444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Аржанов » Через океан (СИ) » Текст книги (страница 8)
Через океан (СИ)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2026, 06:30

Текст книги "Через океан (СИ)"


Автор книги: Алексей Аржанов


Соавторы: Игорь Алмазов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Глава 9

– Расступись, – я протолкался в середину и взял его за плечи. – Стой ровно. Не дёргайся.

Он замычал и замотал головой, в мычании этом было столько ужаса, что кругом замолчали окончательно.

– Слушай меня. Ты не помрёшь. Понял? Не помрёшь. Кивни, ежели понял.

Он поглядел на меня и кивнул. Дальше я осмотрел его, и хватило трёх прикосновений, потому что тут и смотреть-то было нечего.

Первое: рот. Открыт во всю ширину и не смыкается. Он пробовал его закрыть при мне, и я видел, как у него ходят жевательные мышцы, а челюсть при этом не двигается вовсе.

Второе: подбородок. Выдвинут вперёд, и выдвинут заметно, так что нижние зубы вышли за верхние на добрый палец.

Третье: и это решает дело. Я положил пальцы обеих рук ему перед ушами и велел не шевелиться. Там, где у человека головка нижней челюсти сидит в своей суставной ямке, у него было пусто. С обеих сторон. Ямки стояли пустые, и под пальцем чувствовалось углубление, а сама головка ушла вперёд и прощупывалась выше скулы.

Всё. Больше мне ничего не нужно было.

– Вывих челюсти, – сказал я громко на всю палубу. – Обеих сторон.

И на меня закричали.

– Какой вывих? Его Нептун наказал!

– Дык он над бородой смеялся!

– Он же не падал, вашбродь! Он стоял!

– Хохотал он, а рот и заклинило!

Я поднял руку.

– Тихо.

Объяснять надо было немедля, потому что сто с лишним человек стояли кругом и половина из них уже поверила в наказание. И ежели я сейчас молча вправлю ему челюсть, они решат, что я отмолил наказание.

– Слушайте все. Такое бывает от зевка – и чаще, чем вы думаете.

– От зевка⁈

– От зевка. Ежели зевнуть во всю ширину, челюсть может выскочить вперёд и не вернуться. Она у человека не приросшая – она ходит.

– Дык он не зевал!

– Он хохотал, – сказал я. – А хохот с открытым ртом есть тот же зевок, только шире.

Кругом зашумели.

– Кто видел, как это началось?

Вышел один, из молодых.

– Дык я, вашбродь. Он хохотал, а после захотел вздохнуть, раскрыл рот шире – и тут у него хрустнуло.

– Хрустнуло?

– Дык щёлкнуло. И всё.

Объяснение вышло при свидетеле.

– Слышали? – сказал я громко. – Щёлкнуло, когда он раскрыл рот шире. Тогда челюсть и выскочила.

Поверили не все, и я это видел по лицам. Зато про щелчок рассказал их же товарищ, а не я, и это действовало убедительнее всяких объяснений.

– Фердинанд Петрович! – позвал я Врангеля.

Он был тут же и подошёл немедля.

– Слушаю, Андрей Ильич.

– Ваше благородие, станьте сзади и держите ему голову. Крепко, обеими руками, и не отпускайте, покуда не скажу.

– Понял.

– И вот ещё что. Мне нужна ветошь.

Прошка притащил. Я взял два куска и стал обматывать себе большие пальцы, и обматывал плотно, в несколько слоёв.

– Зачем это? – спросил Врангель.

– Оттого, ваше благородие, что мои большие пальцы сейчас окажутся у него на коренных зубах.

– Ну?

– А как она встанет на место, рот у него закроется сам собой. Мгновенно и с силой. Он этого не захочет и не успеет помешать.

Врангель поглядел на мои пальцы.

– И откусит?

– Не откусит, а прикусит до кости. – Я затянул ветошь. – Я такое видел один раз: человек после месяц ходил с раной.

– А ветошь спасёт?

– Ветошь примет.

Дальше я подошёл к пострадавшему.

– Слушай. Сядь. Вот сюда, к бочке, затылком упрись. Я сейчас нажму: будет больно, но всего секунды три.

Он замычал.

– Руки за спину. Вот так. Ваше благородие, голову.

Врангель взялся, и я стал вправлять. Челюсть у человека не просто открывается вниз. Она при этом выезжает вперёд, и головка её съезжает на бугорок впереди ямки. При широком зевке головка может перескочить через эти бугорки и оказаться перед ними. И назад сама уже не идёт, потому что мышцы её тянут вверх и прижимают к тому самому бугорку.

Чтобы вернуть её, надо сделать два движения разом. Сперва опустить её вниз, чтобы сошла с бугорка. И тут же подать назад. Вниз и назад. Одним движением – нажимом, а не рывком.

Я поставил обмотанные пальцы ему на коренные зубы, справа и слева, а прочими пальцами обхватил челюсть снизу.

– Держите, ваше благородие.

– Держу.

И я нажал вниз, всем весом, медленно и ровно. Он замычал и напрягся.

– Не дёргайся. Терпи.

Мышцы у него были твёрдые, как дерево, и это было главным препятствием, потому что они держали челюсть прижатой. Я давил и считал про себя. На счёт «четыре» почувствовал, как челюсть пошла.

Не рывком: она поддалась, опустилась, и я тут же подал её назад. Тогда и произошло то, ради чего всё делалось. Щёлкнуло дважды – справа и слева, да так, что услышали стоявшие рядом. И рот у него захлопнулся.

Мои пальцы оказались у него между зубами, и он их прикусил. Я выдернул руки. Ветошь на левом пальце была прокушена насквозь.

Потом наступила пауза секунды на три. Он сидел и щупал себе лицо обеими руками. Потом закрыл рот. Открыл. Опять закрыл.

И сказал одно слово.

– Закрывается.

Палуба заорала – так орут на ярмарке, когда фокусник вытаскивает из шляпы голубя. Крик этот был мне приятнее всякого другого за три месяца. И приятен он был не оттого, что меня хвалили, а оттого, что они видели начало и конец.

Всё, что я делал на этом корабле, было либо долгим, либо невидимым. Известь в трюме, кружки, уголь в бочках, правила у грот-люка. Оспенная цепь, которая тянется уже четвёртую неделю и которую никто не замечает. Мука, которую я перебирал на холстине, прежде чем нашёл крупинку. Люди видели, что я вожусь. А результата не видел никто, потому что результат тут есть отсутствие беды.

А сейчас они видели всё. Человек с разинутым ртом, который мычит и не может говорить. Лекарь, который подошёл и за минуту сделал так, чтобы рот закрылся.

Начало и конец, при свидетелях. И я поймал себя на том, что мне это нравится – сильнее, чем следовало бы.

– Как звать?

– Дык Ерофеев, вашбродь. Яков.

– Слушай меня внимательно, Яков. Дело не кончено.

Он перестал улыбаться.

– Что не кончено?

– То, что раз она у тебя вышла, она выйдет опять.

– Как опять⁈

– А так, – я поглядел на него. – Связки, которые её держат, нынче растянулись. Они не срастутся обратно никогда.

– Дык что ж мне теперь?

– Ничего страшного. Только жить станешь иначе. Первое: недели две рот широко не открывать вовсе. Зеваешь – придерживай рукой снизу.

– Как придерживать?

– Вот так, – я показал на себе. – Кулак под подбородок, и не давай ему раскрыться. Второе: сухарь целиком не грызть: ломай и клади в рот кусками.

– Дык он твёрдый.

– Оттого и говорю. Твёрдое, широкое и большое две недели не ешь. Третье: ежели она опять выскочит, идёшь ко мне немедля.

– Дык, а ежели вас нету?

– Тогда к Владимиру Гавриловичу. И вот что всем скажу. Ежели у кого рот раскрылся и не закрывается, это не порча и не наказание. Это вывих, и его вправляют за минуту. И всякий такой пусть идёт ко мне, а не сидит и не ждёт, покуда само. И вот тебе, Яков, приказание по медицинской части.

– Слушаю.

– На празднике во весь рот не орать.

Сказал я это с каменным лицом, и палуба легла. Шутки этой я не готовил и сам от себя не ожидал.

* * *

Вечером ко мне явился Рогов. Сам, никем не зван.

– Вашбродь.

– Рогов, что у тебя?

– Дык нога.

– Что нога?

– Потянуло, – сказал он. – К вечеру.

Я усадил его и размотал. Ожидал увидеть худшее и не увидел. Рубец шёл ровный, розовый; по краю его была краснота величиной с ноготь – бледная, без жара.

Я потрогал. Тепло обыкновенное. Отёка нет. Под пальцем не больно.

– Ничего у тебя нет.

– Дык тянет.

– Оттого и тянет, что зажило. Рубец стягивается, когда созревает, и это нормально. Ходить будешь, разойдётся. – Я промыл и перевязал заново. – Ты чего пришёл-то на ночь глядя?

Он пожал плечами.

– Дык потянуло. Я и пошёл.

Я на секунду остановился с бинтом в руках. Этот человек три месяца ходил с гниющей ногой и молчал. Он терпел с июля. Краснота у него шла языками вверх по голени, нога горела, а он не сказал об этом ни единой душе, потому что боялся, что его спишут.

Я его нашёл случайно, по числу в тетради, и нашёл за два дня до заражения крови. А нынче у него потянуло рубец. Пустяк. Мелочь, которую можно было и не заметить.

И он бросил всё и пошёл ко мне на ночь глядя. Я стоял и наматывал бинт и понимал, что вылечил ему не голень. Она зажила бы и сама, ежели бы я вычистил рану и ушёл. А вылечил я в нём другое.

Он перестал бояться лекаря. И вот это оказалось дольше и труднее лечения всякого нагноения; я же этого не заметил, покуда он сам не пришёл с ерундой.

– Рогов.

– Что, вашбродь?

– Правильно сделал, что пришёл.

Он посмотрел на меня с недоумением.

– Дык оно ж пустяк.

– Оттого и правильно. Пустяк я гляжу за минуту. А ежели ты пустяк переждёшь, я после буду с тобой неделю возиться.

Он поднялся и стал обуваться. И натягивая сапог, обронил в сторону.

– Вашбродь, а меня-то не крестили.

Я обернулся.

– Тебя по списку вычеркнули. Я сам вычеркнул.

– Знаю. – Он затянул голенище. – Дык оно так. А всё ж таки всех крестили, а меня нет.

Тут я не нашёлся, потому что он был прав. Он с июля терпел, чтобы его не отделили от прочих. Он не шёл ко мне, потому что боялся, что его спишут и он перестанет быть как все. А вышло, что я сам отделил его от прочих своей же бумагой – и на глазах у всей палубы. И сделал я это правильно, потому что незажившая голень в купели есть заражение.

– Рогов.

– Ну.

– Через месяц у тебя нога заживёт совсем.

– И что?

– А то, что линия у нас уже за кормой: второй раз её не переходят.

Он кивнул, не обидевшись, и пошёл к двери.

– Погоди. Есть одна вещь, которую можно сделать.

Он остановился.

– Какая?

– Грамоту тебе выпишут.

– Дык её крещёным дают.

– Её дают тем, кто линию прошёл, – сказал я. – А линию ты прошёл вместе со всеми. Я поговорю с Наумшиным.

Рогов подумал.

– Дык ладно, – сказал он. – Тогда ладно.

И ушёл.

* * *

В кают-компанию меня позвали к девяти. Звали меня туда не всякий вечер, и я это ценил. Позвал Литке, и позвал с порога.

– Андрей Ильич! Идите к нам, нам нужен арбитр.

– По какому делу?

– По учёному.

Спорили трое: Литке, Врангель и Матюшкин. Спорили они о происхождении обычая, и спорили с таким жаром, будто от этого зависело плавание. Литке был в ударе.

– Господа, это идёт от римлян! – говорил он, размахивая рукой. – Нептун есть римский бог, и всякий, кто пересекал границу его владений, приносил жертву.

– Какую жертву? – спросил Врангель.

– Быка.

– Быка мы нынче не резали.

– Оттого что быка заменили человеком! – Литке даже привстал. – В том и смысл. Вместо жертвы окунают того, кто идёт впервые.

Матюшкин покачал головой.

– Я полагаю, что вы ошибаетесь, Фёдор Петрович.

– В чём же?

– В древности. Римляне через экватор не ходили вовсе.

– Ну и что?

– А то, что обычай не может быть старше плаваний, – Матюшкин говорил медленно. – Я полагаю, что он завёлся у португальцев, когда они пошли к Гвинее, и завёлся лет триста назад, не более.

– Триста лет тоже почтенно, – заметил Врангель.

– Почтенно, а не античность.

– А при чём тут долгота? – вдруг спросил Литке. – Не знаете? А при том, что крестят не только на экваторе. Крестят и при первом проходе тропика, и при проходе Горна, и при переходе за полярный круг.

– И что это значит?

– А то, что суть не в Нептуне и не в римлянах, – Литке сел. – Суть в черте. Всякий раз, как человек пересекает черту, которой не пересекал, с ним что-нибудь делают.

Тут он был, по-моему, ближе всех к правде.

– Стало быть, обычай про черту?

– Про черту.

Врангель оживился.

– Тогда вопрос. Где кончается суеверие и начинается традиция?

– А есть разница?

– Есть, – сказал барон. – Суеверие есть вера в то, чего нет. А обычай можно исполнять, ничего не веря.

– Стало быть, всё дело в вере?

– Стало быть, да.

– Нет, – сказал Матюшкин.

– Отчего нет?

– Оттого, что половина команды нынче верила всерьёз. – Он поглядел на них. – Вы бы послушали, что говорили про Ерофеева, когда у него рот не закрылся.

– Так ведь они простые люди.

– А обычай-то у них с нами общий.

Я сидел в углу и молчал. Молчать мне было труднее всего. Мне было что сказать в обоих смыслах.

Я мог сказать им про черту как человек своего века, который читал про обряды перехода и про то, что всякое общество отмечает границу испытанием. У меня для этого были слова, которых тут нет и не будет ещё сто лет. И я мог сказать им как лекарь: сегодня этот обычай снял с корабля то напряжение, от которого через неделю вылилось бы в драки.

И оба раза пришлось бы объяснять, откуда я это знаю. Так что я молчал вдвойне.

Филатов сидел в стороне и не сказал за весь вечер ни слова. Он пил чай и слушал, судя по лицу, невнимательно. Когда же спор пошёл по третьему кругу, он поставил чашку.

– Господа, обычай сей нужен не для Нептуна, – сказал Филатов. – Он нужен для того, чтобы человек, которого нынче окунули, завтра знал, что он свой.

И снова взял чашку. Тишина была недолгой. А после засмеялся Кутыгин.

– Вот. Целый вечер спорили, а Никандр Иванович в одну фразу уложил.

Литке открыл рот и закрыл.

– Позвольте, но античные корни…

– Они при вас останутся, Фёдор Петрович, – сказал Кутыгин.

Литке засмеялся вместе со всеми. А после отошёл к окну и стоял там, покуда спор не кончился; больше он в него не вступал.

* * *

Новицкий позвал меня к себе в одиннадцатом часу.

– Вершинин, зайдите. Дело есть.

Он сидел за столом при свече, и на столе у него лежали бумаги, и их было много.

– Садитесь. Работать будем.

– Над чем, ваше благородие?

– Над ведомостью.

Он подвинул мне лист. Листы эти я видел у него в руках десятки раз и ни разу не заглянул в них. А заглянув, понял, чем этот человек занят по ночам уже третий месяц.

Первое: корабельный журнал больных. Там значился всякий, кто побывал в лазарете, с указанием даты поступления, болезни, лечения и исхода.

Второе: месячная ведомость по медицинской части. Сколько больных и чем они больны, сколько выздоровело, сколько умерло. Её подписывает штаб-лекарь, после чего она идёт в Адмиралтейство.

Третье: расход аптеки по статьям. Всякий золотник хины, всякая унция опия, всякий аршин корпии – и против каждой статьи имя больного и число.

– Ваше благородие, это же…

– Это то, за что с меня спросят в Кронштадте через три года, – сказал Новицкий. – Всякую строку. И вот тут у меня беда.

– Какая?

– Двадцать шесть человек. – Он положил ладонь на лист. – Как я их назову?

Я поглядел. В графе «болезнь» против двадцати шести фамилий стояли прочерки.

– Напишем «спорынья», – сказал я.

– Нет такой болезни.

– Как нет?

– Так, – Новицкий поглядел на меня. – В номенклатуре нет. Есть перечень, по которому составляют ведомости, и его в Петербурге знают наизусть. А спорыньи в нём нету.

– Отчего?

– Оттого, что её никто не признал болезнью. Признают лет через сорок, может быть.

– Тогда что писать?

– Вот и подумаем. Первое: горячка.

– Отчего горячка? У них жара не было.

– Оттого, что горячка есть в перечне и её примут без вопросов. – Штаб-лекарь поморщился. – А беда в том, что двадцать шесть человек с горячкой на одном судне есть повальная болезнь.

– И что?

– И то, что по такому рапорту нас в Рио не пустят.

– Как не пустят?

– А так: придём, объявим двадцать шесть горячечных – и нас поставят на карантин. На две недели, а то и на три; и никого не пустят на берег.

– Дальше?

– Второе: Антонов огонь.

– Тоже нет?

– Тут хуже, – Новицкий поглядел на меня. – Антонов огонь есть, и его примут. Только по нему выйдет, что у нас на корабле двадцать шесть человек с омертвением, а о таком докладывают особо.

– И?

– И приедет комиссия – в Кронштадт, через три года, к старому судну и к людям, которые давно здоровы.

– Третье?

– А третье – отравление.

– Провизией, – сказал я.

– Провизией, – согласился штаб-лекарь. – Казённой провизией, принятой в Портсмуте по описи и оплаченной из казны.

– И что будет?

– А будет вот что. Первое: следствие. Второе: ответит шкипер, который эту муку принимал и расписался. Третье: станут разбираться с тем, кто её продавал, и с нашим комиссионером, который при этом был. И виноватым выйдет шкипер. Потому что подпись его.

– Но он же не мог знать!

– Не мог, – согласился штаб-лекарь. – А подпись его. И вот я третью ночь сижу и думаю, каким словом мне это назвать, чтобы и правду сказать, и человека под суд не подвести.

Всё плавание я считал этого человека осторожным. Я думал, что он не любит новшеств, что ему спокойнее по-старому и что всякое моё предложение он проверяет из лени. А он всё это время держал в руках бумагу.

А бумага живёт дольше больного. Человек выздоровеет и забудет. А строка в ведомости ляжет в Адмиралтейство, и по ней через три года будут судить о нём, о шкипере, о провизии и обо всём корабле. И всякое моё новшество, под которым он ставил подпись, ложилось туда же. Известь. Кружки. Правила. Заключение на Прошку.

Он подписывал их своим именем.

– Ваше благородие, – сказал я. – Простите.

– За что?

– За то, что я вас три месяца считал перестраховщиком.

Новицкий поглядел на меня и вдруг усмехнулся.

– Считали?

– Три месяца считал.

– И правильно считали, – сказал он. – Я и есть перестраховщик. Только вы теперь знаете отчего.

Мы сидели над этим листом, я думаю, час. И перебрали всё. Отвергли горячку из-за карантина. Отвергли Антонов огонь из-за комиссии. Отвергли отравление из-за шкипера. Пробовали «судорожную болезнь» и отвергли, потому что судороги были у двоих, а прочие двадцать четыре обошлись. Брали «повреждение чувствительности» и отвергли, потому что такого в перечне тоже нет.

И вот тут Новицкий сказал странное.

– Вершинин, а отчего вы уверены, что это мука?

Я поднял голову.

– Я вам крупинки показывал.

– И я их видел. Я не к тому, что вы неправы. Я к тому, что мне в девяносто седьмом тоже всё было ясно. Мне было двадцать четыре года, и я служил при госпитале. И привезли мне мужика с воспалением в боку.

– С каким воспалением?

– С каким тогда возили. Жар, боль в боку, дышать не может. Я его слушал ухом и ничего не разобрал.

– И что вы сделали?

– Отворил кровь, – сказал Новицкий. – Как учили. Шестнадцать унций.

– И?

– И к вечеру ему стало легче. Жар упал, дышать стал ровнее, и через неделю он ушёл домой своими ногами. Его звали Гаврила Силин. Я его помню по имени двадцать лет.

Он поглядел на меня.

Кровопускание не помогает. Я это знаю твёрдо. В моём веке это доказано, пересчитано и оставлено, и всякий студент знает, что при воспалении лёгких выпустить у человека фунт крови значит сделать хуже.

А этот человек своими глазами видел, как оно помогло.

И он не врёт.

Мужику стало легче к вечеру, и он ушёл своими ногами, и это чистая правда. Только легче ему стало не от кровопускания.

Ему стало легче оттого, что он выздоравливал сам, как выздоравливают семеро из десяти. И совпало. А Новицкий увидел совпадение и запомнил имя.

– Ваше благородие, – сказал я осторожно. – А сколько таких было после?

– Много.

– И всем помогало?

Он помолчал.

– Не всем, – сказал он. – Половине.

– А половине?

– А половина померла.

– И как вы это себе объясняли?

– Никак, – сказал Новицкий просто. – Думал, что у тех болезнь была сильнее.

Тут я не нашёлся с ответом. Потому что возразить ему было нечем.

У него был опыт – честный, собственный, двадцатилетний, – и в этом опыте кровопускание помогало половине. А что половина выздоровела бы и без него, доказать я не мог ничем.

И он сказал то, ради чего, я думаю, и завёл этот разговор.

– Я к чему это, Вершинин.

– К чему?

– К тому, что я своим глазам верил двадцать лет и ошибался, – он поглядел на свечу. – А вы верите своим крупинкам три дня.

– Ваше благородие…

– Я не спорю, – он поднял руку. – Я вам говорю: пишите так, чтоб можно было переменить. Пишем так. «Болезнь неизвестного свойства с онемением конечностей и расстройством чувств, прекратившаяся по удалении из пищи хлеба, выпеченного из ржаной муки портсмутской поставки».

Формулировка была гениальная. В ней нет ни одного слова неправды. Болезнь неизвестного свойства, так оно и есть, потому что её никто не знает. С онемением конечностей и расстройством чувств' – это описание, а не диагноз, и описание точное. Прекратившаяся по удалении из пищи хлеба' – это факт, который мы наблюдали.

И ни одного слова, которое тянет последствия. Тут не сказано «горячка», и карантина не будет. Не сказано «Антонов огонь», и комиссии не будет. Не сказано «отравление», и шкипера не тронут. А связь с мукой указана, и указана так, что всякий понимающий её увидит, а всякий ищущий виноватого не найдёт статьи.

– Ваше благородие, это хорошо.

– Ничуть, – сказал Новицкий. – Это единственное, что можно написать.

Писал он медленно и красиво, а дописав, посыпал написанное песком и сдул его.

– Ну вот. Теперь это правда, Андрей Ильич.

– Отчего теперь?

– Оттого, что написано, – сказал штаб-лекарь. – Вы поймите. То, что мы с вами тут говорили, через год забудется. А это останется. И через сто лет, ежели кто полезет разбирать, он прочтёт вот это. И это будет всё, что случилось.

Мы посидели молча.

– Ваше благородие, дозвольте спросить.

– Спрашивайте.

– Сколько у нас нынче травм?

Он поглядел в свой лист.

– За нынешний день?

– За нынешний.

– Одна, – сказал Новицкий. – Вывих челюсти у Ерофеева. Вправлен на месте, без последствий.

– И всё?

– И всё. При купели на вантах их было бы четыре.

– Вы считали?

– Я всегда считаю, – сказал Новицкий. – Двое с вант, один в купели и один в драке.

– Отчего именно четыре?

– Оттого, что я такое видел трижды. И всякий раз было от трёх до пяти.

Он поднялся и стал прибирать бумаги.

А я стоял и понимал, что мне сейчас сказали. Он назвал число. И в этом числе было всё.

Четыре травмы, которых не случилось. Он не мог сказать этого вслух, потому что не хвалит никого и никогда, и потому, что всякая похвала обязывает.

А число назвать мог.

– Ступайте спать, Вершинин, – сказал он. – Завтра обход.

* * *

К себе я пришёл в первом часу. Достал свою тетрадь и раскрыл её. Грамота лежала там, между листами, куда я её положил днём.

Я развернул и перечёл ещё раз. «Впредь сухопутнымъ не числить». Подпись с росчерком.

День у меня вышел странный. С утра я выторговывал у капитана то, чего не хотел, и брал на себя ответ. Днём меня макали в парусину и мазали смолой. Потом я вправлял человеку челюсть при всей команде. Вечером я молчал в кают-компании, потому что мне было что сказать.

А ночью мы со штаб-лекарем придумывали, каким словом назвать болезнь, которой ещё нет.

Я убрал грамоту обратно и стал раздеваться. И в эту минуту стукнули в переборку. Я подошёл и открыл.

В дверях стоял Литке.

– Фёдор Петрович?

– Андрей Ильич, – он кашлянул. – Не спите ещё?

– Не сплю.

– Я к вам не как к лекарю. Мне поговорить надобно, – сказал Литке. – Только чтобы никто не знал. Боюсь, я останусь в Рио.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю