Текст книги "Охотничье братство"
Автор книги: Алексей Ливеровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Непросто нам дались эти сорок верст до Лёпуи: отвыкли, да и груз, особенно ружья и патроны. Мы были сразу же вознаграждены, когда попали в избу приветливого дяди Вани. Для нас сюрприз – густое деревенское пиво и на большой скворчащей сковороде залитый яйцами хвост акулы. Так показалось – на самом деле это был хвост огромного лосося. Я удивился, спросил откуда. Дядя Ваня ответил: «Тут рядом». И рассказал, что у них именно сейчас, в осеннее время, ход лосося. Я попросился посмотреть, как ловят.
На следующий день мы приготовили для ночной охоты на ближайшем овсяном поле два лабаза и пошли с дядей Ваней на реку. Интересная это, совершенно особая ловля. На малюсенькой речке (кажется, с ходу перепрыгнуть можно) стояли ройки – два выдолбленных бревна, соединенные поперечными планками. Рыбак садится на корму, перед ним большая берестяная труба, уходящая нижним концом в воду. Сверху смотреть надо – хорошо видно дно. Грести не надо, даже нельзя: рыба эта осторожная. Медленным течением несет ройки, на перекате чуть побыстрее, в омуте совсем тихо – и вот он, лосось! На дне, взмучивая плавниками придонный ил над камушками, мечет икру огромная рыбина. Между двумя бревнами ройки просовывают острогу с длинной ручкой – удар! икряной лосось, чудище в шесть-семь килограммов, добыт! Запрещенное это дело теперь, тогда оно было обиходным.
Две недели мы ходили вокруг деревни, устраивали на изрезанных овсяных полях лабазы, вечерами и ночами сидели, караулили зверя. Медведя в этих местах было много: на всех глинистых проселках между полями когтями, как граблями, прочесаны бороздки. До утра караулим, днем чуть подремлем – и на другую охоту, уже по мелочи. Оказалось, что у дяди Вани есть собачонка Квасок – по его мнению, крайне неудачная, порченая: на белку внимания не обращает. Это нам дядя Ваня продемонстрировал. Вышли вместе в лес, заметил сам в вершине сосны белку, подозвал собаку. Она послушно подошла, склонив голову и поджав хвост, – знала процедуру обучения. Иван взял ее за шиворот, кинул мордой на ствол дерева, приговаривая: «Я тебя научу, я тебя научу белку лаять!» Квасок молчал. Дядя Ваня досадливо махнул рукой, он, как все северные лесные охотники, считал достойной внимания только зверя и пушнину, все остальное – баловство, особенно зайцы.
Мы пошли. Через несколько минут совсем рядом Квасок поднял зайца и красивым доносчивым голосом горячо погнал. Оказалось, он отлично работает по зайцу, да и вид у него был не ахти какой лаечный: полустоящие уши, одно частенько вниз, странный для лайки шоколадный цвет псовины и совсем не пушистый хвост. Мало нам удавалось ходить с ним по лесу. В конце пребывания в Лёпуе все время хотелось спать, в глазах как песок, – все же мы за эти две недели добыли целый мешок дичи: пять зайцев, глухаря, остальное – тетерева и рябчики. Дядя Ваня сказал: «Подвесьте в сарае, в холодке ничего им не сделается, не лето».
Не задалась наша медвежья охота, вечер за вечером мы зябли на дощатых полатях, вознесенных над землей, а медведи либо выходили на соседнее поле, либо появлялись в конце обширного овсища и не подходили близко. Так вечер за вечером. Дошло до того, что к Ивану прибежал мальчишка, сказал ему: «Председатель велел на овсах груды жечь, ваши питерские охотники без последствий».
Все же встреча с медведем состоялась. На одну небольшую, наполовину убранную ниву ходил, судя по следу, крупный медведь; к сожалению, мы узнали об этом только в последние дни. Построили очередной лабаз, в ненастный вечер под моросящим дождем просидели до полной темноты. В намокших пудовых куртках сползли с лабаза и пошли к дому. Недалекий путь лежал через густой молодой ельник, где стало, если это было возможно, еще темнее. Дорога совершенно разбита, грязь по колено. Отошли от поля метров двести, слышим – навстречу шаги. Мы остановились. Ничего не видно. Шаги приближаются, подходят вплотную. Понимаем, что это ОН идет на овес. Стоим недвижно. Он сделал два шага на обочину и стал. Слышно, как дышит, как струйками с его шерсти стекает вода. Я шепнул Виктору: «Зажги сразу несколько спичек, я приготовлюсь и выстрелю». Виктор: «Нельзя, Алеша, у меня семья». Постояли молча, пошли вперед. Не тронули его, и он нас не тронул.
На следующий день пошли посмотреть на место встречи. По следам увидели – все было так, как слышали: очень крупный медведь шел навстречу, свернул и встал на мох обочины. После нашего ухода вернулся на дорогу и пошел, как хотел, на овсяное поле.
Дядя Ваня довез нас до станции, притащил наш мешок с дичью. Ожидая поезда, мы легли на полу вокзала, что тогда казалось естественным, подложили под голову рюкзаки, а в них было по три бутылки хорошо закупоренного деревенского пива. В тепле они стали стрелять, пивная пена залила все вещи. Это было первое происшествие. Второе – по возвращении из похода, очень досадное. На квартире Виктора, на Моховой улице в Ленинграде, мы с гордостью внесли в комнату мешок с дичью. Торжествующе, взяв за углы мешка, вытряхнули добычу. На зеркальный паркет с легким шорохом посыпались груды червей – вернее, личинок. Дамы закричали: «Несите на помойку, скорее несите на помойку!» Дичь не испортилась, она не пахла, но ее, как говорят в деревне, «обсидели мухи».
Каким охотником был Виктор Петрович Конокотин? Очень обстоятельным, я бы сказал – дотошным. Собирался на охоту загодя и невероятно медленно, зато все, что содержалось в рюкзаке, было расфасовано, пронумеровано и переписано. Все, что могло промокнуть, – непременно в резиновой оболочке: спички, соль, сахар. Белье в отдельном пакете, чтобы не пачкалось. Одежда вся заранее пригнана, по нескольку раз отрепетирована, как сидит, например, портянка на ноге, крепко ли пришиты пуговицы. Маршрут охоты продуман, с собой выкопировка из большой карты, увеличенная, со всеми дорожками, просеками, болотцами. Таким он был и в жизни, чуть медлительным, но чрезвычайно обстоятельным, не очень любил шутки, не переносил скабрезных анекдотов. В нашей компании его очень скоро стали звать Петровичем: рядом часто бывал другой Виктор, Померанцев.
Все было в полной исправности у Петровича – вот только ружье огорчало. Получил ружье от тестя, Леонида Васильевича. Это была тяжеловатая тулка двенадцатого калибра, штучного разбора, с прекрасным боем, надежным для всех номеров дроби. Еще у первого хозяина от правого курка отлетел верхний хвостик. Все попытки его приварить, приделать на прежнее место не увенчались успехом. Виктор привык поднимать такой укороченный курок, но это был явный непорядок.
Когда я думал о педантичности, аккуратности моего друга, мысленно переносил его качества на других командиров Красной Армии, мне было приятно, как-то надежно, – ведь для военного дела, я понимал, очень важна такая расчетливость и предусмотрительность.
Держать собаку ему было трудно. И все же, когда жизнь стабилизировалась, он завел черную лайку Мамая, сына Турахи Фрейберга. Как полагается, взял тридцатидневным щенком и сразу влюбился. Мог бесконечно рассказывать, каким замечательным псом вырос Мамай. Только послушать, как эта потрясающая собака отлично лает белку и куницу, геройски задавила, нырнув в воду, норку, можно добыть из-под нее даже зайца, если подождать на месте подъема, Мамай, правда, бросит, уйдет в сторону, однако заяц сам завершит круг. Да что зайцы! Даже на открытом болоте можно взять, как из-под легавой, дупеля: надо держать собаку близко перед собой и смотреть, когда Мамаев хвост, круглая баранка, лежащая на спине, начнет ерзать: внимание! – впереди дупель.
Виктор был сильно занят – учился и работал; по зимам мы мало с ним виделись, мало охотились, но лето почти каждый год проводили вместе. Хорошо запомнилось лето 1938 года на Селигере. Четыре семьи, в их числе Конокотины, и, как всегда, с нами Митя Тищенко, – мы жили в рыбацкой деревушке Заплавье. Арендовали у местных жителей парусные шлюпки и по два, а то и по три раза в неделю выходили в озера и пропадали там день, два, ночевали на островах или берегах чудесного озера. Ходили за Осташков, к верховью Волги, по речке Полоновке в Полоновское плесо. А когда пришло охотничье время, с утра в лесу с легавыми собаками, днем стреляем уток по ерикам – протокам озера – с подхода или со шлюпки, к концу дня – выход на утиные зорьки.
Не сосчитать, сколько дней и ночей мы с Виктором провели на охоте. Но забавно, что, как начнешь вспоминать, в голову приходит – может быть, только в мою голову? – не обычное, благополучное: «Походили, увидели, стреляли, добыли, усталые, но довольные, вернулись домой», а вспоминается какая-нибудь несуразица.
Вот, например, охота на лосей. Я получил приглашение из охотхозяйства Лесотехнической академии и пригласил с собой Петровича. Он с удовольствием принял приглашение, тем более что с мясом тогда в городе было плохо. После двух или трех неудачных загонов прямо на Виктора вышел лось. Стрелять разрешено было только быка, лосихи запрещены. Было это дело в конце декабря, когда большинство лосей уже сбросило рога. На Петровича вышел безрогий, пересек линию без выстрела. Виктор объяснял: «Понимаешь, он близко подошел, даже показалось, что вижу округлое место от сброшенного рога. Уверенности не было – не хотел тебя подвести, я же твой гость! Не мог». Милый, ответственный мой друг, он не догадывался, что ошибкой все были бы довольны, – так сложились обстоятельства и всё тут.
После охоты нам нужно было попасть к поезду на станцию Тосно. Отдохнули в Охотничьем дворце. Транспорта никакого не оказалось, надо пешочком двадцать километров. Уезжали мы из города в большой мороз в валенках. А тут с утра пошла резкая оттепель, подуло с юга как из печки, и снег на глазах стал оседать и таять. В лесу это не представило большого неудобства, но когда мы вышли из дворца на шоссе, ахнули и переглянулись: все полотно дороги – снежно-водяная каша. Валенки мгновенно промокли. Усталые еще на охоте, с превеликим трудом мы передвигали пудовые замерзшие ноги – и так двадцать километров! Это запомнилось…
Измученные, холодные, мы ввалились в маленький станционный буфет. Спасибо буфетчице: она по нашему заказу налила нам по стакану черносмородиновой наливки – в жизни ничего не пил вкуснее – и слова не сказала, когда мы разулись, в углу над ведром отжали портянки, валенки прислонили к горячей печке и в сменных шерстяных носках, сидя за столиком, ожидали поезда. Блаженство! И это запомнилось.
Переменив квалификацию, из воздухоплавателя став летчиком, Виктор Петрович уехал в часть в Кречевицы (под Новгород). Закончил академию и за образцовую службу был переведен в Москву. Там он быстро пошел в гору по служебной линии. Защитил диссертацию, преподавал в Академии имени Жуковского, позже – получил кафедру тактики ВВС в Академии Генштаба. Я жил в Ленинграде, виделись мы редко, охотиться вместе не приходилось. Один только раз он угостил меня охотой на глухарином току под Москвой в угодьях Военно-охотничьего общества.
Вышел и спокойно перешел линию стрелков.
В угодьях Военно-охотничьего общества.
Перед самой войной Конокотины жили хорошо. Я никогда не спрашивал Виктора о его служебных делах, в те годы это было совсем не принято. По некоторым сведениям (за достоверность их не ручаюсь), по приказу Сталина нескольких крупных военачальников-педагогов жестко уединили на три месяца где-то под Москвой: они писали Устав Красной Армии. В их числе был и Конокотин. За эту работу он получил порядочную сумму денег.
Когда мне приходилось бывать в командировках в Москве, я останавливался у Конокотиных, жил как дома, любовался ладом и достатком семьи. Хорошо помнятся совсем для меня новые обильные застолицы. У Конокотиных умели угостить своедельным, а тут еще хороший паек: икорка, севрюжка и ставшая популярной, даже рекламируемая, водка.
Маша, жена Петровича, много работала: преподавала английский язык курсантам – в частности, группе испанцев (только что кончилась война в Испании). Ее ближайшей подругой была Любовь Ефимовна Левина-Аржанухина, крупный партийный работник и интереснейший человек. Когда бы я ни приехал, Любаша всегда там, у Конокотиных. Однажды я приехал к Конокотиным, был какой-то праздник. Мы сидели за большим столом, между мной и Виктором было свободное место, явно для кого-то оставленное. Спросил – Петрович сказал: «Это для Феди, он на приеме». Муж Любаши, летчик Федор Константинович Аржанухин, отлично воевал в Испании; когда вернулся – поднялся, взлетел по служебной лестнице: был назначен начальником штаба Военно-Воздушных Сил Советского Союза. В этот памятный день – вернее, вечер, потому что Федор приехал в первом часу ночи, – он весело присел к столу, выпил и рассказал, что только что на банкете Сталин дважды поднимал бокал «за нашего Федора Константиновича Аржанухина», а ему было очень неловко: надо было встать и у всех на глазах подойти и чокаться с Иосифом Виссарионовичем. Петрович ухмыльнулся невесело: «Гляди, Федя, два-то раза, может быть, и лишнее».
Все это дело кончилось печально. Вскоре Аржанухин был смещен и переведен начальником Монинской академии, а в начале сорок первого года арестован и расстрелян. Любовь Ефимовну сослали в лагерь в Среднюю Азию. Там она пробыла много лет. За это время геройски погиб ее сын, заброшенный в тыл врага. Много позже конца войны я присутствовал при разговоре Маши с Любашей, тогда она уже была реабилитирована, вернулась в Москву, получила квартиру и довольно большие деньги, как бы в компенсацию. Говорила Маше: «Знаешь, мне не хотелось эти деньги брать, точно я Федю предала».
Тогда же осторожный и сдержанный Петрович сказал мне: «Все, что случилось с Федей, не удивительно для того тяжелого времени и характерно для Сталина; впрочем, есть еще и другая причина. Федор – летчик-ас, к тому же отчаянно храбрый, – его надо было повысить, скажем, на одну-две ступени, но не до начальника штаба ВВС».
Генерал-майор.
Виктор Петрович и Мария Леонидовна на озере Городно.
Я еще раз вспомнил слова Виктора, когда читал «Живые и мертвые» К. Симонова и смотрел фильм, поставленный по этому роману, – помните трагедию и смерть крупного командира, которого сбили в первые дни войны?
Во время войны Виктор Петрович продолжал работать в Академии, иногда выезжал на фронт, довольно длительное время был под Москвой, где в особом лагере «приводил в порядок» офицеров из разбитых частей, испуганных, деморализованных.
В 1946 году Виктор Петрович получил звание генерал-майора и еще через некоторое время вышел в отставку. Жил в Москве. Каждое лето они с Машей надолго, с весны до первого снега, уезжали в те же самые Домовичи, что и многие мои друзья и родственники, где жил и живу я сам. Конокотины оба увлекались рыбной ловлей. Петрович и тут делал все основательно: каждый окунь был взвешен, зарегистрирован в особом журнале, озерные глубины были промерены и нанесены на карту.
Он умер спокойно в своей квартире в Москве. Маша умерла немного раньше.
НОБЕЛЕВСКИЙ ЛАУРЕАТ
Николай Николаевич Семенов – мой отчим. Мама ушла к нему. Я его невзлюбил – и это понятно. Подростку было трудно пережить такое: как она могла бросить моего отца? Мы, дети, его очень любили.
Хочешь не хочешь – встречаться приходилось. Постепенно выяснилось: Николай Николаевич – человек добрый, приветливый, любит маму, ласков с уехавшей вместе с ней младшей сестренкой, с отцом ведет длительные дружеские разговоры, везде говорит, что Алексей Васильевич – умнейший человек и замечательный – прямо кудесник! – врач.
После смерти матери сестра вернулась к нам в дом, а с Николаем Николаевичем у меня сохранились отличные, даже дружеские отношения, вскоре укрепленные совместными охотами. О них я и буду рассказывать.
Оказалось, что Николай Николаевич охотник. Но – боже мой! – какой: утятник, пострелявший немного на полусухих саратовских прудиках и озеришках лысух и кряковых. Ни малейшего представления о гончих, об охоте с легавой со стойкой (у них там легавые только уток из воды таскают). И что совсем плохо – трудно даже представить! – никогда не бывал на глухарином току. Я почувствовал неизмеримое превосходство и в вопросах охоты принял менторский тон.
Николай Николаевич в те годы работал невероятно много и самозабвенно. Я был студентом университета, занимал конурку на третьем этаже дворца Меншикова на Васильевском острове, ходил на лекции, варил себе гречневую кашу в голландской печке. Это была основная пища, ибо обед в студенческой столовой не насыщал, а на два обеда не хватало денег.
Николай Николаевич жил в районе Лесного, в профессорском доме при Политехническом институте. Частенько приезжал в центр города, прокручивая городские дела; вечером ухаживал за моими двоюродными сестрами Ниной и Наташей одновременно и оставался у меня ночевать. С удовольствием ел кашу, спал на моей кровати (я на приставных стульях), рассказывал о своих делах. Говорил с подъемом, страстно о невероятно, фантастически интересных и перспективных достижениях физики. И была у него в те годы – может быть, и позже, не знаю – миссионерская манера всех перекрещивать в свою научную веру: признак, характерный для увлекающихся своим делом людей. Я имел неосторожность рассказать, что занял первое место на конкурсе физического кружка, и с тех пор он удвоил напор вербовочных разговоров. Правда, пока дело сводилось к моему переходу с биологического факультета на физико-математический. Он говорил: «Разве можно сравнивать!» Кто мог подумать, что уже зрелым, сложившимся ученым он так увлечется биологией.
Разговаривали мы по русско-интеллигентскому обычаю долго, куда как за полночь. После научно-физического раунда начинался разговор об охоте, о планах на будущее; он, неутомимый и прирожденный организатор, решил – как можно скорее, ни в коем случае не откладывая, начинать прямо завтра! – организовать небольшую базу на Ладожском озере (остаток его утятничества), где будут руль-моторы, швертботы, подъездные челны, собаки, подсадные утки. Третий раунд – осторожное выспрашивание у меня о Нине и Наташе. Здесь уже организовывалась его собственная жизнь и конкретные предложения не высказывались, скорее ожидался совет от меня. А что я мог сказать? Только воспользоваться чужим, вспомнить французскую песенку:
Памятна мне первая совместная охота. Охота – слово здесь весьма условное: в зимние каникулы мы больше недели прожили на даче моего отца неподалеку от Петрограда, на берегу Финского залива. Мы – это Николай Николаевич, зачинщик и организатор; два его ученика: крупный, молчаливый Виктор Кондратьев, спокойно поглядывающий глазами, увеличенными очками, и маленький, солнечно-веселый Люся Харитон, каждую минуту готовый в ответ на удачную шутку залиться смехом или подойти к пианино и, не присаживаясь, загреметь фокстротом; две мои двоюродные сестры: худощавая, высокая блондинка Наташа Бурцева, студентка университета, обладательница прекрасного голоса, к тому же великолепно играющая на рояле, и Нина Седельницкая, темноволосая красивая девушка, молодой филолог, отличная лыжница; мой брат Юрий, дипломант Сельскохозяйственного института, поэт и единственный из нас женатик, и я, первокурсник университета.
Лебяжье – чудесное место! – небольшая рыбацкая деревушка у мелководного берега, стоящая, если не считать маленького клочка обрабатываемой земли, в огромном сосново-еловом лесу. Дом моего отца-одноэтажный, четырехкомнатный, на берегу речки, рядом с яблоневым садом. Что касается нашего времяпрепровождения, можно привести сочиненную нами тогда частушку:
В Лебяжьем жизнь веселая,
Привольное житье,
Там лыжное катание
И крепкое питье.
Встаем не очень рано мы —
Часочка в два иль три,
Наташино сопрано
Нас будит до зари.
В окрестностях Лебяжьего. Черная Речка. 1910 г.
Здесь все достоверно, кроме фигурального крепкого питья. В те годы вино не очень употребляли и доставали с трудом. Скорее всего, дело шло о двух бутылках портвейна за все время.
Плохо было с охотой, но это никого не удручало. Мы жили в теплом доме весело, дружно. Короткие зимние дни проводили на лыжах. Лыжи в те годы были невероятно длинные, палки толщенные, бамбуковые. Вечером, как это водится, без конца спорили на самые различные темы, очень много – все наперебой – декламировали стихи: Блок, Ахматова, Кузмин, Шершеневич, Бальмонт, Брюсов. Отдыхая, слушали музыку – отлично играла и пела Наташа.
Как хорошо, как тепло вспоминаются зимние уютные вечера в лебяженском доме!
После серьезной музыки и настоящих стихов публика требует частушек. Частушки немудрящие. Нам они нравились, сочинялись тут же. Сегодня днем катались на крутом лесистом склоне в сторону старого кирпичного завода; горка крутая, снег рыхлый, лыжники так себе, а кое-кто и вовсе не мастер… Наташа у пианино, запевает с Юрием:
Глава приезжих физиков —
Пропеллер-человек,
Зимою ищет рыжиков,
Зарывшись носом в снег.
«Пропеллер-человек… зарывшись носом в снег» – не очень-то уважительно!
А Харитон наш маленький —
Турист он хоть куда:
Надел по горло валенки
И падает всегда.
И верно, невероятного размера валенки достал где-то для этой поездки Юлий Борисович Харитон.
А Виктор Николаевич
С душою удалой
Летает ясным соколом
Над елкой молодой.
Непростой характер у Виктора Николаевича Кондратьева. Сейчас в Лебяжьем – на лыжах, может быть, и впервые – усваивает это дело практически и бесстрашно, не глядя вниз: все скатываются, почему же ему мерзнуть наверху – а там что будет, то будет.
Устав от стихов, вскакивал Харитон, неистово гремел на пианино фокстрот:
Мы только негры, мы только негры —
Мы вам волнуем кровь.
Дайте нам кольца, дайте ожерелья —
Мы вам дадим любовь.
Танцевали все с увлечением и всяческие танцы.
Конечно, в компании, где две прелестные девушки и пятеро молодых мужчин, витал – неярко выраженный, но все же несомненный – мальчик с луком и стрелами. Правда, из его мишеней двое исключались: женатый Юрий и я. Тетушки наши озабоченно и лукаво говорили: «Кузинаж данжере вуазинаж», [6]6
Двоюродные – опасное соседство (франц.).
[Закрыть] – они почти не ошиблись: я был влюблен в третью кузину.
Мы все двоились понемногу…
Какая странная картина: —
Пол-Харитона пляшет с Ниной,
А половина не тужит —
Наташе голову кружит.
………………………………………
Увы! Сердца волшебниц сих,
Как пироги, обманут их.
Пироги, действительно, девочки так и не собрались спечь, хоть обещали…
Боже, как давно это было и как памятно!
На охоту было мало надежды. Зайцы поблизости водились, но у нас не было гончей. Морозы стояли крепкие. Снег а в тот год были богатые и без осадки, везде сугробы, молодые ельники и березняки – белые стены.
Мы отправились в первую же порошу, оставив дома девочек готовить обед и неохотника Люсю Харитона, который и на отдыхе выкраивал время для работы над каким-то теоретическим вопросом физики: листочки, испещренные формулами, встречались даже на подоконниках.
Руководил охотой, как это ни странно, я, самый младший.
Зеленая морозная зорька – градусов не меньше двадцати – перешла в ясный день. Невысокое солнце сумело ослепительно зажечь снега. Поскрипывали лыжные ремни, индевели брови и шарфы. Вошли в лес. Он старый, высокоствольный, еловый, с небольшой примесью вековечных сосен. Им много за сто: чешуя в нижней части ствола овальная, розовая. Красивый лес, дремучий, и стволы деревьев – как колонны неведомых древних зданий. Все притихли.
Мне не до красот природы. Знаю, что в таком лесу заяц держаться не любит, веду на Ванькино поле – небольшой покос вдоль Казанцева ручья. Только подошли туда – малик, четкий, свежий, ночной, – жиры. Попросил обождать, обошел большим кругом – выхода нет. Расставил людей вдоль просеки, что поперек ручья, и сам стал. Юрия послал пошуметь, поднять. Не надеялся на успех. Так и оказалось: беляк прошел между Николаем Николаевичем и мной без выстрела, мелькнув черными кончиками ушей над сугробами.
Вышел на просеку Юрий как в белом халате – столько снега нахватал на куртку. Решили взять зайца гоном. Я вместо гончей. Стрелк и расположились полукругом у лежки, а я, подняв воротник и затянув капюшон, прикрыв карманы, пошел следом, изредка вскрикивая, и, чтобы было совсем похоже на гон, взлаивал: «Ау! Ау! Ау!» Расчет был, что беляк, хоть не так точно, как это водится у русаков, все же на лежку выйдет. След был четкий, я надеялся его не потерять, даже если по пути встретится малик другого косого.
Первый круг заяц сделал совсем маленький, вокруг Ванькина поля, и – вот незадача! – подшумели его у самой лежки: кто-то не успел еще угомониться на лазу, шевелился, отаптываясь, или просто еще ходил, выбирал место. Как ни прост косой, но затревожился и кинулся назад почти своим следом. Я шел по спокойным прыжкам в сторону лежки, не понимая, почему нет выстрела, заметил встречный гонный след – сообразил, в чем дело, досадливо чертыхнулся и повернул вдогон: «Ау! Ау! Ау!»
Кажется, такое простое дело идти по следу, если пороша четкая, чуть не печатная, – на деле не так. Подшумленный беляк ушел напрямую не меньше чем на километр, спустился в тальниковую низинку и попал на жиры другого зайца; он уже не мчался длинными тонными прыжками, а шел обычно, и различить на рыхлом снегу его след от следа другого зайца было не так-то просто: везде двойки, скидки, даже тропы. Попробуй разберись! К тому же пригнутые снегом ветки ивняка как белые дуги-шлагбаумы преграждают путь. Зайцу в самый раз, а мне – ползком. Жарко! Лыжи закапываются глубоко, прямо проваливаются в какую-то бездну, ноги вырываются из креплений. Долго, долго я возился в проклятой низине и, наконец, с торжеством, уверенный, что не сменил след и гоню своего зверя, выбрался в высокоствольный лес. Малик потянулся приблизительно в сторону лежки. Тут только сообразил, что мои стрелки, недвижные на номерах, наверно, замерзли, – но что поделать? Бросить нельзя. Вдруг кто-нибудь упрямый, надежный мерзнет, а я брошу? Не может такого быть – позор! «Ау! Ау! Ау!» И опять скрипят лыжи, и тянется, тянется след… Чтоб он пропал, этот зайчишка, – в какую задутую гущару опять правит!
След был четкий, я надеялся его не потерять.
Гнал я этого беляка, наверно, еще час полный. Солнце село. На спине у меня ледяная корка, самому еще жарко, а пальцы в мокрых рукавицах подмерзают… и совершенно потерял ориентировку. Где Ванькино поле? Да что там – не представляю, где север. Молчаливая лесная чаща, ниточка следа – и больше ничего.
И надо же так случиться: рядом, совсем рядом грянул выстрел. Я окликнул, кто-то ответил. Через минуту подошел к Виктору Николаевичу и поздравил: в руке он держал большого беляка. Лицо у охотника радостное – губы синие. Все же выговорил, что будто Юрий уговорил Николая Николаевича уходить: «Раз гона давно не слышно – Лешка, конечно, бросил, только обошелся и не может нас найти». Виктор Николаевич решил стоять: он человек упрямый, настоящий охотник и в меня верил.
Вечером в рассказах о наших приключениях этот вопрос окончательно затуманился – оба беглеца упрекали друг друга в нетерпении. Николай Николаевич, узнав об упорстве Виктора Николаевича и моем, о дальнейшем ходе зайца, все же вышедшем на лежку, сказал свое любимое: «Знаете – это здорово!» Потом добавил: «Это не охота. Тут надо быть индейцем». Я его оправдывал: он единственный был в сапогах, все остальные – в валенках.
Зайца разделывать пришлось мне. Жарили сообща наши дамы. Хвостик – белая пуховочка для пудры – по жребию достался Нине.
Юрий уехал сдавать экзамен. В его отсутствие возвратился к нам бог охоты.
Перед самым отъездом мы, трое охотников, по хорошей перенове довольно рано вышли из дома. Идея – поохотиться на русаков. Виктор Николаевич, имевший некоторый опыт тропления в приволжских краях, отделился и пошел по лебяженским полям. Я повел Николая Николаевича на риголовские поля. Не доходя до деревни, заметил на краю дороги яркую, как снежная звезда, скидку крупного русака. Сговорились – я троплю, строго придерживаясь малика, Николай Николаевич пойдет сбоку, зорко поглядывая вперед, только вперед.
По прежним охотам я знал, что тамошние русаки ложатся либо в широких зарослях можжевельника, начиная от дачи Лавровых, либо на море в торосах. Наш русак явно выбрал второе. Недолго покрутился в полях у Новой Красной Горки, пересек шоссе и вышел на берег залива. Николай Николаевич удивился: «Заяц пошел в море?» Я только ухмыльнулся – знал эту повадку и был несколько озабочен: ходить по торосам трудно, и легко прозевать соскочившего. След протянулся по открытому склону берега и скрылся во льдах.
Жаркие, потные, скинув рукавицами снег, мы присели передохнуть на киль опрокинутой лодки, огляделись. Вид изумительный. Широкий простор: противоположный финский берег – сине-черная полоска. Далеко направо в дымке нечеткий силуэт Кронштадта. Прямо перед нами на горизонте из белизны торчит светлый столбик Толбухина маяка. Слева над кручей берега – серые кубики Старой Красной Горки. Вблизи – хаос заторосившегося льда. Его глыбы покрыты шапками снега, по бокам они гладкие, зеленовато-голубые, блестят на солнце.
Николай Николаевич сказал любимое: «Знаете, это здорово!»
Отдохнули, сняли скрипучие, громкие лыжи, осторожно пошли. По-прежнему я разбирал малик, мой спутник шел сбоку, глядя вперед.
Повезло. Морозный день безветрен, поземки, почти неизбежной на открытых местах, не было, четкий след прямо сверкал на неглубокой пороше.
Заяц услышал наши осторожные скрипучие шаги издалека. Услышал, немного повременил и соскочил на выстреле, однако довольно дальнем. В стороне и чуть позади нас свечой выбросился русак и, прижав уши, заструился рыжей спиной между льдин.
Николай Николаевич сдернул зубами рукавицу, в горячке заложил в скобу оба пальца, бахнул из двух стволов разом, изрядно обзадив. Роем огненных пчел вспыхнули на солнце осколочки льда.
У меня задумано было стрелять вторым – из хозяйской вежливости или при надобности подкрепить. Поворачиваясь, поскользнулся, упал на колени, безнадежно выстрелил, привстал, спокойно нахватил зайца и с досадой услышал звонкий щелчок осечки. В те годы беда с этим была: пистоны жевело еще не появились, жесткий латунный центробой подводил частенько.
Русак разом отдалел. Мы стояли молча, провожали взглядами. Он катил по открытому, весело сдваивал, подкидывая куцый зад, иногда столбиком присаживался, оглядывался. Перескочил дорогу между двумя санными подводами, и возчики показывали на него кнутами.
– Пойдемте догоним, – еще не остыв, предложил Николай Николаевич.
– Безнадежно.
– После выстрелов не ляжет?