444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Аржанов » Через океан (СИ) » Текст книги (страница 13)
Через океан (СИ)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2026, 06:30

Текст книги "Через океан (СИ)"


Автор книги: Алексей Аржанов


Соавторы: Игорь Алмазов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

– Верное слово.

– Я, право, знаете… тут свет такой, – он показал рукой. – Он идёт сбоку и снизу, от воды. И оттого тень не падает, а лежит.

– Как это лежит?

– А вот так. – Тихонов ткнул в свой лист. – У нас тень чёрная и она под предметом. А тут она цветная, и в ней всё видно.

– И что с того?

– Дык мне бы ещё полчаса, – сказал он виновато. – Покуда солнце не сдвинулось. Оно через полчаса станет выше, и всё пропадёт.

Он говорил о работе. За два месяца я не слышал от него ни одной фразы, которая не была бы извинением. Он извинялся за то, что задержал, за то, что заговорил, за то, что его надо смотреть. А нынче он объяснял мне, как лежит тень, и объяснял горячо, и торопился, потому что солнце сдвинется.

– Сколько вы нынче сделали?

– Я, право, не считал.

Я взял папку и стал считать. Папку эту мы с ним завели в шторм. Опись листов, с номером и с числом, и завёл я её потому, что боялся, что он начнёт терять счёт.

– Михаил Тихонович, этот у вас тридцать девятый.

– И что?

– А то, что первый был четырнадцатого, – я показал в опись. – Десять дней.

Он стал считать сам, шевеля губами.

– Дык это почти по четыре в день.

И выпрямился.

– Я, право, не думал, что столько.

– А я считал, – сказал я. – Оттого и говорю.

Вечером я записал про него в первую тетрадь. «Тихонов М. Т. За 24 ноября. Работал с борта четыре часа кряду. Провалов нет. Головной боли не жаловался. Речь живая, о деле, и обычных извинений не было. Полагаю, что перемена обстановки и работа действуют благотворно. Ежели так пойдёт и дальше, к выходу из Рио полагаю улучшение».

* * *

Вода с берега пришла в шестом часу. Её привезли на баркасах, и её было много, и первое, что сделали, было не питьё. Устроили стирку.

Такого шума на «Камчатке» я не слышал ни разу. Стирали на палубе, в чанах, все разом. Люди кидали в воду всё, что на них было, и через пять минут вода стала бурой. И орали от удовольствия.

Месяц с лишним они ходили в том, что просолилось насквозь. Ткань стояла коробом, тёрла под мышками и в паху и не просыхала, потому что соль тянет влагу. И привыкнуть к этому нельзя, потому что оно трёт всякую минуту. А тут им дали пресной.

Кто-то вылил на себя ведро и заорал так, что на юте обернулись. Кому-то подставили подножку, и он сел в чан, и это сочли лучшей шуткой месяца. Евдокимов ходил и рявкал вполсилы, и его не слушали.

А я стоял и глядел, и ко мне подошёл Прошка с охапкой.

– Вашбродь, вы полосы-то собираете?

– Тащи сюда. Тащи.

Их собрали все, и вышло их два мешка, и все они были задубевшие и в бурых пятнах. Я велел сжечь.

Стирать их было нельзя, потому что они лежали на язвах. И сколько их ни стирай пресной водой, когда мыла нет, они останутся тем, чем были. А полотна у меня ещё есть. Так что их отнесли к камбузу и сожгли.

* * *

Четверых с настоящими язвами я осмотрел вечером. У троих подсохло. У четвёртого, под мышкой, оставалось мокнущее пятно с гривенник.

– Через три дня будет чисто, – сказал я.

– Правда, вашбродь?

– Так полагаю.

А после я сел и записал. «24 ноября, вечер. Пресная вода с берега. Стирка. Полосы сожжены. Из четверых с язвами у троих подсохло за сутки. Пресная вода сделала за сутки то, чего я не сделал за месяц. Из чего следует, что лечил я обстоятельства, а не болезнь. Болезни тут не было вовсе. Была соль в ткани и не было воды, чтоб её выполоскать. Вылечила география».

Всё, что я делал с этими язвами месяц, было латанием. Полосы, подкладки, обмывание морской водой, счёт по артелям. А вылечило их то, что мы дошли до берега, где есть река.

* * *

Литке нашёл меня у борта в восьмом часу. Он был возбуждён до того, что я сперва подумал, не выпил ли.

– Андрей Ильич! Вы знаете, где мы?

– В Рио.

– Нет! – он даже подпрыгнул. – Вы не понимаете. Мы знаем где.

– Фёдор Петрович, вы с утра на берегу?

– Я? Нет. Я завтра. Я нынче считал. Вы поглядите. Двадцать два градуса пятьдесят четыре минуты южной. И долгота сорок три десять западной.

– И что?

– А то, что я её знал с точностью до сорока миль! – Литке замахал бумажкой. – Сорок миль, Андрей Ильич! Я вам говорил в шторм, что вру, и я не врал, что вру.

– Фёдор Петрович, помедленнее.

Он перевёл дух и стал объяснять.

– В шторм я вёл счисление вслепую. Лаг, компас, догадка. И я тогда поставил точку и сказал вам, что мы можем быть в сорока милях от неё.

– Помню.

– А нынче я взял наблюдение по-человечески, не с качки, и там обсерватория.

– Какая обсерватория?

– Здешняя! – он всплеснул руками. – Она на острове, у них там и маятник есть, и я завтра туда иду с Матюшкиным.

– И что она даёт?

– Точку. Точную, и я сличу с ней свои хронометры и узнаю, насколько они врут за пятьдесят восемь дней. Понимаете? Я их сличал друг с другом, а это ничего не даёт: один врёт, другой врёт, а на сколько, не узнаешь. И мы потеряли одиннадцать дней.

– Где потеряли?

– В штиле, – Литке махнул рукой. – Мы должны были прийти тринадцатого, а пришли двадцать четвёртого. Одиннадцать суток.

– И что с того?

– А то, что стоим десять дней и выходим четвёртого декабря.

– Четвёртого?

– Он самый, – сказал Литке. – Василий Михайлович нынче объявил Никандру Ивановичу. Дальше Горн. Андрей Ильич.

– Да?

– Вы там бывали?

– Где?

– У Горна.

Я покачал головой.

– И я не бывал, – сказал Литке. – И вот что я вам скажу. Я про него читал всё, что нашёл.

– И что пишут?

– Что там ветер с запада круглый год и что идти против него надо месяц. И что там люди мрут от холода после тропиков.

– Отчего от холода?

– Оттого, что у нас тут двадцать пять градусов по Реомюру, а там будет ноль. И мы пойдём из лета в зиму за три недели.

Он ушёл, а я остался стоять. Из лета в зиму за три недели. Сто двадцать девять человек, у которых вся одежда тропическая, потому что тёплое лежит в сундуках с августа и с августа не проветривалось. И у меня десять дней.

Это была задача, и задача решаемая. Проверить тёплое. Просушить. Пересчитать, у кого чего нет. Купить недостающее тут, покуда мы стоим.

Я записал это первым пунктом на завтра и пошёл искать Филатова.

Нашёл я его в одиннадцатом часу. Он был у себя, у него горела свеча, и он писал.

– Никандр Иванович, дозвольте на минуту. По тёплому платью.

– Завтра, – сказал он.

Он сидел за столом. Спина не держала. Он сидел, опираясь предплечьями о стол, и опирался всем весом, и от этого плечи поднялись к ушам. Лицо серое. Под глазами лежало тёмное, и лежало под кожей, а не тенью от свечи. Веки красные.

И он писал. Я поглядел на бумаги. Их было много. Опись погрузки, требование на провизию, счёт воды, ремонтная ведомость, и всё это лежало стопками, и стопок было четыре.

– Никандр Иванович, сколько вы нынче спали?

– Вершинин, завтра.

– Я не про дело спрашиваю.

Он поднял голову.

– Ступайте.

Я вышел. И понял, что у меня появилось средство.

В море над Филатовым были старший офицер Муравьёв и капитан, и он всё знал. Головнин про это знал. Он и сам стоял на палубе по семнадцать часов, и идти к нему с тем, что офицер мало спит, было бессмысленно. А в порту корабль стоит, и капитан сходит на берег, и ночует у себя, и спит.

И ежели я пойду к Головнину или Муравьёву и скажу, что офицер спит по три часа за двое суток, он меня выслушает. И прекратит это одним словом, за десять секунд.

Это донос. Филатов не болен. Он не просил меня молчать, он ни в чём мне не открывался, и никакого уговора между нами нет. Он работает, как работает. И ежели я скажу, сколько он спит, я не доложу про болезнь. Я расскажу начальству о человеке то, чего тот не говорил.

Второе. Он мне этого не простит. Этот человек прощает многое. Он простил мне Литке и бумаги через голову. А вот этого не простит. И дело не в обиде. Дело в том, что он перестанет со мной говорить, а без него я не сделаю ничего.

Вода на стирку через него. Полотно через него. Расписание работ в полдень через него. Тёплое платье к Горну, с которым я нынче шёл, тоже через него. Всё, что я провёл за четыре месяца по части быта, прошло через этого человека, и половину он провёл способами, которых я не принимаю, и провёл за один вечер.

И третье. Я не уверен, что капитан или старший офицер спят больше. И ежели я приду к ним с тем, что офицер спит по три часа, меня выслушают. И кивнут. И скажут, что в порту иначе нельзя.

И будут правы, потому что у них десять дней и три года впереди, и потому что порядок на этом корабле держится на том, что несколько человек спят мало.

Я вернулся к себе и сел за вторую тетрадь. '24 ноября, ночь. Средство появилось. В море я не мог сделать ничего. В порту могу. Довольно пойти к В. М. или М., и они прекратят это одним словом. Применить не могу.

Три причины. Первая. Это донос, потому что человек мне не открывался и молчать не просил. Вторая. Он мне не простит, а без него я не проведу ни одного дела по части быта, и это не догадка, а счёт за четыре месяца. Третья. Я не знаю, спит ли сам В. М. больше.

В моё время это называлось бы иначе и решалось бы приказом сверху. Врач писал бы рапорт, и человека отстранили бы от работы на трое суток, и никто не спросил бы его согласия. А здесь приказа сверху нет, потому что сверху то же самое. Стало быть, средство у меня есть, а рычага нет. И надобно думать, чем это заменить'.

* * *

Утром двадцать пятого сходили первые две артели. Четверть часа перед сходом я выпросил у Филатова ещё днём, до погрузки, и он дал не возразив. Так что я стоял у трапа и говорил.

Их было человек тридцать, и все были в чистом, все были веселы, и всякий из них не видел земли пятьдесят девять дней.

– Слушайте меня. Я буду коротко, и я вас не задержу. Воду на берегу не пить никакую. Ни из колодца, ни из ручья, ни ту, что нальют в трактире.

– Дык, а ежели пить хочется?

– Берёте с собой, – я показал на бочонок, который велел приготовить с вечера. – Вот отсюда наливаете во фляги. Кто без фляги, тому Прохор даст.

– Дык, а ежели кончится?

– Тогда терпите три часа.

Начал я с этого оттого, что от воды тут мрут. Город стоит в тропиках, в нём тысяч сто человек, и в здешней воде есть то, чего не видно. И всякий приезжий, напившийся её, получает своё через сутки.

– Дальше. Фрукты.

– Дык вы же сами велели фрукты!

– Велел, – сказал я. – И вам их дадут, их тут вдоволь. Не больше двух штук за раз.

– Двух⁈

– Двух. И не на пустой желудок.

Тут загудели всерьёз.

– Вашбродь, дык мы четыре месяца солонину жрём!

– Знаю, что четыре. Слушайте, отчего так. Живот у вас четыре месяца работал на одном и том же: солонина, сухарь, каша. И он к этому приладился.

– Ну?

– А ежели вы в него нынче вбросите пуд свежего, он не справится. И через два часа вас скрутит, и вы будете лежать, а не гулять.

– Дык прямо скрутит?

– Ещё как. И это не страшно, а неприятно, и вы потеряете свой берег.

Тут они задумались, и этот довод подействовал лучше всех, потому что бил по тому, что им дорого.

– Ешьте по две штуки после еды. А завтра ещё по две. Солнце. В полдень тут стоит прямо над головой. Шляпы не снимать. В тени сидеть всякий час.

– Дык мы привычные.

– Вы привычные к палубе, где ветер. А в городе улицы узкие и ветра нет.

Я видел, что меня не слышат. И видел это в ту самую минуту, когда говорил. Не потому, что спорили. Спорили они весело и по-доброму, и в конце покивали.

А потому, что глаза у них были не тут. Они глядели на берег. Пятьдесят девять дней, первая земля, три часа своего времени и деньги в кармане, потому что жалованье выдали накануне.

Скородумов подошёл ко мне сбоку.

– Андрей Ильич, вы это зря.

– Отчего зря?

– Дык они всё одно нажрутся.

Он сказал это без злорадства, а как говорят про погоду.

– А вот на «Диане» у нас, – прибавил он, – в Бразилии тоже так было. Доктор говорил, говорил, а после трое суток всех выхаживал.

– И что?

– Дык ничего. Отлежались.

– А мне неохота их выхаживать.

– Дык кому охота, – согласился фельдшер.

Прошка стоял рядом и кивал на всякое моё слово.

– Прохор.

– А?

– Ты фляжку взял?

– Дык взял!

– И сколько фруктов съешь?

– Две штуки, вашбродь! – выпалил он.

Сказал он это так бойко, что я понял. Он не съест две. Он съест столько, сколько дадут, и съест с восторгом, и вечером придёт ко мне зелёный.

* * *

Евдокимов подошёл последним.

– Герасим Иванович, проследите за флягами.

– Прослежу.

– И за фруктами.

Он помолчал полсекунды.

– Присмотрю.

Они не глупы. Никто не думает, что я выдумываю. Они знают, что от воды бывает понос и что от фруктов пучит, и половина это на себе проходила. Только знание это лежит у них в одном месте, а желание в другом. И желание сильнее, потому что берег вот он, а понос будет завтра. Так устроен человек в обоих моих веках, и я на это насмотрелся столько, что мог бы не начинать.

Я стоял у трапа и глядел, как они спускаются в баркас. Тридцать человек, чистых, весёлых и в шляпах. И я знал, что к вечеру у меня будет человек двадцать.

Но я всё равно сказал всё, что должен был сказать. Ежели я не скажу, то завтра, когда меня спросят, я не смогу ответить, что говорил.

* * *

Последним к трапу подошёл Лобанов. Он шёл с третьей артелью и остановился рядом со мной.

– Андрей Ильич.

– Пётр Севастьянович.

– Дельно вы сказали.

– Вы полагаете?

– Твёрдо, – он поглядел на берег. – Особенно про воду. Я в Бразилии в девятом году был. У нас тогда семеро слегло, и двое померли. От воды.

– И что вы им говорили?

– Я тогда никто был, – сказал Лобанов спокойно. – Меня не спрашивали. А вас спросят.

И пошёл вниз, в баркас.

Я поглядел ему вслед и не понял, зачем он это сказал. Он мне не враг уже месяц и не друг. После Портсмута мы перемолвились десятком фраз, и всякий раз по делу. А нынче он единственный из тридцати слушал всерьёз и единственный подтвердил это вслух.

* * *

Баркас отвалил в девять. Я с первой партией на берег не ехал, а потому вернулся в лазарет.

И через четверть часа ко мне пришёл Скородумов.

– Андрей Ильич, – тихо сказал он. – А вы замечали, что с нашим штаб-лекарем что-то не то?

Глава 15

– Что именно, Владимир Гаврилович?

Я спросил, потому что времени думать у меня не было. Он стоял в дверях, он уже пришёл. Разговор этот уже начался, и единственное, что я мог сделать, – не дать ему увидеть моё лицо в первую секунду.

Он сел на сундук.

– Я, Андрей Ильич, третий раз иду в дальнее плавание.

– Знаю.

– И я такое видел.

– Какое такое?

Он помолчал.

– А вы сами поглядите: он стоит.

– Как стоит?

– А так. Останавливается посреди лазарета и стоит. Я его третьего дня у грот-люка застал: он там стоял столько, что я мимо прошёл и обратно вернулся, а он всё стоял. И губами шевелит.

– Дальше.

– Лицом делается белый. Не серый, а белый, как бумага, и в одну минуту. И за переборку берётся рукой. Я сперва думал, качка.

– А после?

– А теперь мы в порту, и качки нету, а он давеча на трапе постоял и взялся за поручень. И третье: он к себе уходит среди дня. Затворится и сидит. И не велел его тревожить.

– Это всё?

– Не всё, – сказал Скородумов. – Спирт.

Тут я перестал перекладывать.

– Что – спирт?

– Дык не сходится, Андрей Ильич. Книгу ведёте вы – я в неё не лезу. Только я в августе брал спирт для окуривания – штоф был полон по плечики. А нынче он полон на треть. И я по себе знаю… В общем, лучше сейчас вам скажу.

Человек сложил всё правильно. Останавливается и шевелит губами. Белеет в одну минуту и хватается за переборку. Уходит к себе и затворяется. Спирт убывает. Всякий фельдшер на свете, а особенно фельдшер, видевший такое однажды на «Диане» и сам грешивший тем же, сложит из этих четырёх вещей одно слово – и сложит за неделю. И слово выйдет неверное.

А правильное слово я знал. Он шевелит губами оттого, что считает. Он считает трижды в день – утром, в полдень и ввечеру, – считает второй год, а записывать не может, потому что записанное найдут. Белеет он оттого, что в такую минуту до головы доходит меньше крови, а за переборку берётся, чтобы не упасть. К себе он уходит, когда сердце заходится, и сидит там, покуда не отпустит; когда через полчаса отпускает, выходит и работает дальше.

Про спирт я не знал.

– Владимир Гаврилович, вы это кому говорили?

– Никому.

– Верное слово?

– Верное, – сказал он и не обиделся. – Я, Андрей Ильич, знаю, чем эти разговоры кончаются.

– Чем?

– Тем, что после ни один матрос к лекарю не пойдёт. Ни к тому, ни к другому.

Знает хорошо – и опять-таки по себе. Сам держится и не пьёт, но картина для него знакомая.

Я сел напротив. Дальше надо было выбирать.

Первое: подтвердить. Тогда я получу союзника и потеряю всё: через месяц штаб-лекаря спишут на берег, а я останусь один на два года и на Горн – подлекарем без степени, которому никто ничего не подпишет.

Второе: сказать правду. Про сердце, про счёт, про второй год. Тогда Скородумов поймёт всё в одну минуту и перестанет думать дурное. И тогда я нарушу слово, данное человеку, который прикрыл меня в истории с известью, дал мне ход и спросил тогда: «Могу ли я положиться на вас в том, что до службы не касается никого, кроме меня?» А я сказал: «Можете.»

Третье: солгать. Сказать, что он ошибся, мне ничего не известно, а штаб-лекарь здоров. Лгать фельдшеру, который видит то же, что я, и видит каждый день. Он поверит мне вслух и не поверит про себя, а разговор этот повторится через две недели – только уже не со мной.

И я выбрал четвёртое.

– Владимир Гаврилович, поглядите на меня. Я вам не скажу, что с ним. И не оттого, что не знаю. Я это знаю с Портсмута, и я знаю это от него самого, и он взял с меня слово. И слово я держу.

Он сидел, не двигаясь.

– Стало быть, есть что, – сказал он тихо.

– Есть. И то, что вы думаете, – не то. Вот это я вам говорю прямо и на этом стою. Оттого, что знаю. Вы сложили верно из того, что видели. У вас расчёт правильный, а слагаемых не хватает. И дать я их вам не могу. Слушайте меня. Не говорите никому. Не потому, что это тайна, а потому, что это неправда. Ежели по кораблю пойдёт слух, что штаб-лекарь пьёт, то в первую голову перестанут ходить не к нему.

– А к кому?

– К нам с вами. Оттого что лазарет один. Ничего не проверяйте. Он первым делом может подумать о вас то же самое. И ведите себя с ним как обычно.

– Я понял, Андрей Ильич, – сказал фельдшер и поднялся. – Вы не думайте, я не со зла пришёл. Я с ним четыре месяца. Он мне ни разу грубого слова не сказал. Я боялся, что мы с вами останемся вдвоём. К Горну.

Вот зачем он пришёл. Не доносить. Он носил это в себе один с Портсмута и просчитал наперёд ровно то же, что просчитывал я. На Горне сляжет половина, лазарет останется на подлекаре без степени и фельдшере, а спросят потом с них.

– Ежели останется, справимся.

– Справимся, – сказал он без всякой уверенности и ушёл.

* * *

Про спирт я проверил в тот же час. Книгу расхода я вёл сам, с августа, всякую неделю, и всякий раз выписывал остаток. И после истории со Скородумовым следил тщательно.

Убыло больше, чем объясняется окуриванием и притираниями. А доказать это нельзя, потому что я сам в шторм брал дважды и в спешке записал одной строкой. Моя же небрежность и закрывала счёт.

Может быть, человек, у которого второй год заходится сердце и который сидит с этим один взаперти, иногда наливает себе на два пальца спирта, чтоб отпустило. Это не пьянство, но и не лечение. И это ровно то, что сделал бы всякий на его месте в тысяча восемьсот семнадцатом году, потому что больше тут делать нечего.

Надо будет об этом с ним поговорить.

Я записал в тетрадь: «25 ноября, вечер. В. Г. принёс четыре наблюдения о Н. Остановки с шевелением губ. Побледнение в одну минуту и опора на руку. Уход к себе среди дня. Убыль спирта. Первые три суть то, что я знаю с Портсмута, и они не требуют объяснения. Четвёртого я объяснить не могу, а доказать не могу потому, что сам записал расход небрежно в шторм. И вот главное, что из этого следует: не В. Г. тут опасен. Опасно то, что Н. держит это в себе второй год и считает перебои трижды в день, ничего не записывая. Он сам сказал: 'Записанное найдут». Стало быть, у Горна, когда сляжет половина и он останется на ногах трое суток кряду, никто не будет знать, сколько у него было перебоев накануне. Кроме него. А он в такую минуту будет считать и молчать.

Из этого следует одно: надобно, чтобы счёт вёл не он и чтобы это была не бумага'.

И закрыл тетрадь.

* * *

Утром следующего дня у трапа я встретил Тихонова.

– Андрей Ильич, а вы со мной не пойдёте?

Художник стоял с папкой под мышкой и в чистой рубахе, и вид у него был такой, будто он собрался на именины.

– Пойду, – сказал я.

Спускались мы в баркас в одиннадцатом часу. Жара на берегу оказалась другой. На корабле я полагал, что привык к жаре. В море на открытом месте жарко, но от воды идёт хоть какое-то движение, к полудню палубу поливают, и всегда есть тень от паруса.

А тут воздух стоял. Улицы были узкие, дома стояли близко, и между ними ничто не двигалось. И воздух этот был влажный. Он лежал на плечах и не двигался, и через четверть часа я весь взмок, и мундир у меня прилип к спине, и я пожалел, что надел его.

Я сразу почувствовал запах. Он был сложный, и в нём различалось несколько запахов.

Гниение: брошенные и раздавленные фрукты. Их тут кидают прямо на мостовую; они лежат и преют, и от них поднимается сладкий запах.

Рыба: её сушили и вялили, и запах стоял на целых улицах.

Люди: тридцать тысяч человек в тропиках, мостовая, по которой текут помои, и нужники, выходящие прямо на улицу.

И кофе. Его жарили где-то близко; этот запах перебивал прочие, и был он таким, какого я не чуял с прошлой жизни.

Я остановился и постоял. Кофе я в той жизни пил тридцать лет и пил по три чашки в день. А в этой жизни не чуял его ни разу: на корабле кофе нет, и я о нём не вспоминал.

А тут он ударил в нос; я постоял с минуту и пошёл дальше.

* * *

Рынок начался сам собой. Где он начинался, я не понял. Улица делалась всё теснее, по обе стороны сидели люди, перед ними лежал разложенный товар – и в какой-то момент оказалось, что мы уже идём по рынку.

Я увидел фрукты. Их было столько, что я растерялся. Бананы, которых я не видел четыре месяца. Апельсины, лежащие горами. Лимоны. Ананасы по цене, в которую я не поверил. И десяток видов фруктов, которых я вовсе не знал. И всё это стоило грошей.

Я стоял посреди этого и думал про цингу. У меня в трюме стоят плошки с проросшим горохом; я месяц воевал за них с Любушиным, чтобы он выдавал мне кружку воды в день. А тут лежит целая улица того, что помогает вернее гороха.

Сто двадцать девять человек. Ежели каждому по десять апельсинов на дорогу, это тысяча триста штук. А стоят они тут столько, что тысяча триста обойдётся дешевле бочки солонины.

И тут же поймал себя на второй мысли. Они не долежат. Апельсин в тропическом трюме сгниёт за десять дней, а до Горна нам идти месяц. Стало быть, тащить их с собой бесполезно.

А полезно другое. Полезно, чтобы люди ели их тут, покуда стоим.

Тихонов тем временем остановился посреди улицы, и лицо у него сделалось такое, какого я у него не видел.

– Андрей Ильич.

– Что?

– Вы поглядите.

Я поглядел и не увидел ничего особенного. Улица, торговки, разложенные фрукты, дети под ногами.

– Что именно?

– Цвет, – сказал Тихонов. – Вы поглядите, какая тут тень. Она не серая. Она вот тут синяя, а тут от фруктов на стене зелёная отсвечивает.

– Ну?

– Этого не бывает!

– Как не бывает?

– В Петербурге не бывает, – сказал он. – У нас свет сверху и сквозь тучу, и тень у всего серая. А тут солнце прямо, и оттого всякая вещь отбрасывает свой цвет на соседнюю. Я, право, не знаю, как это положить.

И он стал работать прямо посреди улицы. Люди шли мимо и оглядывались; одна торговка что-то ему сказала и засмеялась, а он поклонился ей, не отрываясь от листа.

Он проработал так некоторое время, и мы пошли вверх по улице. Она сделалась шире, и лавки по сторонам пошли другие. Я поглядел в первую и сперва подумал, что это больница.

Помещение было без окон, глубиной шагов в десять, и вдоль стен, на голом полу, сидели люди. Там сидели раздетые до пояса мужчины, женщины и дети, было их с полсотни человек; все они были так худы, что у каждого были видны рёбра.

Лавка была открыта на улицу, как бакалейная. Хозяин стоял в дверях и зазывал прохожих. Мимо шли люди с корзинами, и никто не оборачивался. И таких лавок на улице было десятка два. Никакого помоста тут не было и никакого торга. Их не выставляли. Их разложили, как всё прочее на этой улице.

Я насчитал в первой лавке сорок шесть. У четверых на голенях шли рубцы. Эти рубцы были не от ударов. Рубцы от ударов идут поперёк и ложатся неровно, а эти шли кольцом вокруг ноги – ровной полосой шириной в палец. Так оставляет железо.

Кандалы носят на щиколотках, и кожа под железом сходит. У троих там было мокнущее воспаление, жёлтое по краю, и следы были свежими – им было недель шесть. А у четвёртого, сидевшего у самой двери, тот же кольцевой след был белый и плотный. Белый плотный рубец формируется годами. Стало быть, он тут не в первый раз. Стало быть, его продают вторично.

У одного из них на плече было пятно. Это было клеймо. Его ставят раскалённым железом – там, где видно. Сперва я подумал, что это хозяйский знак. А после разглядел рядом второй, поменьше, и понял, что это такое. Это была отметка о том, что за ввоз человека уплачена пошлина в казну.

Я такое видел однажды в прошлой жизни – на фотографии в учебнике по истории медицины; фотография была сделана через шестьдесят лет после нынешнего дня.

А теперь я смотрел на него с двадцати шагов. И ничего не мог сделать.

Я тут никто. Я подданный чужой державы, и у меня нет ни прав, ни власти, ни даже языка. Я не могу сказать тут ни единой фразы, потому что не знаю португальского языка. Вчера мне запретили вмешиваться. Капитан сказал вслух, при ста двадцати девяти людях, что в чужие порядки мы не вмешиваемся. И ежели я нынче вмешаюсь, то подведу не только себя, но и весь корабль.

Я не могу помочь. Даже ежели бы я мог заплатить, я купил бы одного. И этот один стал бы моим, потому что купленный человек тут принадлежит тому, кто его купил, а я оказался бы тем самым человеком по другую сторону.

Их сорок шесть в одной лавке. А в бухте стоит судно, которое привезло их сюда, и на нём их было триста. И таких судов сюда приходят за год десятки. То, что я вижу, есть капля.

Тихонов повернулся ко мне.

– Андрей Ильич, пойдёмте.

– Идём.

Мы прошли, я думаю, шагов сто, и он заговорил.

– Я не стану это рисовать.

– Отчего?

Он ответил не сразу.

– Оттого, что ежели я это положу на бумагу, я это оправдаю.

Тут я остановился.

– Как оправдаете?

– А так. – Он поглядел на меня. – Всякая картина делает вещь красивой. Она её устраивает, приводит в порядок и даёт ей вид. А этого нельзя приводить в порядок.

Человек с провалами в памяти, который третьего дня не узнал меня в лицо, стоит посреди чужого города и рассуждает о том, что искусство оправдывает изображённое. И рассуждает верно.

– Михаил Тихонович. Вы это сейчас придумали?

– Нет. Я про это давно думал. Я в двенадцатом году видел, как везли пленных французов. Зимой. Они шли и падали.

– И вы не рисовали?

– Не рисовал. И после жалел.

– Отчего жалели?

– Оттого, что теперь про это никто не знает, – сказал он. – А ежели бы я нарисовал, знали бы. И оттого я нынче не знаю, как будет правильно.

Тут я не нашёлся что ответить. Потому что он поставил вопрос, на который нет ответа и в моём веке.

Изображать беду – значит делать из неё зрелище. Не изображать – значит дать ей исчезнуть.

* * *

Обратно мы шли молча. Он думал о том, надо ли рисовать. А я думал про то, что в Русской Америке тоже есть люди, которые принадлежат другим. И что там я буду не гость.

Баркас пришёл за нами в четвёртом часу. Мы сели, гребцы отвалили, и я поглядел на берег. Гора стояла на прежнем месте, белый город лежал у её подножия – и всё это было так красиво, что хотелось глядеть.

На борт мы поднялись в пятом часу. Первого больного я увидел у трапа. Он сидел прямо на палубе, привалившись к фальшборту, и держался за живот обеими руками.

– Который?

– Дык Митрий, вашбродь, – сказал подскочивший ко мне Прошка. – И там ещё.

– Где ещё?

– Да везде.

Их оказалось девятнадцать. За первые полчаса я насчитал девятнадцать человек, а после перестал считать, потому что подходили ещё. Девятнадцать из тридцати, сходивших на берег.

Картина у всех была одна. Резь в животе, начавшаяся через два или три часа после еды. Вздутие. Понос водянистый и обильный, без крови и слизи. Ни у кого нет жара.

Ежели у человека понос с жаром – это одно. Значит, в него попало что-то живое и завелось в нём; это может кончиться чем угодно, а в этом городе часто кончается смертью.

А ежели понос обильный, но жара нет вовсе – это другое. Это значит, что живот не справился с непривычной пищей.

Я обошёл всех девятнадцать и каждому пощупал лоб. Холодные. Ни у одного не было жара, и ни у одного я не нашёл ни крови, ни слизи, и это меня успокоило настолько, что я сел и выдохнул.

– Владимир Гаврилович, питьё.

– Сколько?

– Всё, что есть. И варите ещё.

Питьё это я завёл в августе, и с тех пор оно зовётся лекарской водой. Вода, соль и патока – вот и всё.

Но воды на это не хватало.

Я пошёл к Любушину.

– Арсений Кузьмич, мне вода нужна. Пресная.

– Сколько?

– Одну бочку.

Он поглядел на меня.

– Андрей Ильич, у меня их налито сто восемьдесят. И все они заготовлены под Горн.

– Знаю.

– Не знаете. Всякая бочка, которую вы у меня нынче возьмёте, – это баркас к берегу, день и деньги. И берём мы её не задаром.

– Знаю, Арсений Кузьмич.

Он помолчал.

– А ежели я не дам? – спросил он по делу.

Ему надо было понять, насколько это серьёзно.

– Ежели не дадите, они будут пить забортную, – сказал я. – Потому что человек с поносом пить хочет так, что выпьет любую. И вот тогда у меня будет не девятнадцать, а сорок, и будет с жаром.

– А с вашей водой?

– А с моей встанут к четвергу.

– Патоки сколько?

– Фунтов пять.

– Патоку берите хоть пуд, она тут дешевле соли, – сказал он. – Бочку дам одну. И станете под Горном пить вполовину – не ко мне приходите.

* * *

К восьми часам лазарет был полон. Лазарет у меня на четыре койки, и девятнадцать человек туда никак не помещаются. Так что я велел класть на палубе, под тентом.

И тут пригодилось то, что сказал мне капитан в шторм. Филатов был на берегу с приёмкой, и до ночи его не ждали. Я пошёл к Муравьёву как к старшему из оставшихся на борту офицеров.

– Сколько человек?

– Пятеро, самых тяжёлых.

– Берите. Я после сам Никандру Ивановичу доложу.

Поил я их до полуночи. Работа скучная – и самая важная за весь день. Я ходил от одного к другому с кружкой и следил, чтобы пили. И каждому объяснял одно и то же:

– Пей помалу. Глотками.

– Дык не лезет.

– Оттого и говорю, что помалу. Залпом ты её отдашь обратно.

– Дык меня мутит.

– А ты пей. По глотку, и через минуту ещё.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю