412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Данилов » Своими руками » Текст книги (страница 4)
Своими руками
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:20

Текст книги "Своими руками"


Автор книги: Алексей Данилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Блокадная корова

В одном дачном посёлке под Ленинградом стоит двухэтажный дом. Он ничем не выделяется среди других домов, даже вид его не вызывает интереса у прохожих, разве что заглядится кто на высокие толстые берёзы, которые растут вместо сада, и подумает: «Чудак, видно, тут какой-то живёт. Сада не имеет. От сада какая выгода была бы».

Дом этот не блещет новизной. Стены его давно не красились. За оградой растут мало ухоженные кусты, нет цветов и ягодных грядок. Но всегда полна водой между берёз яма-пруд, в которой водятся караси.

Случайно мне довелось познакомиться с хозяином этого дома и многое услышать из его рассказов как о доме, так и о цветах, росших когда-то вокруг, о берёзах и давних обитателях этого дома.

Хозяин дома уже пожилой человек. Он поэт. Я с интересом слушал его собственные песни, которые он поёт под гитару на собственный мотив. А ещё этот человек прекрасный рассказчик. Не одну историю услышал я от него, среди них была история и про блокадную корову. Но прежде я услышал рассказ о сене, потешивший меня своей необычностью.

Человек этот прожил большую жизнь: шестьдесят лет. За столько времени много, как говорят, воды утекает. И этот человек повидал столько, что о многих вещах и предметах может рассказывать долго и интересно.

Я увидал у этого человека косу со старинной печатью какого-то завода братьев (фамилию не помню теперь), «братьев и К°». Окосье этой косы тоже было старым, отшлифованным многими руками.

– Сеном промышляешь? – спросил я, рассматривая косу.

– Промышляли. Когда-то в этом доме корову держали. Сена тут много было. И теперь есть. Обкашиваю кругом и даю людям. Бурьяну особенно много.

– А что ж цветов не заведёшь, грядок не сделаешь? – поинтересовался я.

– Заводил грядки, да толку от них мало. Я в разъездах бываю. Ухаживать за посевами некому, всё забивает трава, сохнет в жару. А цветы были хорошие. Многолетники росли. Флоксы. Но их вот эта коса уничтожила.

– Каким образом? – спросил я.

– А таким. Как видишь, я живу здесь, наверху, а низ сдаю жильцам не ради денег, а по другой выгоде. Когда внизу никто не живёт, то наверху бывает очень холодно, а отапливать весь дом дорого стоит, вот я и сдаю низ. Однажды квартировал у меня лейтенант с молоденькой женой-красавицей. Я, конечно, хотел ей понравиться и потому старался следить за домом и участком, выкашивал бурьян, траву, чтобы в дождь и по утренней и вечерней росе не сыро было бы ходить. Однажды я обкосил тропинку до калитки, повесил на берёзу косу и уехал куда-то на весь день. Вечером, вернувшись домой, встречаю у калитки моего постояльца с радостной, до ушей, улыбкой. Утром я с ним не встречался и потому поздоровался, а он мне и сообщает радостную весть. «Я, – говорит, назвав меня любезно, – докосил траву, какую вы не успели скосить». – «Какую траву?» – удивился я. Он показал за кусты под окна. Взглянул я – всё скошено. У меня ноги ослабли, и будто меня самого подкосили. Смотрю на него и не знаю, что ему сказать. Пришёл в себя, спросил: «Ты где родился, товарищ лейтенант?» – «В деревне, а что?» – спросил он. «Ничего, – отвечаю. – Просто я прожил более пятидесяти лет на белом свете, много разных дураков встречал, а такого, прости меня, вижу впервые и, наверное, вряд ли смогу увидеть». Вижу, он не понимает моих слов, поясняю ему: «Ты же цветы покосил. Память о матери уничтожил. Это лучшие во всём посёлке флоксы были». – «А я думал, это трава». – «Баран тоже думал, да об новые ворота лоб разбил».

Я с расстройства даже уехал из дому. Вернулся через неделю, вижу, а скошенный участок перекопан. Навстречу бежит мой квартирант и говорит: «Поправил дело. Вскопал всё, куплю на рынке таких цветов и посажу. Забыл только, как они называются». – «Балванусы, – говорю ему. – Балванус махровый». – «Подождите, – говорит, – я запишу, чтобы не забыть». Ну, а в своё время эта коса людям жизнь спасала…

– Минуточку, – перебил я. – Балванусы-то махровые посажены?

– Растут. Можешь полюбоваться. В окрошку употребляю.

На грядках рос хрен. Я вволю посмеялся и попросил хозяина угостить меня окрошкой.

– Ну, а с коровой дело обстояло более серьёзно и не смешно, – начал мой приятель рассказ после вкусного обеда – окрошки с корнем балвануса махрового, салата и прочих кушаний, – когда мы прилегли на веранде отдохнуть. – Мой отец был человеком с некоторыми странностями. Когда у него были деньги, то он покупал вещи и различные предметы, совершенно ненужные дома. Так он накупил штук двадцать пил, с две дюжины топоров, множество настольных принадлежностей: чернильных приборов, ламп, пепельниц, статуэток, часов и много прочей всячины. И сейчас ещё в сарае валяются кирки, заступы, кувалды, безмены, как в лавке древностей. Не посвященному в эти дела трудно разгадать причину скупки барахла. Тут можно подумать, что этот дом занимали разные артели: пильщиков дров, досок, каменотёсов, мостильщиков мостовых, тут же находилась бронзовая мастерская и часовых дел мастер работал. А всё объясняется проще простого.

Отец мой был добрым человеком. Просили у него денег в долг – он не отказывал. Но мастеровой люд не любил отдавать из своих рук деньги. Один сделал одну вещицу, другой другую, уговорил отца принять, хоть она и стоила дороже тех денег, навязывали как бы за доброту. Один так-то отплатил, второй. Слава прошла, что этому человеку можно за деньги и вещью отплатить, ну и потекло к нему: и чёрный металл, и цветной, и мрамор и дерево редких пород. У него долго стоял даже револьверный станочек. Бывало, встретит отца человек с пилой или топором, умоляет купить за бесценок, плачется, что у него несчастье случилось, нужны деньги, а взять негде вот и продает пилу, а то косу или другой какой инструмент. Отец даёт денег и уходит, не принимая вещи. Продавец идет следом до дома, вешает или кладёт эту вещь за калитку и уходит с чистой совестью.

В сороковом году он приобрёл совсем не годную ни на что покупку привёл корову. Пришёл с ней и говорит: «Кос много, трава растёт кругом – без коровы жить стыдно». Посмотреть на эту скотинку и не рассмеяться или заплакать – надо было иметь крепкое сердце. Если рисовать эту животину с хвоста, как делают иногда опытные художники – анималисты, то на хвост краски тратить не пришлось бы, хвоста почти не было, однорогая и хромая. Ну, а взглянуть на бока, кострецы – не корова, а козлы для пилки дров. Помню, как заплакала мать и запричитала бабушка. На что, кому такая корова годится? У отца было оправдание, что корову он купил не для молока и не на мясо, а на употребление сена. Никто так и не узнал, где купил отец этот живой коровий скелет, сколько заплатил и как ему навязали его, можно было только догадываться, что упросил его кто-нибудь выручить – он и выручил. Нам ничего не оставалось, как готовить сено. Тогда-то и пошли в ход косы, вилы, грабли, в которых по известной уже причине недостатка не было. На зиму мы наготовили столько сена, что всё его наша животина и не поела. Если сказать, что не одолела она сготовленное сенцо по случаю беззубия – жевать нечем было, то это было бы неверно. К весне, считали все в посёлке, мы сволокем ее собакам, а она вышла на траву такой справной, что, как говорится, воды взлей – скатится и не намочит шерсти. Ну, и представь себе, ещё и телёнка нам принесла. Телёнка, правда, держать не стали, быстро сбыли его. Выпросил кто-то продать. Порода хорошая открывалась в нём.

Рассказчик замолчал.

– А что дальше? – спросил я.

– Дальше-то? Сейчас сообразим чайку, а потом будет дальше, – ответил он.

Мне не терпелось узнать до конца эту коровью историю, и я заставил-таки продолжать его за чаем.

– В этой истории главное то, что я живу пока благодаря этой корове. Сам знаешь, что в следующее лето началась война. Немец попёр к Ленинграду. Отец ушёл на войну. Но нам он наказал беречь корову, не жалеть сил на неё, потому что она, как он сказал, может в трудную минуту очень пригодиться. Так оно и было. Ленинград оказался в блокадном кольце. Начался голод. У нас, должен сказать, были грядочки с овощами, кое-какой запас сложился. Но дом наш заполнили родственники. Я тогда не знал, что они были у нас, а тут вдруг столько объявилось, съехались жить сообща, потому что так, решили они, легче выжить. В доме делилось всё на всех. Делилось, прежде всего, наше: лучок, морковка, свёколка и – молоко. Каждый получал в день свою каплю молока. Голодно было, но жили. Можно представить, что значила тогда чашка парного молока. Люди собак ели, кошек, – а у нас молоко. Корову мы охраняли, словно военный склад, каждую ночь дежурили посменно. Я усердствовал больше всех. Исполнял наказ отца. Но родственнички наши стали лениться ухаживать, вернее-то, караулить корову. Молоко от неё поддерживало жизнь, но на брюхе не чувствовалось. Голодом подводило животы, есть хотелось постоянно. Они и стали поговаривать зарезать корову на мясо, отказались от дежурства. Я и простудился тогда, слёг. Мать добыла за молоко у военных лекарство, убавила от взрослых долю молока, кипятила мне и давала горячее да с пенками. Выкарабкался я из болезни. Отец тогда заехал, пайком поддержал. А вскоре несчастье случилось. Мать отправилась хлеб добывать и не вернулась, попала под бомбёжку. На меня легли все заботы. Бабка уже соображать плохо стала. Родственники наши стали меня отстранять потихоньку от дел, за хозяев вступили в разные дела.

Однажды я проснулся от какого-то знакомого запаха. Давно где-то я вдыхал такой аромат. Продрал глаза и понял, что жарится мясо. Раздетый слетел я вниз, а там на плите жарится и парится, за столом сидят все и объедаются жарким. Какая-то тётушка бросилась ко мне, залепетала, что кто-то залез ночью в стойло и прирезал корову, но не унёс, помешали ему…

Я не поверил. Выскочил босиком на улицу, заглянул в сарай, а там пусто. Не рассказать, как я ревел, как хотел сбежать из дому куда-нибудь на фронт, да побоялся бросить бабку, остался. Праздник длился недолго, прошёл быстро, начался настоящий голод. Мясо прошло быстро. Овощишки были съедены давно. Оставалось, как говорят, положить зубы на полку, вытянуть ноги да закрыть глаза. Но тут снова приехал отец. Когда он узнал, что корова съедена, он чуть ли не перестрелял тех родственников. Помню его слова: «Вы сами себя приговорили к смерти. Капля молока спасла бы вас. Первобытный человек приручил тура, чтобы жить молоком, а вы, цивилизованные граждане, уничтожили его достижения и теперь поплатитесь за это».

Меня он отправил на Большую землю, эвакуировал. Многого пришлось мне там хлебнуть. И всё время я вспоминал ту блокадную корову, часто плакал о ней. Когда закончилась война, я боялся возвращаться домой. А вернулся – узнал, что отец погиб при прорыве блокады, бабушка умерла. Меня тогда скоро взяли в армию добивать фашистов. На фронте был ранен. По ранению вернулся домой, стал налаживать хозяйство. Наладил – живу, как видишь. Вот и вся история. Задумывал я когда-то тоже купить корову, но такой не нашлось красавицы, а обычную покупать не захотел…

– Не сказал, а что же с роднёй стало? – спросил я.

– Родня не выжила. Всё! Не будем продолжать разговор дальше. Давай пройдёмся. Скоро ужин наступит. Надо что-нибудь прикупить в магазине.

– Да, печальная история, – сказал я.

– Сколько печальная, столько и поучительная, – заключил хозяин. – Если сможешь написать об этом, то пожалуйста. Может быть, кому и пригодится. В жизни всякое случается…

Коровушкино тепло

У каждого человека своё детство бывает, и похожее и не похожее на детство других. Вот и Серёжкина тётя Оля заверяет, что такого детства, которое выпало ей, не было, нет и быть не может ни у кого. Особенно теперь, когда войны нет, такого детства никому не увидать.

Все люди любят рассказывать о своём детстве, а Серёжкина тётя особенно в этом словоохотлива: как говорится, хлебом её не корми – дай хоть малость о чём-нибудь рассказать ей о далёких её детских похождениях.

Серёжка учится в пятом классе. Почерк у него очень красивый.

Тётя Оля, глядя в его тетради, говорит:

– Пишешь ты красиво, как настоящий писатель. А вот записать про то, что я тебе рассказываю, не можешь. Не можешь или ленишься. Сколько я тебе про Бурёнушку нашу рассказывала, а хоть бы слово запомнил, где уж тебе записывать… А записал бы да в газету направил – вот тебе и история настоящая. Тебя за это похвалили бы.

Рассказ о Бурёнке тётя Оля всегда начинает с воспоминаний о бабушке, какая она была добрая да весёлая, заботливая да работящая.

– Всех любила она, – с восторгом и грустью, что нет в живых её бабушки, рассказывает тётя Оля. – Людей любила, зверей любила. Но люди людьми, звери есть звери, а пуще всех коровушек она почитала. «Коровушка на дворе – еда на столе», – говорила она и ещё присказывала: «Коровка со двора – голод на порог». И чтобы не оставила коровушка двора нашего, бабушка пойло готовила для неё чистое, вкусное. Бывало, и понюхает, и рукой проверит, не горяча ли или холодна составленная водица. Зимой идёт откуда, найдёт на дороге жомку выпавшего с воза или из саней проезжего сена – подберёт да, прежде чем войти в избу, скормит Бурёнушке. И хоть говорят, будто корова только и горазда доиться, а чувства никакого не имеет, но наша коровушка с полдеревни бабушку рёвом встречала. Бывала и беда от этой привязанности. Другим она молоко не отдавала. И в бабушкин наряд наряжались, и всё равно без молока приходили. Ни отойти, бывало, бабушке, ни отъехать. Праздник где, все с ночёвкой идут, а бабушка одной ногой в гостях, а второй дома.

А летом какой только травки бабушка не приносила Бурёнке! И меня-то она к этому приучила. Деткам всем труд старших в играх помогает. Вот и я играла в бабушку да от игр и к истинным заботам о Бурёнке перешла. Попадёшь на луг или в лес – всем забавы, а я двоюсь: играю, а сама всё глаза кошу, где клеверок зеленеет или какая другая травка сочная ждёт меня. А зимой выберусь из избы да тайком – к стогу, надёргаю зелёного да душистого сенца жомку и коровушке снесу. Признала меня Бурёнка. Бабушка ушла к своим сёстрам да запозднилась. Мать сходила с подойником на полдни и вернулась с кружкой молока. Ругает корову, а я и вступилась за неё. Мать взяла меня за руку и повела на дойку Бурёнки.

– Посмотрю, как ты не заругаешь её, – говорит мать, – когда она тебе глаза хвостом настегает да без молока домой проводит.

Я и не знала, как за соски браться, только видела, как другие доили, а тут подошла, как бабушка подходила, погладила её по спине, по бокам, дала руку лизнуть и с замершим сердцем на корточки да доить стала. Молоко-то само и брызнуло в подойник, брызнуло и полилось. Я под руками ничего не чувствую, будто ни к чему и не прикасаюсь. Устала только вся. Ноги стало ломить и пальцы скрючивать – это от непривычки. Заметила я, что Бурёнка переступила с места, взглянула в подойник, а он чуть ли не полным-полнёхонек. Что делать дальше – и не соображу.

– Будет тебе, соски оторвёшь, – сказала мать.

И тут я вспомнила, что надо вымя рукой погладить, поласкать за молочко-то, как бабушка делала, чтобы коровушка не обиделась.

Встала я, а ноги не стоят, будто и земли под ними нет, а тут опять голос матери:

– Ну и молодец ты, Олька! – А я стою и жду, когда корова ножищей двинет, выбьет ведёрко из-под себя и доярку откинет, а корова стоит и дремлет. – Теперь ты бабушку всегда заменишь. – Взглянула мать мне в лицо и воскликнула: – Глупая, а ты чего плачешь-то? Радоваться надо, а ты нюни распустила. Гляди – тьфу, тьфу! – она бабушке столько-то молока не даёт. Этому и сама бабушка обрадуется.

Бабушка не молоку обрадовалась. Она сказала:

– Удои считать – молока не видать. А то, что мне на смену ты сгодилась, – этому я рада. У меня вот как руки теперь болят от работы. Отдых мне нужен.

Пошла бабушка вечером доить Бурёнку, а она воспротивилась ей. Бабушка позвала меня, заставила гладить корову да так только и смогла подоить.

– Приняла она тебя, моя внучка. Ручки твои понравились ей, мои и знать теперь не желает, – сказала бабушка. – Одной тебе ещё рано все дойки справлять – будем вдвоём ходить. Когда ты подоишь, когда я.

Долго вдвоём нам не пришлось ходить. Война поднялась, пошла на нас. Бабушка от одной вести про войну силу потеряла. А как немец стал города наши брать, попёр к Москве, она и слегла в болезни. Всех сыновей её, кормильцев, на войну забрали, а нас эвакуировать стали, чтобы враги над нами зла не чинили и ничего им наше не доставалось бы. И ещё не докатились враги до нашей деревни, бабушка наша тихо скончалась и осталась лежать в родной земле, а мы со своими пожитками потянулись на восток.

Нас у матери было четыре девки мал мала меньше. Всех ей одной не донести было. Такой груз только лошадь и могла везти, а лошадей не осталось, на войну пошли тоже. Мать и приспособила тачку для поклажи и маленьких сестёр, а в тачку впрягла нашу Бурёнку да меня и заставила вести её по дороге. И много дней и ночей мы шли и шли по дорогам. Бурёнка сперва злилась, что не по назначению её использовать мы решили, от обиды норовила рогом меня задеть, только я отстранялась да всё больше ласкала её. Смирилась она наконец, только плакать стала.

На четыреста с лишком вёрст ушли мы от дома. Холода стали встречать нас. Выбрали мы с матерью деревушку, где и речка протекала, и леса были близко, и угодья просторные, остановились на жизнь. И прежде-то всего побежали траву сшибать, соломку подбирать на межах, жнивьё подкашивать. Трава-то уже высохла, сразу её в кучки да на тачку и к дому. Люди там крепко жили. У всех стога зелёного сена. Они только насмехались над нами: будет ли, мол, корова жевать такой корм? Пока не исхудала, прирезать её да на мясо пустить, всё прок будет. А мы знай своё дело делаем. Я и слышать не могла, чтобы с Бурёнкой расстаться. И не то чтобы я о молоке думала, а просто не представляла, как это жить нам потом без бабушки, без отца да без Бурёнки. Бабушка говорила, что корова – вторая мать в доме.

Жизнь наша в чужих краях не была мёдом. В первую зиму нам из колхоза дали воз сена, настоящего, зелёного. Сложили мы его копёшкой, обставили слежками, на время отёла приберегли и телёночку. Докормили мы Бурёнку нашу поздним сеном до нового молока, до выпаса. Сказать, конечно, легко «докормили до выпаса», а какого труда это стоило – не передашь словами. Я всю зиму лютую с улицы не уходила. Смотрю, бывало, где подвода остановится, жду, когда она отъедет, да туда стрелой. Зимой-то всегда лошади сенца бросают, чтобы не мёрзла, а уж подобрать потом до травинки – не подберут, а то и вовсе поленятся нагнуться – да хорошую жомку и добудешь. Там, где стога поднимали, под закрайками выбирала охвостья, сметала труху сенную да примешивала к нашему позднего укоса сену.

Деревня, где мы жили, была большая. Кроме нас и другие беженцы к ней прибились. Только многие не одолели коров продержать первую зиму, лишились их и стали нищими жить. Мать наша делилась молоком с теми, у кого малые дети были, да всех одна корова накормит ли? А молока-то что малым, что старым – всем хочется. Из-за этого раз и вышла потеха. Лежим мы с матерью, обсуждаем дела наши, строим планы, как жизнь новую начнём, когда на родину вернёмся, как слышим вдруг: ведро громыхнуло у коровы. Летом мы её привязывали к дереву у избы.

– Не вор ли за коровой пришёл? – сказала мать. – Откуда ведру у неё взяться?

Выскочили мы на улицу, а от коровы длиннющая тень в юбке и платке к огороду побежала. Мы разом узнали эту тень. Дед жил недалече от нас, беженец тоже, как нас называли.

– Корову доить приходил, – сказала мать. – Молочка захотел, старый идол. Нет, нашу Бурёнку не подоишь. У неё такой характер.

Долго мы тогда не могли уснуть, над дедом смеялись. А утром мать отлила из подойника в его ведро молока и снесла ему. Дед устыдился, отказывался от ведра и молока. Мать сказала ему:

– Наша корова только дочке молоко отдаёт. Другому её не подоить. А тебе как станет тошно без молока, приди и скажи. Выделю я тебе кружку-другую.

Дед не набрался отваги просить молока, но мать сама отправляла ему иногда по бутылочке.

Долго жили мы в чужой стороне, но пришёл день, когда с ленинградской земли врага прогнали. Стали мы собираться домой. Только назад добираться медленным ходом мать не захотела. Была весна, наша земля ждала нас с часу на час сажать огород, сеять в полях. Скоро нашлась машина. Военный грузовик шёл на Ленинград. Но тут получилась неурядица. Для нас и вещей находилось место в кузове машины, а для Бурёнки не было.

– Продадим мы её, а домой поедем, – решила мать. – Там потом купим другую. Не оставаться же из-за неё на чужой земле.

Я заревела по корове, побежала к стаду. Бурёнка увидала меня ещё издали, направилась навстречу мне с рёвом. Я сорвала ей по пути лопухов. Трава ещё только вошла в рост. Ко мне подошёл пастух, дед Афоня, спросил:

– Что, лапушка, стряслось, что вся в слезах прибёгла?

Я ему рассказала, что должно случиться, а сама пуще заревела. Он мне и говорит:

– А ты не лей слёз-то. Слезами делу не поможешь. Ты вот что… Ты укради корову-то.

Я уставилась на деда заплаканными глазами, не закрыв рта. Как грозой меня поразило слово «укради». Как же я могу украсть свою же корову? А если я её украду, то куда мне её деть-то. Краденую скотину или продают, или уводят далеко-далеко и там держат её на свою пользу, как рассказывала мне бабушка, а то забивают на мясо, съедают. Только если поймают с ворованной скотиной, то не щадят вора, отбивают у него на всю жизнь охоту на чужую скотину зариться.

– Вижу, ты в толк не можешь взять, как это украсть её. А я тебя научу. Ты верёвку ей на рога и ступай большой дорогой к своему дому. Пойдёшься, пойдёшься – и дойдёшь.

– А мать как же? – спросила я.

– Матери я скажу, что доставишь ты ей коровушку в родимый дворок. Приедет она да пусть поджидает вас. Машиной-то они в два-три дня докатят, а тебе – ой сколько топать.

Тут я вспомнила дорогу, по которой мы шли в эти места, – холодом меня проняло всю. И лесами-то мы шли, и мимо болот топких пробирались, и волков-то мы видели, и медвежьи следы пересекали, и ночами каких жутких воплей да криков не наслушались. И опять пастух Афоня будто подслушал, что я мыслями говорила, сказал:

– Ты не бойся, главное дело. Иди всё большой дорогой. Зверь теперь по глухим местам затаился с детёнышами, люди на земле работой заняты. Иди ранними утрами, когда спросонья на баловство человека ещё не тянет. К ночлегу засветло подходи. Деревню проходить будешь – запоминай её название и спрашивай, да хитро, какие на пути будут селения. Спросит любопытный, чья ты, куда идёшь, – говори, называй деревни. Переехали, мол. Отец следом вещи подводой везёт, а ты вперёд ушла, пока он лошадь поить остановился или по знакомству к кому забежал. Что дальняя – скрывай.

– А у меня верёвки-то нет, – сказала я.

– Будет тебе верёвка. – Дед Афоня снял со спины мешок, дал мне лыковую верёвку и снял с ремня котелок. – Это тебе под молоко. А вот и хлеба ломтик, обед мой бери. А там молоком будешь жить.

Увела я свою Бурёнку от покупателей. Дедушка Афоня успокоил меня, что он скажет, как пригонит стадо в деревню, что увела я корову домой, что продать её и дома можно будет.

Повела меня большая дорога на запад. Сперва она меня пугала каждым деревом, каждым кустом, походившим на зверей. Но чем дальше я уходила от нашего временного пристанища, ближе с каждым шагом к родной деревне, мне становилось радостнее.

На словах легко и радостно шлось, будто и скоро добралась, теперь так вовсе не видится дороги, будто на крыльях летела, а делом-то было не так: начни припоминать каждый шаг – ох сколько наплакалась я да страхов натерпелась! Порядком всё рассказывать – дня мало будет.

Первый шаг – украсть корову – свершила. Правда, верёвку на рога корове привязать не могла, руки тряслись. Дед Афоня привязывал и напутствовал всё словами, как идти да по каким приметам путь держать. Мне-то казалось, что дорога мне и не забылась ещё. Подал он мне конец верёвки, сказал:

– Уводи, пока матушка не спохватилась, покупателя не привела. К вечеру ты далеко будешь, вёрст двадцать отмахаешь.

Пошла я полем к дороге. День был жарок. Оводьё летело, что пулями стреляли, да скоро завечерело, прохладцей потянуло – отстала эта нечисть. Уходила я и всё оборачивалась на стадо, видела деда, глядевшего мне вслед, а перешла за бугор – страх меня охватил дальностью нашей деревни. Дум недостало дотянуться туда. Оглянусь – одна я на дороге со своей Бурёнкой, словно сиротинушка. Тут и заплакала. Слёзы льются, а ноги знай себе шагают да шагают. Одну деревню прошла. Собаки от двора к двору провожали, но не трогали: коровы, верно, боялись.

Иду дальше и назад всё поглядываю да слушаю шум машины, чтобы заранее скрыться от своих. Прошла другую деревню, третья завиднелась, и речушка тут дорогу пересекла, справа повернула да и на деревню направлением пошла. Свернула я берегом. Лужочки туманиться стали. За речкой лес большой. Солнце впереди и над лесом виснет, садиться собралось, прощается со всеми и показывает, что пора ночлег подыскивать: птицам – гнёзда присматривать, людям – к жилью прибиваться. Ближе к деревне стожки пошли. Стала я глядеть, где на ночь остановиться. Близко к деревне боязно подходить и отдаляться страшно. А солнце скатилось за лес, сумерки легли, и холод понесло по лугу. Кусты зашевелились, как тебе зверьё какое зашевелилось, заметалось. Птичка взлетит из-под ноги – страхом всю прожигает. Лес сразу так тёмен стал, что ничем не прошибить такую темень. Правда, страхи от него речушка отгораживала.

По дороге, слыхала, машина проехала, с краю деревни остановилась. «Ну, – думаю, – про меня мать справляется». Потаилась я у речки, потом выбралась из луговины на взгорье и узнала деревню: на две стороны по речке лежит. Останавливались мы в ней, искали квартиру, да не нашли. Сарай разглядела на отшибе. Пока заря догорала, прокралась низиной к нему. Ворот нет. Сено в сарае свежее, пахучее. Проезд на две стороны. Справа и слева сено. В дальних крылах темно и страшно. Завела я Бурёнку свою, в темноте поставила, сама за водой на речку сбегала, подмыла вымя и принялась доить. Котелок надоила, попила парного да сладкого молока, остаток выплеснула и снова дою. Котелков десять вылила. Себе один на ночь оставила. Корова, как от молока я её освободила, легла. Я рядком у шеи её пристроилась. От неё мне тепло, и сено тёплое.

Сколько спалось – не знаю. Проснулась я от разговора. Глянула, а на улице светло, проезд тоже освещён. Вспомнила, где я оказалась. Думаю, месяц ночной светит. В другой стороне, в тёмной, девки смеются и парни что-то бубнят, рассказывают. Окают лопоча, как тебе неграмотные какие. И совсем маленькими от оканья мне показались. Ну не беда ли мне. Думаю: «Как подаст голос Бурёнка, подступятся они и выдадут меня». Стала гладить коровушку за ухом и просить таиться до света. Вижу, там огонёк зажёгся и точки засветились. Меня холодом охватило: курят, мерзавцы. Собралась с духом да как крикну не своим голосом:

– Кто курит тут? Я вот задам!

Видали бы вы, как они свистнули из сарая. На улице, вижу, полетели в траву папиросины, искры порассыпали. Девчонки визжат, словно их варом окатили. Рассмеялась я – и страху не стало. Если меня боятся, кого я-то должна пугаться?

Утром птички меня разбудили. Вывела я свою Бурёнку на росу. Деревня спит, а нам не до сна. Дорога у нас впереди дальняя. У речки туману полно. Прошли мы берегом за деревню, напоила я коровушку, сдоила, сама умылась, отзавтракала и пошла дальше большой дорогой. След машины увидала и пошла по нему. Утро прохладой нас обдувало, а потом жара потекла. Дорога нагрелась, жар от неё поднимается. Бурёнка слюнями брызгаться стала. Ручеёк, лужица попадётся – водой окачиваю её, дальше путь держу. Стали подводы попадаться: то обгонит какая, то навстречу проедет, сено везут, мешки с чем-то. На меня никакого внимания не обращают.

Военные догнали меня. Три подводы шли. Дядька усатый спрашивает:

– Далеко, доченька, коровку ведёшь?

– Домой, дядь, – ответила ему.

– А далеко ли дом-то?

– За Ленинградом.

– Как за Ленинградом? – удивляется он. Остановил лошадь, командует: – А ну, привязывай Бурёнку, садись!

По пути им было. Продукты они везли из города в части свои. Километров пятнадцать проехала я. Свернули они к лесу. Я им молока надоила. Они мне хлеба, сахара дали. Один дядька пилотку с гимнастёркой подарил, и спичек коробок тоже дали, и соли насыпали. Речонка попалась. Покормила я корову, помыла её, напоила, сама обкупнулась, нарядилась в гимнастёрку, в пилотку. В воду погляделась – на солдатика похожа. «Ну, – думаю, – теперь мне никто не страшен, дойдём до своего дома».

Иду и вижу: хлеб на полях убирать стали. Там комбайн ползает, там жатки трещат. Бабы снопы вяжут, скирды кладутся. Через лес дорога тянется – и там подводы часто встречаются. Машина военная встретилась, остановилась. Лейтенант вышел ко мне, называет моим именем и фамилией, спрашивает, такая ли я. Успокоил:

– Не удивляйся, Оля. Мамка твоя встретилась, просила сказать тебе, чтобы ночью ты в деревнях ночевала, у председателей или бригадиров.

– А она не ругала меня? – спросила я.

– Нет, она тебя хвалила.

– Мамка не плакала?

– Не было слёз, не видел. Радостная была. Наказывала молоко отдавать людям, не выливать.

– А вам дать молока? – спросила я.

– Давно молока не пробовали, не откажемся:

Эти мне каши брусочек дали, сахару опять же и яичного порошка на омлет, научили, как делать его. Узнали, что я без ложки, – ложку свою лейтенант подарил, а шофёр ножичек дал. Стала я совсем к походу годная. Топаю себе день за днём. Сколько прошла – не сосчитать, сколько осталось – не ведалось. Только смотрю раз: тапочки мои распускаться стали, на пальцах пробились и с боков бахромки появились. Тапочки сама шила из суконки. Подошвы от валенка пришиты. Суконку-то от старой одёжи брали. Какая тут крепость для такой дороги? Берегла я их, до жары босиком шлёпала, надевала, когда подошву прожигать начнёт. И всё равно на всю дорогу их не хватило. Пошла босиком. Ноги к вечеру вот как нажигает, что и водой не отмочить. Приткнёшься где спать – долго иголками горячими подошвы прокалывает и косточки горят. «Нет, – думаю, – так много не пройдёшь». Решила рукава от гимнастёрки отрезать, концы завязать, прорезать дырки для ног, засунуть тапочки и в такие обуваться, да рука не поднялась портить гимнастёрку.

Пришла к одной деревне, на полдень время шло. Увидала на краю мусор на дороге, подмётка в мусоре старая. Стала смотреть под ноги. Ботинок нашла, стоптан, пересохший на солнце. Подобрала. В другой деревне туфля старая попалась на высоком каблуке – и её в мешок. На ночь в воду положила. Утром расправила, обулась и пошла. Только долго не прошагала в такой обужонке: ботинок высыхать стал, задираться, ногу заламывать, а туфля набок подвёртывается и так накрутила у щиколотки – опухлость появилась. Побросала обужу эту и надумала верхом на Бурёнке поехать. Усмотрела дорогу безлюдную, запрыгнула на спину. Бурёнка смотрит на меня – и ни с места. Прутиком её подстегнула. Она рванись – и понесла меня. Прыгаю на ней. Не удержалась. Куст на стороне у дороги. Бурёнка на куст свернула. Я с неё и прыгнула в овёс. Руку левую вывихнула, нос содрала. Лежу, плачу и не встать. Но подняла голову, вижу её у куста. Стоит и на меня смотрит, ждёт. Я и не посмела обижаться на неё – сама виновата. Не для езды корова содержится, а для молока. Обняла я её, прощения попросила и повела в поводу дальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю