос кончается новым провалом в иную несправедливость.

Совсем молодым, умирая от чахотки, Добролюбов хотел земного счастья для всех людей; мечтал о том, какую истину откроет погрязшему в грехах и страданиях миру. А Толстой об этом не думал. Он думал о том, как содержать семью, как убедить государя в необходимости отмены крепостного права, как договориться с ним о своей собственной отставке, как целиком посвятить себя литературе. Толстой не был богоискателем, но он и не был богоборцем. Его критическое отношение к православному клиру – это всего лишь борьба за просвещенность клира. Дух свободы, которым жил Толстой, оставался рафинированной страстью аристократа, был атмосферой его внутреннего мира. В любви и творчестве обретал он свое земное счастье. А Добролюбов не успел познать любви, и творчество его было вторичным: он блестяще анализировал уже созданное другими. Конфликт между Добролюбовым и Толстым есть конфликт не только разночинца с аристократом. В конце концов, это спор аскета-идеалиста с художником-жизнелюбием. Один не терпит все ужасное, чем полна жизнь, и мечтает о том, чего нет и что едва ли будет. Другой обожает все прекрасное, что есть в жизни, и это прекрасное славит. Казалось бы, они просто дополняют друг друга… Не тут-то было. Можно или нельзя во имя блага большинства приневолить меньшинство? Хорошо ли насилием человеческой революции ускорять ход того естественного развития, имя которому Божественная эволюция? Еще ничего не зная о будущем, Добролюбов отвечал: «Можно. Хорошо». Уже все зная о прошлом, Толстой отвечал: «Нельзя. Плохо». Оба они ненавидели зло. Однако один (Добролюбов) отличал зло державного гнета от зла как орудия возмездия этому гнету, тогда как другой (Толстой) не делал различия между полицейским и революционным насилием. Оба полемиста были либералами. Однако первый (Добролюбов) ратовал за народ в пику господам, а второй (Толстой) возмущался желанием стричь всех господ под одну гребенку.

В наше сознание долгое время внедрялось представление о том, что общественная жизнь России знала лишь одну форму деспотизма – царскую власть с ее гнетом беззакония. Но реакцией на этот государственный деспотизм стала идейная непреклонность борцов за «народное дело». Очень скоро она переросла в идейный террор, а тот со временем вылился уже в террор кровавый – месть потомков за страдания пращуров. Все это случилось в течение каких-нибудь двух десятилетий, а точнее в 60–70-е годы XIX века, причем жертвой «народной» расправы по злой иронии судьбы стал император Александр II, лично настоявший на самом гуманном акте в истории династии Романовых – отмене крепостного права.

В этой новой ситуации положение Козьмы Пруткова становилось весьма щекотливым. Как юмористический, а то и сатирический герой, он высмеивал существовавший порядок вещей; утрируя, доводил его до абсурда. Однако ввиду нараставшего революционного движения такая «антиправительственная деятельность» играла на руку оппонентам монархии. А к ним Козьма Петрович себя никак не причислял. Да и они его не жаловали. Для них он был слишком мягкотелым – устаревшим дворянским либералом, который давно отстал от бурно и агрессивно менявшейся действительности. В итоге власти считали Толстого чуть ли не революционером, а революционные демократы – ретроградом.

Насколько справедливы столь полярные оценки? Отчего все-таки Толстой и разделявшие его взгляды Жемчужниковы оказались между двух огней, отблеск которых невольно отбрасывался и на их несравненного «директора»?

Монархисты – революционеры

Конечно, Толстой и Жемчужниковы – монархисты, а Козьма Петрович – монархист убежденнейший.

Конечно, весь родственный клан Жемчужниковых – Толстых группируется вокруг Зимнего дворца: сенаторы, министры, генерал-губернаторы, церемониймейстеры двора…

Не удивительно, что Толстой был лично предан императору как человеку своего круга, к тому же другу детства.

Но это были вольнолюбивые, умные, критически мыслящие монархисты. Они служили своему государю, однако служба их тяготила, а самые художественно одаренные из них стремились к творческой и житейской независимости, к возможности распоряжаться своим временем по собственному усмотрению, а не по служебному расписанию.

Они пользовались всеми привилегиями богатых помещиков, но как люди глубоко совестливые не чувствовали себя в ладу с самими собой, оставаясь господами в стране рабов. Толстой прилагал все усилия для того, чтобы в постоянных беседах с глазу на глаз склонить царя к отмене крепостничества, – хотя персонально ему, Толстому, ничего, кроме ухудшения материального состояния, это не сулило.

Конечно, служа, братья волей-неволей поддерживали ту бюрократическую машину, скрежет которой вызывал у них страдальческие душевные гримасы. В то же время, будучи от природы людьми веселыми, готовыми к розыгрышу и шутке, они придумали себе директора Пробирной Палатки, с коим и отводили душу во время, свободное от канцелярии или представительских функций дежурных царедворцев. Доведенные до абсурда монархизм и служебное рвение Козьмы Пруткова явились их протестом против того, что возмущало их в жизни и в литературе. Это был комический протест, но за его рамками деятельность братьев была далеко не шуточной.

Жемчужниковы и Толстой без конца хлопотали за осужденных и впавших в немилость. То они вызволяют из ссылки Тургенева; то из солдатчины Шевченко; то приветствуют Герцена; то защищают совсем не близкого им по духу Чернышевского; то в пору подавления Польского восстания встают на сторону поляков… Да это настоящие диссиденты, внутренние эмигранты! На фоне двора они и вправду выглядят белыми воронами, почти революционерами. На самом же деле ни о какой революционности даже речи быть не может, хотя вместе с Козьмой Прутковым и сами по себе они пережили немалую эволюцию. Опекуны начинали как шалуны в жизни и в литературе, как шутники-остроумцы, не знавшие еще, куда деть переполнявшую их энергию жизни. Затем их юмористический азарт стал выливаться в аристократическую фронду. Вместе со своими единомышленниками они образовали левое крыло либерального дворянства, чтобы, переступив через сословные интересы, повести активную агитацию за отмену крепостного права, которое считали позором России.

Соответственно эволюции попечителей менялся и характер их подопечного. Причем чем «левее» сдвигались в своих взглядах опекуны, тем круче «вправо» загребал Козьма Петрович. Чем определеннее становилась их оппозиция бюрократическому укладу, тем ревностнее он этот уклад защищал. От добродушных пародий на лирику Бенедиктова и Щербины, Полонского и Фета опекуны продвинулись к откровенной сатире «Проекта о введении единомыслия в России» и комедии «Торжество земледелия». В согласии с остротою опусов, пародии, басни и афоризмы печатались при жизни Козьмы; «Проект» оказался под запретом; а комедия ждала своего часа сто лет. Притом, повторюсь, речь шла о людях, бесспорно преданных престолу; о патриотах, болевших за судьбу России. Вот только преданность их не была угодливой, а от патриотизма не разило квасом. Это были зрячие души и европейски образованные умы.

Однако настроение разночинной интеллигенции смещалось влево так стремительно, что для нее левое дворянство скоро стало несносно консервативным, самым что ни на есть правым.

Сперва пришли «революционные демократы» (Чернышевский, Добролюбов), которые шокировали своей непреклонностью даже такого закаленного «борца с царизмом», как Герцен. Они неприятно поразили его не только своей агрессивностью, но и снижением культурного уровня.

Демократы определенно уступали западникам и славянофилам. Демократами культурный слой не нарастал, а истощался. Ведь культура развивается путем отбора, и для ее роста требуется постоянная аристократическая селекция. Но если такая селекция заторможена или вовсе прекращена, если вектор общественного сознания указывает в сторону демократизации, а избранность подвергается осмеянию, тогда уровень культуры падает, что и случилось с Россией в последнее десятилетие XX века. Возможности самовыражения настолько упростились, ряды «творцов» так заметно умножились, что немногое лучшее утонуло в несметном всяком.

Примерно то же происходило с русской культурой в середине XIX столетия. Расцветшая при самодержавии элитарная дворянская культура подверглась экспансии со стороны новой интеллигенции из духовенства, купечества, мещанства – так называемой разночинной. При этом культурный уровень упал.

Демократизация привела не к концентрации творческого духа, а к его распылению; не к повышению творческого качества, а к его очевидному снижению. Как это ни смешно, но люди более низкой культуры стали подвергать критике и пересмотру достижения своих высококультурных предшественников и современников. Подобному пересмотру подверглись и традиционный идеализм русских писателей-классиков, их романтическая приподнятость. Пусть умер Добролюбов; пусть царский суд отправил на каторгу Чернышевского; пусть ушел из жизни покровительствовавший им Некрасов, – на революционных демократах общественное движение не кончилось. Сдвиг влево продолжался.

Вслед за Чернышевским с проповедью материализма выступил Писарев. Он призывал разбить все, что можно. Его девизом стало: «Идея прежде всего!» Со страниц журнала «Русское слово» он и его коллеги ратовали за развитие естественных наук, за «умственный прогресс», хотя, по словам Салтыкова-Щедрина, «тому, что они разумеют под естественными науками, они учились у Козьмы Пруткова, который, как известно, никогда не был естествоиспытателем, а всегда был изрядным эстетиком и моралистом» [188]188
  Жуков Д. А.Козьма Прутков и его друзья. М., 1983. С. 327.


[Закрыть]
.

Явились Базаровы – прототипы тургеневского героя. «Изобретателем слова нигилизм» назвал Тургенева Мопассан. Ему простительно было не знать, что еще в конце 20-х годов XIX века литературный критик Надеждин опубликовал статью «Сонмище нигилистов», направленную против Пушкина и его окружения. Nihilозначает ничто.Нигилист – тот, кто отрицает все. Вдумайтесь в относительность термина и в его историческую деградацию: нигилист Пушкин и нигилист Базаров. Что между ними общего? Но в сознании пишущих (по крайней мере, в сознании Надеждина и Тургенева) тот и другой олицетворяли отрицающее начало. С той разницей, что с течением времени (от Пушкина к Базарову) оно до неузнаваемости огрубело, чтобы еще позже – уже на пороге Октябрьской революции – отлиться в образцовую по своей эпатажности формулу Маяковского:

 
Славьте меня!
Я великим не чета.
Над всем, что сделано, ставлю nihil.
Никогда ничего не хочу читать.
Книги?
Что – книги?! [189]189
  Маяковский В. В.Сочинения в одном томе. М., 1941. С. 20.


[Закрыть]

 

Об отношении опекунов к революционным демократам мы уже говорили и скажем еще: оно было оппозиционным. Добрый юмор и абсолютная «безыдейность» раннего Пруткова не сопрягались с язвительностью и осознанной идейной за-данностью «семинаристов». А поздняя прутковская сатира стала горьким сарказмом над тем, что есть, но никак не призывом, что делать.Вот здесь, пожалуй, и корень противоречия. В Пруткове нет зла, нет свирепого рыка, а в ревдемократах рык есть. Их возмущает в Козьме Петровиче то, что он такой «беззубый», а его отталкивает от них то, что они такие «зубастые».

Кроме того, между ними существует та оппозиция, что всегда присутствует между публицистом и художником. Публицистика по природе жанра предполагает идейную заданность. Публицист говорит: «Я заранее знаю, что я хочу сказать, какое воззрение доказывать. Этот образ мышления можно назвать априорным.У меня есть аксиома, которую я принимаю на веру a priori,разделяю ее всей душой. Например: рожденный в социально неблагополучной среде, я с детства уверен в том, что все люди – сволочи. А дальше строится силлогизм: император – человек, значит, император —…

В противоположность этому, художественное творчество по своей природе лишено всякой заданное™, всякой ангажированности. Кто их исповедует, тот как художник погибает, будь он хоть охранистом, хоть потрясателем основ. Априорность несовместима с открытием. Если я твердо знаю, где копать и что искать, то это уже не открытие, а ремонт водопроводной трубы. Между тем художественное творчество непредставимо без открытий. Его душа в них, а не в аксиомах. Потому в отличие от публициста художник говорит: „Я совсем не знаю заранее, что я хочу сказать. Я узн а ю об этом только тогда, когда скажу“. Такой образ мышления можно назвать апостериорным.Никаких аксиом нет. Все люди разные. И если император – человек, то лишь после вживания в его образ я смогу сказать, сволочь он или вполне приличный господин. Я не начну с вывода, как сделал бы публицист. Я приду к этому как художник. Я это открою или открою даже что-то совсем другое, касающееся вовсе не императора, а, скажем, золотых рыбок в аквариуме у него на столе. Не так важно. Для публициста главное – идея, для художника – открытие. Потому революционные публицисты, будучи дьявольски образованны и работоспособны, бесцеремонны и аналитичны, все зная наперед, оставались рабами идей. Потому Толстой, будучи божественно талантлив и целостен, заранее не зная ничего, оставался свободным проводником открытий».

Но если диалог между левым дворянством в лице монархи-стов-опекунов и революционными демократами (Некрасовым, Чернышевским, Добролюбовым) был еще возможен, то дальнейшее развитие событий породило такую новую генерацию идейных борцов, общение с которой стало и вовсе не приемлемым.

Философ Владимир Соловьев так определил своеобразную «логику» «естествоиспытателей»-нигилистов, пожелавших совместить вульгарный материализм с христианской этикой: человек произошел от обезьяны, поэтому, люди, любите друг друга…

По Бердяеву, «русский нигилизм отрицал Бога, дух, душу…». И тем не менее он – религиозное явление. «Это есть вывернутая наизнанку православная аскеза, безблагодатная аскеза… <…> В основе русского нигилизма… лежит православное мироотрицание, ощущение мира лежащим во зле, признание греховности всякого богатства и роскоши жизни, всякого творческого избытка в искусстве, в мысли» [190]190
  Бердяев Н. А.Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 37–38.


[Закрыть]
. Толстой и его двоюродные братья питали к нигилизму физическое отвращение. Точно такое же, как и к тем представителям церковного официоза, которых они с наслаждением величали попами.

Для нигилиста у Толстого есть один образ:

 
Так в хату впершийся индюк,
Метлой пугнутый неучтивой,
Распустит хвост, чтоб скрыть испуг,
И забулдыкает спесиво [191]191
  Толстой А. К.Собрание сочинений: В 4 т. М., 1963. Т. 1.С. 432.


[Закрыть]
.
 

Из рядов нигилистов в конце концов вышел Нечаев с его «Катехизисом революционера». Нечаев допускал любые средства для достижения цели, в том числе террор, в том числе цареубийство.

И вся эта безумная пружина сжималась до тех пор, пока не грянуло 1 марта 1881 года, когда Александр II, освободитель крестьян, пал жертвой исполнителей «народной воли».

В своем движении влево Россия уперлась в тупик террора, пришла к иной форме деспотизма – революционной тирании, которую Толстой и его братья остро ненавидели. Можно быть уверенным в том, что и «диктатура пролетариата», и нынешняя «власть капитала», доживи они до нее, были бы им глубоко чужды.

Спустя годы Алексей Жемчужников, не заботясь о грамматическом согласовании времен, отметит в своем дневнике: «Он (нигилист. – А. С.)имеет успех не только потому, что все общество остальное было бездеятельно и эгоистично, но и потому, что он был дерзок и деспотичен. <…> Чем более нигилист становился смел и страшен (террор), тем более он получал успеха. Он мне несимпатичен именно потому, что он деспот. Он может сделаться Аракчеевым, если захватит власть. Мне антипатично властное своеволие вообще, а в грубой специально-русской форме в особенности» [192]192
  ЦГАЛИ. Ф. 639. Оп. 2. Ед. хр. 7. Л. 107.


[Закрыть]
.

В «непрутковском» стихотворении «Думы оптимиста» (1871) Жемчужников определенно высказывается против насильственного, революционного подстегивания событий, за естественную эволюцию социальной жизни России:

 
<…>
Всем своя судьба.
С неизбежной долею
Всякая борьба —
Пустяки, не более.
<…>
Опыт учит ждать.
Те безумны нации,
Что спешат сорвать
Плод цивилизации.
 
 
Впереди – века.
Им-то что ж останется?
Пусть висит пока,
Зреет да румянится.
 
 
Время подойдет —
Сам собою свалится;
И кто съест тот плод
Век свой не нахвалится…
 
 
Ныне же – доколь
Это всё устроится —
Были бы хлеб-соль
Да Святая Троица [193]193
  Жемчужников А. М.Избранные произведения. М.;Л., 1963.С. 109—


[Закрыть]
.
 

Ясно, что с позиций революционных демократов, а тем более нигилистов, Жемчужниковы и Толстой представлялись сугубыми ретроградами, защитниками самодержавия. Они сторонились (и правильно делали) воинственной риторики демократов. Они смеялись (и правильно делали) над лягушачьим материализмом нигилистов. Они боялись (и правильно делали) страшного народного бунта. При этом они держали оборону на два фронта: на левом – против революционеров, а на правом – против консерваторов. Здесь их возмущали попытки введения официального единомыслия, ограничения личных свобод, усиление карательной деятельности спецслужб (Третье отделение), военное вмешательство в дела других стран.

Между тем цель искусства, как ее понимали многие в XIX веке, есть смягчение нравов. К этому побуждает своим неподражаемым юмором Козьма Прутков. Добрая улыбка – всегда смягчение, снятие напряжения. А зло порождает зло. И вот умножение зла привело к трагической развязке у Екатерининского канала. Мы знаем, что там был лишь промежуточный финиш. Злой дух борьбы уже овладел Россией. Но будем помнить и то, что первоначальный импульс русского коммунизма питался протестом против бесправия жизни, им двигали сострадание к «униженным и оскорбленным», жажда правды, а не крови. Русский бунт вдохновляла религиозная риторика Божьей кары. Однако революционная интеллигенция отвернулась от Бога, ибо была уверена, что Господь прощает земное зло. Белинский и Герцен начали, Чернышевский и Добролюбов продолжили, а Ленин довел до завершения путь богоборчества, путь отпадения от веры, чтобы на излете XX века дать людям убедиться в том, насколько этот путь тупиковый. (Речь о чистой вере, а не об «институте церкви», которому не чуждо ничто земное.) Господь даровал человеку свободу воли, и сам человек решает, как ею распорядиться, какой выбор сделать. Поэтому Господь попускает не добро или зло, Он попускает свободу, а человек каждый раз волен выбирать между добром и злом.

Так идейные разногласия со страниц периодики выплескивались в жизнь; возвращаясь, снова принимали характер журнальной полемики, литературной борьбы, чтобы преобразиться в борьбу уже далеко не литературную (идейную), а вполне овеществленную.

Вместе с тем именно в это время возникает еще одна оппозиция, занявшая свою нишу в границах эстетического противостояния.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю