Текст книги "Жидков, или о смысле дивных роз, киселе и переживаниях одной человеческой души"
Автор книги: Алексей Бердников
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
И, облаченный перстию и в травы,
Не буду больше зарастать паршой.
Мои друзья, вам – свет, а мне – покой.
Но знати хощь, дружище Феофиле,
Как Слово проросло в житейском иле,
Понанесенном Времени рекой.
Суть Времени есть Свет – течет рекой,
Подобной рукавам в Небесном Ниле,
И ткани проницает без усилий,
В них обрете же временный покой,
Неуловляемый течет сквозь призмы
И, только внидя в ядра твердых тел,
Происторгает в мире катаклизмы,
Практически ж неуловим – бестел,
Сущ и не сущ, все сущее одел -
Не явится, хотя б и заждались мы.
Но то, чего, и вправду, заждались мы
Рожденные от света, – света в нас.
Поток, не омывающий наш глаз,
Вдруг порождает странные психизмы:
Гиксосы... флагелланты... шовинизмы...
И к нам грядет тогда факир на час,
Когда б в него вглядеться – косоглаз,
Когда бы вслушаться – плетет трюизмы.
Но иногда – о Духа пароксизмы! -
Не палача, не беса мелких бурь
Выкидывает на песок лазурь -
Но Деву и Младенца – алогизмы! -
И испаряется людская дурь.
Тогда, тогда-то постигаем жизнь мы.
И понимаем подлинную жизнь мы,
И вспыхивает небосвод огнем,
И мы купаемся, как дети, в нем -
И в нем сгорают варварские "измы".
Легко восходим вверх, нисходим вниз мы,
К воздушным струям голой кожей льнем,
Фиалки воздуха руками жнем
И по воде идем стезей харизмы.
Забудем щей горшок и сам-большой!
Душа – не боле ль платья, тело ль пищи?
Не много ль мене праведных – жилище?
А если камушек под головой,
То роскошь станет нам смеяться нище
Со всякой суетой да томошой.
Бог с ними, с суетой да томошой,
Друг Светолюб! Покой не дружен с властью,
Со всею пагубой, да и напастью -
Бог с ними – лучше воспарим душой.
Из дома ль выгонят – он был чужой,
Не отдадут зарплату – к счастью, к счастью!
Далеко ли сошлют – конец злочастью!
А в тесной храмине покой большой.
Лишенные ль ума сочтут безумным,
Жена ль возляжет с другом иль ханжой,
Ругаться ль будут в их кагале шумном, -
Ах, лучше сифилома за душой,
Чем жены их, чем дружба их, их ум нам!
Пойду к отцу – он у меня старшой.
Пойду к отцу – он у меня старшой -
И в лоне праведном его возлягу,
Провидя журавлиную к нам тягу,
И с кротостью скажу: Устал душой! -
И мне ответит: Отдохни душой! -
И буду пить земных рассветов влагу
Губами глаз и буду слушать сагу
Лучей лазурных в храмине большой.
Скажу ему: На этой коже письма
Чудовищной китайщины земной -
Кровоподтеки ран, гуммозный гной. -
И он сотрет ладонью нежной письма:
Возляг, мой сын возлюбленный со мной! -
Перечитайте хоть отцовы письма.
Тебе, друг Феофиле, скажут письма,
Как проницает нас дыханье звезд -
Поток нейтринный дальних горних мест
Проходит горы, женские ложисьма,
Прямой, пусть тайный, повод тектонизма,
Источник темных Вед и Зенд-Авест, -
И, как ему прозрачен Эверест,
Ему ничто бетон и сталь софизма.
В эпоху древнего примитивизма,
Когда господствовал Палеолит,
Был точно так же этот свет разлит,
Как в пору позднего сталелитизма,
Когда вершит в газетах Массолит -
В струе булгаковского афоризма.
И постигаешь правду афоризма,
Что человек – Божественный глагол,
Струна, из коей световой Эол
Извлек печаль чудесного мелизма.
Кровавый дым и морок историзма,
Восторг и муки, коим имя пол,
Порывы доброты, собранье зол -
Души и тела жалостная схизма. -
Свет, вечность омывающий рекой -
Мы лишь деянья и страданья света,
Но встали рано и умрем до света.
Но ног твоих касались мы щекой -
Не ты ль источник мира и совета -
Что в небольшом дому – большой покой?
Пусть будет малым дом, большим – покой,
Трава в окне – весь мир, весь Универсум.
Беседа днем с Индусом или Персом,
Чтоб ночью к Истине припасть щекой.
Вся жизнь – строка, лишь смерть – и смерть строкой,
И никакой уступки словоерсам,
Отказ всем диспутам, всем контроверсам -
Быть может, боль и снимет как рукой.
А что – когда не снимет? Нет же – снимет!
Сойдет нервозность полою водой -
Вот тут большой покой вас и обнимет.
Трава... а над травою – козодой...
И вас с нуждою разлучит, разнимет...
Но денусь-то куда с моей нуждой.
Куда ж я денусь-то с моей нуждой -
Почти физической – в Прекрасной Даме?
Пойду ль к Мамедову – судите сами -
Мамедов здесь советчик мне худой.
А за порогом месяц молодой,
И подступает свет его волнами.
Пойти лучом бы к Тетушке – как к маме -
С моей бедой, с моей хурдой-мурдой!
Стучать: впусти к лазорью-бирюзовью.
Нет, не ответит – за дверьми поет.
И вдруг прознает, что я здесь – введет,
Постель постелит, сядет к изголовью...
Задумаюсь – и голова гудет
По Тетушке – с моею к ней любовью.
Да, видно, Слово проросло любовью,
Друг Феофиле, не мое – ея.
Сначала хилая, любовь моя
Сегодня отдает нутром и кровью -
Однако это тяга не к дымовью,
И Тетушка явись – бежал бы я,
Скрывая отвращенье, из жилья,
Бежал бы вовсе не по нездоровью -
Явись она вот именно такой,
В своем земном обыденном обличье,
Пусть, чтобы снять все боли как рукой, -
Бежал бы вовсе даже без величья,
По-подлому совсем, со всей душой
Моею к ней – тоской по ней большой.
Со всей моей тоской по ней большой,
Страх встречи здесь мне портит обаянье.
Как мало помогает тут сознанье,
Что милый труп, должно быть, стал землей,
Что ни своей молитвой, ни чужой -
Земного не вернет себе дыханья -
И все ж – не воздуха ли колыханье -
На полках звякнуло – я сам не свой!
Войдет! Войдет она, чуть вскинув бровью,
Хмыкнет: Как домовничаешь, сынок? -
Сажусь, чтобы не выдать дрожи ног.
– Вы, вы... посмели?!! – В грохот предгрозовью
В ней как бы мчится, завывая, ток,
В ней, столь миниатюрной – с яркой
кровью.
К ней подойду, как Моисей к костровью,
Опасливо – и с храбростию всей,
Ну, верно, как библейский Моисей
У купины с ватагою коровью,
Стражом, ответчиком рогоголовью
Дрожащий в строгости: Что значит сей
Визит желанный? – допрошу у ней
С глазами, говорящими I love you.
Вольно же вам следить по Подмосковью
Теперь, когда я пережил всю боль -
Зачем? Чтобы на раны сыпать соль.
Пришастали, чтобы помочь здоровью
Больного? Страждете не оттого ль,
Что кинули меня, не дрогнув бровью?
Что ж кинули тогда, не дрогнув бровью -
А ныне... ныне ходите? Чему
Обязан я визитом – смерть уму!
А сердце, видя вас, исходит кровью.
Раз то для вас хреновина с морковью -
Что ж раньше-то не шли вы – не пойму.
Ах, свет ублагостил – забыли тьму,
Пути зашибло к прежнему зимовью.
От встреч таких прибыток небольшой.
Дождитесь – я не долго здесь побуду.
Когда позволите – взойду душой
К Вам, самой той, кого ищу повсюду -
Кто встречь сиянью, зуммерному гуду
Прочь отошла, не сокрушась душой.
* * *
Что было ранее с моей душой -
От ней я до сих пор не допытался,
Но некий блеск сознанью передался,
Как отсвет дальней правды мировой.
Вот первый крик сознанья: я – изгой!
Я жил не здесь (я здесь перемогался)
И перемогся, и затем боялся
Лазурного пространства надо мной,
Душа, как пламя, дыбилась к костровью
Далеких звезд, но мозжечок двух лет
Дрожал от ужаса, взглянув к звездовью.
Рука искала твердь (любой предмет),
Чтоб из гнезда не выпасть... в вечный свет,
В пучину ввергнувший, не дрогнув бровью.
Должно быть, мой отец, не дрогнув бровью,
Смотрел на эти муки червяка.
Потом я жрал, а он смотрел, пока
Я насыщал желудок чьей-то кровью.
Потом он вел меня по Подмосковью
Блестящему и свежему. Рука
Тянулась сжать в ладошке паука,
Сломать цветок, душить звезду ежовью.
Бех мелкий гад и варвар на дому,
Мать обожал, но нежностью порочной.
Любовь к отцу была вообще непрочной...
Сгори огнем он и схвати чуму.
Вот сколотил мне ящичек песочный,
Но близится зима – и ни к чему.
Отец мне лишним был. Был ни к чему.
Ушел. Годам к восьми об нем хватились.
Любил. Подробно. Но себя. Смутились?
Доверились подсказу моему?
Я не любил его. Сказать кому -
Так все вокруг тотчас бы возмутились,
И я солгал, украсив правду, или-с
Рех правду, но по позднему уму.
В Саратове же взору моему
Он некоей абстракцией являлся.
– Ты помнишь папу? – мозг мой напрягался,
Лица ж не различал, но только тьму,
Тьму лиц! Но не лицо того, кому
Обязан здесь визитом – смерть уму!
Согласно детскому еще уму,
Сравниму с абсолютно черным телом,
Хватающему, что придет к пределам,
Но излучающему только тьму, -
Мой мозг не прилеплялся ни к чему,
Но только к тут же связанному с телом,
И было интереса за пределом
Что нужно духу, телу ж ни к чему.
Далекий отче мой с его любовью -
Я обрете его поздней, поздней,
Пришедши умозрительно к ятовью,
Где нерестится тень среди теней -
Ах, письма отчие, вы все ясней -
Хоть сердце, видя вас, исходит кровью.
И сердце, видя вас, исходит кровью -
Но только щас, нисколько не тогда,
Когда замрела волжская вода
С баржами, тянущимися с низовью.
Буксир кричал, как зверь, исшедший кровью,
И "Ливер, мор!" к нам долетал сюда,
И тяжкой баржи грузная хода
Вдруг прядала кобылой с суголовью.
Ужасный, холодящий ум простор!
Не удержать всю эту воду льдовью,
Затягивающую внутрь мой взор.
И брови поднимаются к надбровью,
Когда в постели слышу "ливер-мор"
Барж, уходящих в темноту, к зимовью.
А утром мать отходит прочь с зимовью.
"Не бойся", – в двери щелкает замок,
И стягиваюсь в ужасе в комок -
Безмолвье в уши колоколит кровью,
И веет тленом смерти с изголовью,
Куда взглянуть, собрав всех сил, не смог -
И без того хребет уже замок,
Душонка еле лепится к становью.
Обстало недоступное уму -
Нет, не чудовища, гораздо хуже -
Там, сзади – черный лаз, все уже, уже...
Вот я сползаю в лаз, во мрак, в дрему...
Вдруг вспыхнул свет – то мать пришла со стужи.
Ах, свет ублагостил, забыли тьму.
Бывало свет ублагостит, и тьму
Забуду. В очереди с ней стояли.
Я вышел. Звезды и луна сияли.
Труба белела жалко на дому.
Явился ж некто взгляду моему,
Чьи пальцы вдруг железом зазвучали -
И видел я в смущенье и печали,
Как он, ключей нащупав бахрому,
Защелкнул мать бессмысленно и злобно
И прочь пошел – глядел я вслед ему,
И слезы покатились бесподобно
Из глаз моих, и слуху моему
Спустя, быть может, миг – высокопробно
Слетело вниз: Ты плачешь? Не пойму! -
– Откуда вновь со мною? Не пойму.
Ты? Ты? Дай я твою поглажу руку.
Ах, на какую обрекла ты муку!
Как ты покинула твою тюрьму? -
– Смешной! Час магазину твоему -
Вот с ним он и проделал эту штуку,
Я вышла сквозь служебную самбуку -
Отчаиваться было ни к чему! -
И снова смерть мне шепчет с изголовью,
Вновь яма за спиной – еще страшней,
А мать ушла, чтоб до скончанья дней
Не возвращаться к прежнему гнездовью -
Война и голод на уме у ней,
И всякая хреновина с морковью.
Со всякою хреновиной с морковью
Она, должно быть, больше не придет
Ни через два часа, ни через год -
Я ею кинут, вопреки условью.
И всякий раз с мучительною новью
Не совладает сердце и замрет,
Какая тягость жить – и жить вперед,
Да с экивоками, да с обиновью.
А в километрах бой – смертельный бой,
Там воздух визгом техники расколот...
И к языку подходит тошный солод -
Желудочного ужаса настой...
Ты, ты пришла! – и побеждает голод.
От встреч таких прибыток небольшой.
От встреч таких прибыток небольшой,
Должно быть, ей. С усмешкою подрежет
Буханочки и слышит долгий скрежет
В огромной миске ложкою большой,
– Ну вот и умник. Совладал с лапшой. -
Тут сытость ненадолго нас занежит,
Обезоружит и обезодежит -
И можно лечь и отдохнуть душой.
И чуткая душа завнемлет чуду
Строки о том, как дева шла в лесах,
Неся дитя в сомлеющих руках,
Презревши тернии пути, простуду
(И холод одиночества и страх),
И я, прослушав, верно, плакать буду.
Пусть льются слезы – вытирать не буду.
Я не один. Я сыт. Мне нет забот.
Я не любви несчастной жалкий плод,
Но плод любви счастливой, равной чуду.
Но уподоблюсь хрупкому сосуду,
Вместилищу чужих скорбей, невзгод,
Нашедших в плаче и мольбе исход,
И тихими слезами боль избуду.
Боль счастья, боль несчастья – Боже мой,
Ведь это все одно – святые слезы.
И скажет мне отец: Иду домой, -
Из дома исходя, где кинул розы,
В мир, где кисель и танки, и обозы,
Куда – позволит ли? – взойду душой.
Когда позволит он – взойду душой
В тот мир, огнем и муками крещенный,
Где с кипятком в жестянке, просветленный,
Стоит он – неубитый, молодой,
Где я лежу с разбитой головой
Все в том же детсаду, прокирпиченный
За нежность. Нежность к женщине, смущенной
От счастья, но какой же молодой!
Меня хлобыстнули, как бьют посуду,
Взяв прежде слово, что не донесу.
Но я завлек палачскую паскуду
В какой-то низ с решеткой навесу,
И... перестали ковырять в носу -
Все ради вас, кого ищу повсюду!
Все ради вас, кого ищу повсюду,
Я шел и в баню, в этот душный плен.
– Там с Неточкою будет и НН, -
Мне говорила мать. – О, буду, буду! -
В кипящий пар, в гремящую посуду
Мы попадали с ней – лоск спин, колен.
– Ребенок взросл! – Да он еще зелен. -
Я проникал нахрапом в их запруду.
Подобно негорбатому верблюду,
Не знавшему об игольных ушах,
Я с холода летел на всех парах
В компанию совсем иному люду -
Как дух, что, кинув тело впопыхах,
Мчит встречь сиянью, зуммерному гуду.
Кто встречь сиянью, зуммерному гуду,
Покинув тела надоевший плен,
Вступал в Эдем, тот знает, что со стен
В туман там сороковка светит всюду.
На каменных полках он зрит посуду,
И совершенно необыкновен
В его очах блеск кипятков и пен -
И всякий раз обвал воды по пуду.
И там, под сороковкою одной,
В сообществе влажноволосой дамы,
Он, Бог даст, и увидит пред собой
Очьми, что видеть прошлое упрямы,
Ту деву, что когда-то подле мамы -
Прочь отошла, не сокрушась душой.
* * *
Не знаю, что вдруг сделалось с душой
Второго пятилетья на пороге,
Когда растут вещественные ноги,
А за спиной незримых крылий бой.
Когда то и другое за собой
Тебя таскает: ноги на уроки,
А крылья – прочь от скуки, и в итоге
У ног случается нередко сбой.
И там, и сям встречаешь ты повсюду,
Махнув рукой на мерзостный звонок,
Владельцев крылий и служивцев ног -
Подвластных зуду, подотчетных блуду, -
Летящих – кто на пасмурный урок,
Кто встречь сиянью, зуммерному гуду.
Ах, встречь сиянью, зуммерному гуду,
Читатель милый! Все слепит – но встречь!
Прикажут нам с уроков не потечь,
Где и язык, и чувства – по талмуду?
Где по приветствию, как по прелюду,
Глаголом сердце норовят припечь,
Где над задачником себя увечь
И различай с абсциссой амплитуду?
Кто этот тип, что над столом согбен?
Что ждать его, пока оттрафаретит:
Итак, вопрос понятен... а ответит...
Беги секиры, мальчик, встань с колен:
Твой кат стоящего не заприметит,
Покинем тела надоевший плен!
По правде декорирован твой плен,
Но реализм мазка чуть-чуть безвкусен:
Художник правды чересчур искусен,
Излишней смелостью слегка растлен.
Вот и фальшив отличник-феномен,
И двоечник, с мерцаньем нежных бусин,
Так натурально нагл, что просто гнусен,
Ввиду того, что выведен без ген.
– Итак, чем характерен миоцен -
Расскажет нам... Жидков! – вот гниль, не правда ль?
Читатель, встанем чтоб уйти, пора в даль!
– Жидков к доске... Напишем многочлен... -
Ах, прочь от стен, завешенных с утра, в даль!
Кто зрел Эдем, тот знает – что со стен!
Совсем по правде местности со стен
И личный лик учителя в ухмылке,
И четкие смышленые затылки
Не выдадут пространства легкий крен.
В окне торчит нелживый цикламен,
Не лгут на шее девочки прожилки,
И пот твоих ладоней, как в парилке, -
Напомнил глазу про теплообмен.
Но он вдруг тихо: Отвечать не буду! -
А на вопрос с издевкой: Как же так-с?
Ответить надобно-с и все пустяк-с! -
Он молвит: Не сочтите за причуду, -
И вон идет – и ручка двери – клакс!
Туман и... сороковка светит всюду.
Один! Один! И только свет повсюду -
Свет солнца, внидя в капельную дрожь,
Прошел листву – так в масло входит нож -
И разметался по лесному пруду.
Он слышит иволгину улюлюду
И травяных кобылок заполошь,
Он чует сребролиственную ежь
Осины, вспомнившей сквозь сон Иуду.
Уж заполдень, уж вечер, уж повсюду
Простерлась упоительная тень -
Быть может, завтра будет новый день.
Возможно. Прогнозировать не буду:
Погоду вечно сгадит бюллетень.
На каменных полках он зрит посуду.
На каменных полках он зрит посуду,
Катящуюся по полкам холмов,
Уставленных кубоидом домов,
Конкретно воплощающих земссуду.
С горы по кровеносному сосуду
Катит трамвайчик с воем тормозов,
Ему навстречу от пустых дворов
Окно мужшколы. – Уф, устал, не буду! -
– Кто изъяснит Жидкову многочлен? -
Лес рук в каком-то благостном угаре.
На этот раз и двоечник в ударе.
Подлец, он знает и про миоцен!
Взад смотрят сострадательные хари -
Миг совершенно необыкновен.
И тем обыкновенно совершен.
Для выявленья глупости Жидкова
Отличник Роба говорит полслова,
Косясь в окно, проказливо, как щен.
Учитель знаньем Робы восхищен -
Он попросту не ожидал другого.
Что ж, сукин сын Жидков, молчишь ты снова,
И Робою самим не наущен!
Нельзя, а то тебя бы палкой, палкой!
По жо... по заднице, чтоб был степен!
Он не степен – запуган, отупен,
Тяжел на слово, даже со шпаргалкой.
Пока все выложатся в спешке жалкой -
В его глазах блеск кипятков и пен.
В его глазах блеск кипятков и пен,
В ушах гром осветительных раскатов.
Внизу – в долину выпавший Саратов -
Кирпично-красных, грязно-белых стен.
Уходит дождь с охвостьем сизых вен,
И парит так, что реют вверх со скатов
Гранитовые черепа Сократов,
И белый свет в семь красок расщепен.
Осадков? Да. Вот по такому блюду.
(Он руки округлил у живота.)
Хохочет грамотная босота.
– Ты в миллиметрах! – О, как можно – к чуду! -
Что не нелепица – то немота.
И всякий раз обвал воды по пуду.
– Что слово – так обвал воды по пуду -
Грохочет класс, нас хохот валит с ног.
Но вместе с тем, хороший русский слог,
Он славно видит – отрицать не буду.
Да вот еще – сейчас для вас добуду...
Вот – Our teacher, isn't he a good dog? -
Ведь это, знаете ль, прямой намек
На личности, тут нечто есть в осуду. -
– Не вижу. Вижу, что намек смешной:
Учитель – добрый пес, – что здесь худого? -
– О что вы – тут совсем иное слово:
"Хорошая собака" – смысл дурной -
Обычная двусмысленность Жидкова! -
Вот так, под сороковкою одной,
Под сороковкой в комнате одной
До матери снисходит Макаренко -
Так Фет в одной из строк заклял эвенка,
Чтоб побежать и скрыться за стеной.
У матери сегодня выходной,
Опухла ревматичная коленка.
Она сегодня непередвиженка,
Объект, к тому же, немощи зубной.
На этот счет не избежать с ней драмы, -
И дремлет устаревшее письмо
(Намек вышеизложенной программы),
Заложенное ночью под трюмо, -
Вне голубиной почты и пневмо -
В сообществе влажноволосой дамы.
В сообществе влажноволосой дамы -
Поэзы на шестнадцать с чем-то строк,
Где грех соитья облачен в шлафрок
Прелестно непотребной эпиграммы.
Но грех-то сам вне кадра и вне рамы,
И девочка, легка, как ветерок,
К нему припархивает на песок,
К живущему без школы, без программы.
– Обкармливают вздором – на убой.
Все вопиет, и даже корни чисел
Не сводятся к числу, когда б возвысил. -
И тихо согласится с ним: Разбой! -
– Ах, всли б я от мамы не зависел
И от себя – чтоб быть самим собой. -
– Что это значит – быть самим собой? -
Спросила, упорхнуть готовясь с древка,
Очаровательная однодневка,
Чуть шевеля испод свой голубой.
Нет, это не крапивница с тобой,
Не голубянка и не королевка -
Прозрачного род мака-самосевка,
Чьих лепестков чуть лиловат подбой,
Чьи взоры, брови, как и плечи, прямы -
И нежны, и просвечивают в свет,
Такие долго не уходят с драмы .
Их редко, но рождает Старый Свет -
Какой она пытливый сеет свет
Очьми, что видеть прошлое упрямы.
Нет – однодневка: крылышки упрямы
В поползновеньи унести цветок -
Здесь холод скучноват, а жар жесток
Для тонкой золотистой монограммы.
Нет, то любовь, сошедшая в бедламы,
Еще не осознавшая свой рок,
Ей имя – Плоть и будут ей в свой срок
Рожденья, смерти – путевые ямы.
Проселки и шоссе и макадамы,
И звонкий – не подковы ль? – влажный цок...
Быть от себя всегда на волосок,
Пытаться только повторить свой штамм и,
Не повторясь, уйти рекой в песок...
– Что не идешь домой? – Боюся мамы.
Уж звезды вечера. Уж голос мамы
Пугливо хрипл, отчаянно глубок.
Она зовет его: Мой голубок! -
На фоне двух перстов, поющих гаммы.
Что делают два дня жестокой драмы
С мадонной, у которой, видит Бог,
Младенец небрежительно утек,
Но в школе не бывал и пишет срамы.
Вначале дикий вопль: А ну – домой! -
Но выждать, скажем, вечерок, иль боле,
– Что ж не идешь ты, баловень такой! -
А то: Приди! Не ночевать же в поле! -
Приду, едва заслышу нотку боли -
Веселым шагом с легкою душой.
* * *
С моей Психеей, нежною душой,
Нас принимает голубой Воронеж,
Положенный на гладь реки Воронеж
С притоками и пылью озерной.
Там, за шершавой красною стеной,
Промчалось пятилетье – не догонишь, -
Где строевому ритму ногу ронишь
И жадно ждешь период отпускной.
Где время личное идет на граммы
И где потехи драгоценный час
Тебе привозят редкостные трамы.
Где по лугам звенит упругий пас
И резвый слух не поселят в экстаз
Ни звезды вечера, ни голос мамы.
Уж звезды вечера и голос мамы
Далеко-далеко в холмах земли,
Уж тени синевзорые легли
По обе стороны зубчатой рамы,
И шелковая скала панорамы
Уводит нас в небесные угли,
Рассыпанные пылью по пыли
Земли и вод воздушной эскаламы.
И в шаге от меня – почти лубок,
Так ярко видима, пускай незрима,
С тяжелыми крылами серафима,
Трепещущими мозгло бок-о-бок,
Идет душа, и голос пилигрима
Пугливо хрипл, отчаянно глубок.
Пугливо хрипл, отчаянно глубок
И потому чуть тлен и не расслышен
Мучительною музыкой у вишен,
Струящих в воду ароматный ток.
Чуть тлеет Запад, глух и нем Восток,
И оттого-то звук и тускл, и стишен,
Не вовсе умерший – почти излишен,
А не сомлевший – жаден и жесток.
В волнах прозрачных Анадиомены
Мы кинули угаснувший Восток,
На Запад нас влечет ее поток.
Источником чудесной перемены.
Теплей, нежней, чем грустный свет Селены,
Он манит, он зовет: Мой голубок! -
Психею молит он: Мой голубок! -
Маня вдоль кипарисовой аллеи.
– Он нас позвал неясным вздохом феи
Покинуть омраченный болью лог, -
Так я шепчу и слышу голосок
Испуганной души моей Психеи,
Вскрик, придушенный кольцами трахеи:
О нет, бежим, покамест есть предлог!
Нет, прочь уйдем: страшусь неясной драмы,
Мне скользкий страх навеял этот свет, -
Я возражал ей: Завершились драмы. -
Но мне она: Что значит этот свет?
Меня пугает этот чистый свет
На фоне двух перстов, поющих гаммы.
На фоне двух перстов, поющих гаммы,
Я слышу хор, взывающий к звезде. -
И я сказал: То песня о вожде
Детей, тоскующих в ночи без мамы.
Сюда свезли от Вычегды и Камы
Сирот, собрав от матерей в нужде -
Омыта в кристаллическом дожде,
Их песнь восходит лесенкою гаммы.
Пойдем и мы в ночи стезею гаммы
К Любви и Красоте, нас ждущим там,
Зовущим нас к нетленным высотам
Вне четкой линии и вне программы.
Мы здесь не будем счастливы – лишь там!
Уйдем от крови здесь, избегнем драмы! -
Но вскрикнула она: Жестокой драмы
И липкой крови мы избегнем вне
Стези планетной – так сдается мне,
Так только, мошки, избежим костра мы. -
Увы, намеренья мои упрямы
Тогда держались, так в голубизне
Мы шли с ней, и тогда-то в глубине
Аллеи на краю помойной ямы,
Оправленный в сиреневатый мох,
Под лампочкой звезды высоковатной,
Которую качал Эолов вздох,
К нам протянулся тенью многократной
Кристально четкий бронзовый и статный
Губительной войны зловещий бог.
Он был суров и страшен – видит Бог,
И я затосковал, стал неспокоен,
И мне она сказала: Ты расстроен! -
И я издал тогда печальный вздох.
И я спросил: Кто он, поправший мох
И мусор ямы, столь суровый воин,
Не дрогнувший средь дождевых промоин,
Паучий крест давящий бронзой ног? -
И мне сказала: Ты от бронзы ног
Взгляд подними, когда ты хочешь, выше,
Чуть выше пояса – туда, там, в нише. -
И я взглянул, и я сдержать не мог
Крик изумленья, это было выше
Моих способностей, мой дух истек -
В высоком крике, что из уст истек, -
Пронзительный и резкий, был он выше,
Чем чистый ультразвук летучей мыши,
И он затронуть слух уже не мог.
Ах, там – вверху, где бронзовый подвздох
Уходит вверх в подмышечные ниши,
Я увидал крестом летучей мыши
Прилипшее к герою в коготок
Чудовище зеленой пентаграммы,
Меня так напугавшее шутя -
И вижу явственно оно – дитя,
Оно младенец попросту, вот вам и
Страшилище, и лампочка, светя,
Нам обнажает клеветы и срамы.
Нет, никакие клеветы и срамы
Не сравнятся с ужасным тем мальцом,
Уткнувшимся невидимым лицом
В холодный воротник замшелой мамы.
И ужас: словно бритвой пилорамы,
Направленной чудовищным косцом,
Мальцу по шее провели резцом
И голову свалили в мусор ямы.
А воин шел, и гордый, и прямой,
И мощною рукою ополченца
Поддерживал безглавого младенца -
Апофеозом нежности немой
Освободитель нес освобожденца
С башкой, лежащей в яме выгребной!
В начале дикий вопль: А ну домой! -
Отнюдь не слух, сознанье потревожил.
Вслух я сказал: Вот до чего я дожил -
Я стал свидетель подлости прямой!
Чей низкий смысл, затронутый чумой,
Прекрасный монумент поискарежил,
Чью руку акт злодейства не поежил,
Кто, озираясь, крался уремой?
Кто снес младенцу голову, не боле -
Лишь только голову одну отъял?
Кого Селены свет так обаял,
Так опьянил – не мене и не боле -
Что он главу дитяти отваял -
А выждал, скажем, вечер или боле? -
– Не вечер, нет, о, много, много боле
Он выждал! – так воскликнула, бледна,
Крылатая Психея, сметена
Кровавой лужицей планет на сколе.
– Взглянуть вблизи на этот ужас что ли? -
Пробормотала, страхом сведена.
Я удержать не смог ее, она
Взвилась и завитала летом моли.
– Ты возле видишь рельс? – Что? Где? Какой? -
Вскричал я, словно вор, в луче Астарты.
Тут из казармы, где стояли парты, -
Младенческого хлева под рукой -
Раздался смех и крик игравших в карты:
Что ж не идешь ты, баловень такой? -
Психея молвила: Тут рельс такой.
Повидимому, он страстей орудье -
Должно быть, этот жалкий, на безлюдье,
Схватил металл тоскующей рукой
И въел его младенцу под щекой,
А после довершил неправосудье,
Совокупив с усердьем рукоблудье -
Суком воспользовавшись, как кошкой. -
И я ответил ей: Щепотью соли
Мне разъедает рану лунный свет,
И, хоть я все не схоронен – отпет.
И жалко мне себя – не оттого ли
Вообразился мне вместилец бед -
Мой друг, суворовец, бежавший в поле.
Кричат: Приди! Не ночевать же в поле! -
Ему, гонимому тоской планет.
От рельса – ржавчины кровавый след
В ладонь немую въелся крепче соли.
В луче Луны, в ее магнитном поле,
Тотчас стирающем ушельца след,
Уносится безумец в вихре бед -
Я не хотел бы этой грустной роли.
Своею лампой без обиняков
Мне высвети подножие консоли,
Чтоб знать, чье имя вытвердить мне в школе
Младенчества в тени стальных штыков. -
Она сказала: Капитан Жидков
Готов придти, заслышав нотку боли. -
И я тотчас же закричал от боли:
Так этот луч из глубины веков,
Сияющий нам в дымке облаков -
Свет Анадиомены в каприфоли -
Нас вывел с честной точностью буссоли
К леску, где, недоступный для штыков,
На постаменте высится Жидков -
С чудесной живостью, в самоконтроле!
Так это я во сне вставал с кровати
И крался в сад, дрожащий под луной,
То я, хмельной от ревности, чумной
От злобной зависти, сбивал с дитяти
Ту головеночку, чтоб, словно тати,
Бежать в леса с мерзейшею душой! -
* * *
Я вспоминаю, что моей душой
Тогда вполне владела ностальгия,
Когда я ветви раздвигал тугия
Движеньем правой, лоб прикрыв левшой.
Из кухни в ноздри прядало лапшой,
И этот запах отгонял другие
Миазмы, мне безмерно дорогие,
Лицо мое испакостив паршой.
Казалось мне, что здесь, в военной школе,
Меня постигнуть шефам не дано,
Что я иной, чем все, – особый что ли...
Мной ведало все то же гороно,
Но, думаю, не знало и оно,
Что из упрямства не кричу от боли.
Ну да, я скован пароксизмом боли
В любой миг времени, в любой пяди
Пространства, стоит вспомнить мне: Иди! -
Шепнутое сестрою мамы Лели.
О, как я понимал их! Ну доколе
Мной будут в лужах всплеснуты дожди
И телефоном встряхнуты вожди,
И родственники все, как на приколе.
Я понимал их... но А.И. каков!
Как он позволил им меня уволить!
Как тетя Ира им могла позволить
Угнать того, кто, как она, Жидков.
Теперь, конечно, станет мне мирволить,
Как этот луч из глубины веков.
Как этот луч из глубины веков
Меня смущает! Анадиомена!
Она прозрачней, чище, чем Селена,
Что из перистых смотрит облаков.
Вот тетя Ира без обиняков! -
Не чересчур проста, но не надменна,
Селены ниже, но вполне надпенна -
Вне всякой дымки, вне любви, вне ков.
Еще не Тетушка, уж не Ирина
Михайловна! – а шаг не пустяков
К прозванью "Тетушка" – как ни смотри на
Различье меж букетов и пуков
С лилеей нежной полевого крина,
Сияющего там, вне облаков.
Ах, тетя Ира – там, вне облаков,
Теперь Вы светите – непостижимо
И невозможно как недостижима -
А я смотрю отсюда, я, Жидков -
Жидков Антоша, а не Жидюков,
Как на поверках врут невыносимо, -
Иль это имя так произносимо? -
Ответьте тихим языком листков.
А у самих у них – глухой я что ли -
Что за фамильи? Произнесть Вам? Нет?
Нет?! Ладно, ладно, знаю, что, не след -
Ей-богу, там нет только до-ми-соли! -
И отвечает тихой дрожью свет -
Свет Анадиомены в каприфоли.
Свет Анадиомены в каприфоли
Томителен и влажен. Ах, теперь
С разбега в Хомутках сорвать бы дверь,
Почуяв резкий ветер в окна – с воли.
Перегоняя тень свою мне б в поле
Храпя нестись – как будто дикий зверь -
Чтоб где-то промеж ног мелькали Тверь,
И Хохлома, и Витебск, и Ополье.
Так нет же! Не такая мне звезда
Теперь! Мне предстоит собой в неволе
Тихонько сублимироваться, да!
Забыть все то, чем некогда кололи,
В чем столько было правды и вреда,
И врать с сугубой точностью буссоли.
С сугубой, честной точностью буссоли
Мои глаза устремлены к Москве -
Гоню ли мяч по срезанной траве
Иль ем картошку мятую без соли.
Мету ли мусор в выпачканной столе,
Копаюсь ли в постелишной хиве,
А глаз уж ищет за окном в листве
Сияющую дырку в станиоле.
Сколь мною недоволен Ермаков
За то, что вовсе нет меня на русском,
Хотя я, в общем, здесь же, в смысле узком, -
Не здесь я! – Да сойдите ж с облаков! -
Так возгласом, что лошадь недоуздком,
Мечту осадит, только я ж таков -
Мечта неуязвима для штыков,
Ее лишь нудят окрики начальства,
С ней никогда не сладит зубоскальство,
И ей ничто чесанье языков,
– Пойдем поговорим со мной, Жидков,
Но чур мне – без смиренного чехвальства, -
Когда я заступаю на дневальство,
Мне говорит дежурный Ермаков.
Иду с ним в морок Красных уголков
И чую – будет говорить о главном.
Он приглашает сесть, как равный с равным,
Недоросля двенадцати годков
Возле окна, где с нами равноправный
На постаменте высится Жидков.
И Ермаков мне говорит: Жидков,
Я бы хотел, чтоб вы мне без почтений
Поведали круг ваших беглых чтений -
Но только в лоб и без обиняков. -
– Мой круг, – я морщу лоб, – ну, он таков -
Ну, прежде – жизнь микробов и растений,
Да проза всяческих хитросплетений...
– Какого вида? – Да без ярлыков. -
– А все же? – Видите ль, меня пороли
В младенчестве за фальшь – я в детстве пел.
Писатель же фальшив всегда – по роли.
Тем более фальшив, чем преуспел