Текст книги "Охотничье братство"
Автор книги: Алексей Ливеровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
И стало мне страшно. Вот как обернулось. Сел на лапник, затосковал. Спать хочется – нельзя, смертельное. Домой не сойти: на ходу, правда, не застынешь, да сил нет ночью без дороги по лесу. Выходит, не волку – мне концы.
Погоди! Спичек нет, есть два патрона: осечка и пуля. Надо спробовать. Настругал сухой деревины мелкомелко, бересты нащипал, с елки сколь мог наколупал серы. Все грудкой сложил. Стой! Пулю не трону – может, осечечный капсюль сдаст. Вытащил пыж, высыпал картечь на ладошку, второй пыж вынул. Тут порох, споловинил его. Половину в гильзе оставил для выстрелу, половину с ватой смешал, из фуфайки клок вырвал. Дуло к вате приторнул, курок вздынул. Сдаст не сдаст осечечный капсюль по второму разу? Хлоп! Крепковато стрелило, всю грудку разметало, и вата в сторону. Все! Концом! Не вышло. Гляжу как дурак на ватку, и, бог ты мой, из нее дымок слабенький. В момент грудку сгреб, ватку чуть не в рот, потихоньку дую – разгорелось. Жив, Васька, жив!
Костер распалил опять у большой сушины. Табашный хлеб съел. Чайку – так пить хотелось! – двенадцать гильз шестнадцатого калибра вскипятил, выпил, покурил и спать. Мертво сплю, а все равно сон вижу.
Сидит в нашей избе жена моя, молодая-молодая, как замуж брал. Дверь из сеней чуть приоткрылась, волк голову просунул, внутрь не идет, говорит: «Паня! Паня! Скажи своему мужику, чтобы бросил. Я дюжее, кабы худо не вышло. Поедем со мною в город». Во, нечистая сила, какая чепушина в голову! Потом будто я на покосе, полдничаю в самую жару у стога в теньке. И холодно стало. Я из тени на солнышко. Еще холодно, повернулся – хорошо, тепло, и враз спину, как ножом. Проснулся, вскочил – фуфайка горит, спина и рукав. Скинул, в снег толкаю, пар пошел, загасло, да не сразу. До свету спал не спал.
Утром стал костер поправлять, чуть в огонь не пал – качает, как пьяного. Вот тут-то, Леня, я решил домой. Дойду не дойду, надо. Чаю пустого выпил, покурил. Спину жжет и холодит. Глаза закровянели, на снег гляну – он не белый, в краснину. Собрался, тронулся, пять шагов от костра: звень! звень! звень! Друг-то мой рядом спал, только что к огню греться не подходил. Тут он и был всю ночь. Бог с тобой, живи! Как с капканом справишься? Плохое дело.
С вечера ветерок был, так я таборился в овраге, от костра понизу и пошел, логом, значит. Иду, топор за поясом тяжелит – бросил. К ольшине прислонил, запомнил где. Чужой топор, шурина… Только поставил, гляжу – впереди след. Значит, и он впереди меня логом. Пойми дурака – принял след. Ружье проверил – нет ли снегу в стволе, где пуля. И опять как черт веревкой связал – он идет, и я за ним. Овраг долгий, считай, с полкилометра, не меньше; под ногами замерзший ручей, идти просто. Мало не доходя вершины оврага, след повернул наверх, на крутик, и скрылся за гребнем. Постоял я в том месте, где поворотка. По плоскому, по ровному еще бы потянулся, в гору никак. Сдался. Тебе скажу, у самого слезы из глаз. Вот так.
Вершина у оврага отв о ная – выбрался легко, попал на поле. Отдыхаю. Не надо было оглядываться, оглянулся. Поле чистое, заметено, ни следа, ни слединки. Нет на него выхода с оврага, кроме моего! И посередь оврага, у гребня, за кустом сереет – он!
Леня, друг ты мой хороший! Я вернулся, вернулся! Запомнил по сухой деревине, где лежит, и до нее вниз по оврагу… Дошел, чуть дальше свертки было. Помнил, пуля в правом стволе… Курок вздынул. Отдыхаю, прикидываю, откуда воздух. Он встречь от волка, на меня.
Шапку на снег бросил. Ступни боком, шаг за шагом лесенкой наверх. Что дальше, то круче. Отдохну, шагну. На самом крутом скользнул снег по траве, и я за ним шага три сполз. Слышал? Сошел? Не должно быть – не звенит, тихо. Дятел прилетел, сел на сушину: квик! квик!
Чуть в сторону подался, шагаю наверх. Пригнулся. Сердце под фуфайкой: грём! грём! Услышит? Гребень близко. Палец в скобу сую, кажется толстым, припух, что ли? Осторожно надо: сыграет раньше время, припасу один патрон. Ружье вперед, голову постепенно. Морда! – в пяти шагах. Уши торчком, одно рваное, спит. Целюсь, мушка над ушами – низковато стою. Пр игнулся еще ниже, шаг наверх, разгибаюсь. Морда поднята, уши прижаты, зубы оскалены. Тороплюсь, целюсь между глаз: чёс!
Попал не попал – не знаю, от отдачи вниз скатился. Откуда сила, рывком вверх. Лежит, уши развесил, по шерсти рябь. Готов! Все!
Пал я рядом на снег, и в голове помутилось. Очнулся – тут я, и он тут. Друг ты мой, серый волк! Легкая тебе смерть! С места не крянулся, а голову поднял. Может, и рад, что убитый, – тошно от меня было. И не было спасенья…
Что дальше? Опять дальше. Снял шкуру, пока можно, и скажи, как он скоро закоченел. Шкуру мне и не вздынуть. Стащил в овраг, в снег зарыл, сверху положил стреляную гильзу, чтобы зверь не тронул. Ушёл. Как домой добрался – не спрашивай.
До свидания, Матвеич! До скорого свидания, милый человек. Рассказал ты сам про себя. Прочтут люди – узнают, живут рядом такие невидные, неприметные. А волки? Волки по-прежнему, как заметят, что ты бросил взгляд на их следы, пусть лучше уходят от твоих карих глаз за тридевять земель…
ЗНАКОМСТВО И ДРУЖБА
В те годы – вскоре после войны – я увлекался глухариными токами. Не глухарями, а именно токами. Не так много охотился, как разыскивал. Каждый вновь найденный ток был для меня счастьем. Охотиться я мог и в Лисинском учебно-опытном охотничьем хозяйстве, которым я тогда заведовал. Там все тока были зарегистрированы, описаны. Вокруг Ленинграда я знал уже около полусотни различных глухариных токов: от малых, где пели один-два петуха, до гремящих – в двадцать певцов от битых, пуганых, непонятно как существующих, до спокойных, никем еще не найденных.
В разговоре с Евгением Николаевичем Фрейбергом, моим дядей – он был тогда старшим охотоведом военно-охотничьего хозяйства Чудовского района, – я пожаловался, что стало прибавляться охотников и неразумно выбивают тока: может их совсем не остаться.
Дядюшка сказал:
– Есть еще, есть места, где тока хорошие, есть и нетронутые. К примеру, Сенная Кересть, там Матвеич.
– Матвеич? Кто такой?
Лицо Евгения Николаевича осветилось такой добротой, скажу даже, лаской, что ответ не удивил:
– Ну это сам увидишь, если туда доберешься. Матвеич это… это Матвеич.
Добирался на попутном грузовике. Рейсовые автобусы Чудово – Новгород тогда не ходили. По моей просьбе машина остановилась у железнодорожного переезда близ деревни Трегубово. Грузовик ушел, наступила благостная тишина ясного весеннего дня. Я стоял у путевой будки рядом со стрелочницей. Мы удивленно молчали. Я разглядывал, поражаясь, воронку от авиабомбы: глубокая, с озерком на дне, она образовалась в углу на пересечении шоссе и железной дороги и раздвинула их в стороны.
Стрелочница глухого поста разглядывала чужого человека, как с неба упавшего. Наверно, удивилась еще больше, когда я уверенно спустился с насыпи и пошел по тропе, где с зимы не хожено, и знают ее даже не все местные.
Я же хорошо помнил четко обозначенную тропку на карандашных кроках, накинутых Евгением Николаевичем. Шел, дышал, осматривался в телячьем изумлении от новой весны. Слушал громкую славу зябликов, звон льдинок под ногами, разнобой голосов встречных ручьев. И небо, небо голубое, безграничное, теплое. Не смотрел, не хотел замечать привычные тогда следы войны: обрывки разноцветных проводов, штабеля стреляных пушечных гильз, ящики из-под мин (не всегда пустые), мятые котелки, битые каски. Вышел на небольшое поле, на нем вразброс хозяйственные постройки, с трудом нашел продолжение своей тропы. Убедился, что в этой части она хожена: кое-где видны отпечатки резиновых сапог, брошены горелые спички, окурки. Пошел увереннее.
Незнакомая дорога показалась длинной, хотя было всего девять километров. Несмотря на доверие к плану, мне – как всегда бывает в новом месте – показалось, что сбился с пути. Обрадовался, когда увидел блестящую ленту реки и какие-то постройки. Паром – очень простенький: бревенчатый плот и канат, перетянутый с берега на берег, – был на моей стороне. В полном одиночестве, не вызвав ни малейшего интереса со стороны местных жителей – их не было видно, – переправился на другую сторону, пошел налево, все по тому же плану, и постучался в крайний дом.
Впрочем, домом эту избушку можно было назвать только условно – срубленная бог весть из чего, она едва возвышалась над землей. Навстречу вышла молодая высокая женщина с лицом доброжелательным и милым. Ничего не спрашивая, сказала: «Проходите». Уступила мне дорогу. Я прошел, согнувшись чуть не вполовину, в дверь через темный коридорчик мимо русской печки в комнату. За столом сидели мужчина и двое детей. Мужчина некрупный, чисто бритый, на посеченном солнцем и ветрами лице светились небольшие умные и проницательные глаза. Он откинул рукой густые пепельные волосы и, когда я объяснил свой приход, встал, просиял приветливостью, переспросил: «От Евгения Николаевича? Племянник? Это радость. Раздевайся, садись. Может, в баню? Еще горячая».
Так я попал в этот прекрасный уголок новгородских глухих лесов и познакомился с весьма примечательным и редкостно достойным человеком.
С тех пор стал постоянно ездить в Сенную Кересть на разные охоты. На токах, с гончими по зайцам на обширных старых вырубах, с легавой по вальдшнепам в пойменных ольшаниках – всегда со мной без всякой просьбы, за компанию, ходил Салынский. Я вскоре понял, почему дядюшка сказал: «Матвеич – это Матвеич!» Этот небольшой ловкий человек был как бы лесным духом здешних мест. Он знал все, что делается в лесу, по крайней мере в радиусе тридцати километров от своего дома. Знал наперечет все глухариные и тетеревиные тока, каков был в этом году приплод у зайцев и сколько лосей бродит вокруг. Но не созерцатель или караульщик – он промысловик высочайшего класса, лучший в своем районе, а может быть, и во всей Новгородской области. Его постоянно премировали, вызывали в город на слеты, он регулярно получал путевки на лося за уничтоженных волков.
Помнится один разговор. Как-то в середине зимы мы обсуждали результаты его промысла. Он сказал, что сдал сколько-то, не помню точно, куниц. Меня удивило количество, в полушутку спросил: «Всех переловил?» Нисколько не обидевшись, он ответил: «Что ты! Разве можно! Оставил на племя хорошо, примерно пар шесть, не меньше». Я уже тогда понимал, что такое Матвеич, и нисколько не удивился определенности и точности ответа.
Просматриваю свой охотничий дневник, ищу записи охот с Матвеичем. Ага! Вот:
«30 мая. Ток „Мокрая береза“. Подслух. Сели с В. М. Салынским в 8–00. Ток близко от деревни, пуганый – следы на мху и окурки – на хорошие пойти не хватало времени. Первый прилет 9–07, второй 9–20. Вальдшнепы парой. Тетерева за рекой немного и вяло. У самых ног прошел еж, рыси кричали – похоже на крик раненого зайца, только много сильнее. Ночевали у брошенной поленницы. Чай в котелке. Матвеич похвалил, советовал добавлять смородиновый лист, если нет листвы – тонкие побеги. Я сказал про рысей, как на зайца похоже. Матвеич вспомнил: „Прошлой зимой иду своей лыжней по просеке, рядом в молодом ельнике закричал заяц. Я туда. Сразу не понять что – заяц крутится на одном месте и верещит. Пригляделся, заметил по черному хвостику горностая. Он зайцу вцепивши в горло и обернулся кольцом. Взял палку, стукнул, добыл горностая, заяц уплелся“. Я про ежа. Матвеич говорит: „С ежом у меня удивительное дело. Тропил куницу, ночной след. Гляжу, сильно намято и кровь. Большой кун сумел под снегом найти ежа, выпотрошил, остаток унес в дупло старой липы. Это удивительная липа была, нонечь ее ветром порушило. Там вековой пчелиный улей был. Круг той липы семь куниц взял“.
От костра в 5–00. Песню услышали одновременно. Матвеич сказал: „Скачи“, – сам остался на просеке. Мошник пел сторожко, когда я подскочил близко, стал оглядывать и – замолчал. Перемолчка застала меня в неудобнейшей позе: одна нога задрана на высокую кочку, другая провалилась глубоко. Терплю. Быстро затекли ноги. Мученье! Начало меня покачивать, неодолимо захотелось хоть полшага сделать – сменить позу, а там будь что будет. Неподалеку подала голос глухарка, раз, второй, и кокает, и р о стится. Глухарь разом заточил, яростно, песню за песней. С облегчением под вторую же глухую песню я переставил ногу. С добытым глухарем вернулся на просеку, рассказал Матвеичу, как глухарка выручила. Он рассмеялся: „Это я его подгорячил“.
Утро. Первая кукушка, теньковка. Селезеночник, пушица цветет, везде почки-хвостики. До дома еще не дошли – дождь и ветер, иногда со снегом. Матвеич говорит: „Не будет ли сей вечер с погодой такая же канцелярия? Жалко, хотел свести тебя на Кронберга, там ток в расширенном масштабе“».
Конец дневниковой записи.
Не удивительно, что Салынский сумел «подгорячить» мошника. Замечательно он подражал всем лесным голосам. Гениально трубил журавлем, подвывал волков, в шутку высвистывал на открытую полянку тетеревят, подманивал прямо вплотную любую кукушку, заставлял кружиться над головой канюка и – что удивительнее всего – губами, без пищика манил рябчиков. Стоило ли удивляться после того его способу отыскания диких пчел. На мой вопрос ответил совершенно серьезно: «Это, Леня, просто. Вынеси в лес на полянку блюдечко с медом или сахарным сиропом. Сиди неподалеку, гляди – прилетит пчела, возьмет что надо и улетит. Примечай направление – и все. Вспомни, где в той стороне подходящие дупла в деревьях, и прям иди». Матвеич есть Матвеич – я улыбнулся и про себя подумал, что только он знает все дупла в лесу.
Он слышал, он знал и, как никто, видел. Пройти за куницей по р о ну, пос о рке – попробуйте заметить на снегу комочки снега или мельчайший древесный мусор! – и так два-три километра; добрать в бесснежье, по черностопу раненого лося он мог с уверенностью. Удивительные глаза! Вот бы про кого не мог сказать Дерсу Узала: «Глаза есть, посмотри нету».
Или вот пример. Приехали с товарищем, набросили гончую. Тепло, сухо, безветренно. Зайца мало, подъем трудный. Идем большим лесом. Матвеич говорит:
– Пойдем сквозь, зайца тут нет, по такой погоде он аннулировался в опушку.
Разошлись, идем, порскаем. Слышу голос Матвеича:
– Лень, Лень, называй!
Кричу:
– Вот! Вот! Вот! – подхожу, спрашиваю: – Соскочил? Видел?
– Не, лежку нашел, сегодняшнюю. Видать, только поднялся. Гляди, – показал под ивовым кустом овал примятой травы.
Удивился я – не зима, следа нет. Рядом залилась гончая.
Этого зайца мы взяли легко, со следующим вышло хуже. Выжловка сошла с голоса, мы долго ее искали, и, когда нашли, она ходила по черно-ольховому болоту, потеряв зайца, но продолжая – правда, довольно вяло – подавать голос. Была она слабоголоса или, если определить то, что она в этот момент делала, не на таком изысканном староохотничьем языке, а попроще, – подвирала, фальшивила. Попытались мы ей помочь, не заметили, как подобралась к нам сине-бурая туча, тяжелая, как вымя породистой коровы. Разом стало темно, и обвалом накинулся на нас снег, сначала мокрый, потом настоящий зимний: сухой, крупнолохматый. Мы стали выбираться на бугор, чтобы укрыться под разлапистой елкой, и по дороге заметили дыбом торчащую из высокой травы лосиную копытную ногу.
Не хотелось сразу признать, что охоте конец. Спрятались под елкой, развели костер и подвесили надогнем два котелка: для еды и для чая. Позавтракали. Неуемный и заинтересованный в этом деле Матвеич сходил к туше лося. Вернулся, подсел к нам, сказал:
– Рогаль, ронен сейночь тремя волками.
Мы спрашивали Матвеича, как волки ловят лосей и как он ставит капканы. Огромный у него опыт. Рассказывал:
– Гонит чаще всего матерой, остальные за ним. Как остановит, дает голос, волки кидаются со всех сторон. К ногам не подходят, бьют в шею, в горло с ходу, с переворотом – это один, а все остальные кидаются на поваленного. Когда дерут, не едят с мясом шерсть, вроде шкуру снимают. А ловлю волков так: вывариваю капканы в хвое и сам весь хвоей натираюсь. К капкану креплю проволоку с петлей на конце. Если дать чурбан, на морозе нога закоченеет и волк ее отгрызет. Ставлю на тропах. Еще лучше – обойти приваду и тут на входных и выходных следах ставить два-три капкана. Самое главное – направление ветра. Хорошо, когда ветер поперек тропы; еще лучше, когда в хвост; если против – волк никогда не попадется, надо переставлять капканы. Разок у заваленного лося на входах и выходах поставил три капкана. Ввалилась матеруха. Матерой с прибылыми в панике кинулись обратно. Ввалился матерой. Прибылой кинулся назад и бросился по третьей тропе против ветра, очуял капкан – и в сторону. Я пошел за матерухой. Она уставала, через два километра стало слышно впереди бряканье капкана. Догнать все же не удавалось. Обошел остров лягой. Бренчание прекратилось, зацепилась петля. В гущарке в десяти шагах заметил оскаленную матеруху. Добил выстрелом. Матерого, большой волчина, оставил на другой день. Пришел в лядину – кругом кровь и в капкане передняя лапа. Гнал в сторону Рогавки. Два дня. Матер о й на ночь ложился. С утра на следу крови не было, затем, особенно к вечеру, сильно. Бросил гнать – от дома двадцать километров и мороз большой. Волк, конечно, погиб. Нигде после следов трехпалого не было.
Много еще рассказывал про охоту Матвеич, всего не перескажешь, опыта не займешь…
Василий Матвеич в основном был промышленником, работу егеря выполнял как бы наполовину: сторожил, но не любил, когда присылали к нему охотников. В те годы путевки существовали, но были почти формальными, чаще всего просто записка: егерю такому-то – предоставить охоту, и все тут… Салынский старался уклониться от этого. Почему? Он объяснял так: «Слава, что у меня здесь охота хорошая, присылают больше по знакомству и, что ты скажешь, чаще всего не охотников, ей-богу, сами в лес не очень, понятия никакого, убьешь для него дичину – тогда ты хорош. Бывало, разъясняют: приготовь глухаря, чтоб гость приехал, а глухарь уже в кладовке. Ненавижу! Этим людям только б выпить на свободе. Бывало, приедут и два дня из избы не выйдут, пока бутылки не прикончат, – все погода им не та. А вот Евгений Николаевич, дядюшка твой, сроду так не делал и записок не давал».
По начальству до самого верха знали это Матвеичево улынивание, но мирились с этим и, за редким исключением, его не трогали: он был лучшим по заготовке пушнины, а планы – планы выполнять требовалось.
Наша компания, очень небольшая, по моему почину ездила к Салынскому постоянно. Он, видимо, понял, что мы не «воскресные охотники», что предоставление нам охот и тем более битой дичи вызвало бы недовольство и резкий отказ. Мы были его друзья. Сначала и на долгие годы. Помню только один сбой в отношениях, но по весьма характерной причине. Мой товарищ, профессор К., весьма состоятельный человек и дельный охотник, в один из первых приездов в мое отсутствие узнал от Матвеича про большой, прямо гремящий, глухариный ток, попросил туда провести и обещал хорошо заплатить. Потом со смущением рассказывал, как Матвеич ответил ему: «Товарищ! Я токами не торгую, сроду этого не было и не будет!» Долго не прощал Матвеич профессору этот случай, а может быть, никогда и не простил. Он не «предоставлял охоту», не торговал охотой, просто ходил с друзьями в лес.
Относился Василий Матвеич к нашей дружбе очень серьезно и ответственно. Приведу такой пример. В нашей компании были супруги Урванцевы. Отношения у них с Матвеичем с самого начала сложились легко и, прямо сказать, были обоюдно теплыми. Урванцевы ездили к нему на охоту, он и его дети заезжали к Урванцевым на ленинградскую квартиру, обменивались услугами и подарками. И вот Николай Николаевич, добывший с товарищами за Полярным кругом больше сотни белых медведей, сказал мне, что хорошо бы и на бурого поохотиться. В очередной приезд в Сенную Кересть я передал просьбу Матвеичу. Он глубоко задумался и сразу не ответил.
Отношение Салынского к медведям было очень своеобразным. Конечно, в своем обходе знал их всех, но никогда не стрелял. Непонятно по каким причинам, ведь за лосями-то он охотился, за кабанами ходил – считал хорошим делом. Медведей не трогал. Спросишь: «Матвеич, а как у тебя с медведями, много?» Отвечал неопределенно, не по существу: «Ходят. Умный зверь, до чего умный!» Я видел, что он пассивно сопротивляется организации медвежьих охот для начальства. Никогда не отказывал, но так получалось. За все время нашего знакомства ни одной такой охоты не состоялось. Не удавалось ему найти берлогу: находил ее, пройдя в пяту, после того как звери уже ушли с места зимнего сна. Не хочу обвинять Матвеича – может быть, и вправду не находил, – дело трудное. Ведь врать он, кому бы то ни было, совершенно не умел. Утверждал, что медведи – звери безобидные, часто встречаются ему, пугливо убегают. Я спрашивал: «А если матка с медвежатами?» – «Не говори, – отвечает, – мне постоянно рассказывают: „Бросилась, гналась по пятам, вот-вот схватит, залез на дерево и, не знай почему, отстала, а я думал – смерть“. Все это один страх, рассказы. Верно, бросится, зарычит – так она только так, попугать, не тронет, никогда не тронет, сроду этого не было!»
Им было 210 лет! (Е. И., Н. Н. Урванцевы в центре – Е. Н. Фрейберг на охоте в Сенной Керести. 7. XI. 61 г.).
Матвеич ведет.
Берлога близко.
Охота состоялась (Матвеич, Померанцев, Урванцева).
Погрузили на дровни.
Привезли в Сенную Кересть.
Промолчал на просьбу Матвеич, только вечером после охоты сказал: «Есть, похоже, одна берлога, не так далеко от деревни. Помощница моя лаяла, лаяла – еле отозвал. Твердо сказать не могу. Завтра побудешь?» – «Завтра буду, только в лес не пойду, надо пописать, работу одну кончить». Провожая меня на следующий день, Матвеич шепнул на ухо: «Скажи Николаю Николаевичу – есть. Провожу».
Охота состоялась, мы взяли медведицу и лончака (второго стрелять не стали). В доме у Матвеича был большой охотничий праздник, который всем нам запомнился. Много позже я узнал, что Матвеич не мог себе представить, что осрамится перед своими друзьями Урванцевыми, и в тот день, когда я писал статью в его домике, пошел в примеченное место, подобрался с подветренной стороны вплотную и нашел продух-куржак.
Памятен тот медвежий праздник был еще и тем, что я да и все мои друзья впервые видели Матвеича подвыпившим. Он был весел и рассказывал не как обычно, про лес и зверей, а про всякую житейскую ерунду.
Помнится, послушал игру баяниста и заявил: «Хороший ты баянист, ничего не скажешь. Но бывает удивление – мой старинный друг, теперь померши, так играл – представить нельзя. Сколько баянистов слушал, а такого не было. Собрались у меня разом трое, один перед другим стараются. Всяко играли, а он взял и сыграл матюг, полностью выговорил. Все покорились. Эх, не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься».
Василий Матвеич поговорить любил, особенно про охоту. Отличный рассказчик, всегда спокойно, не торопясь, повествовал не только о жизни братьев наших меньших, но и о людях, с доброй иронией, с терпимостью к человеческим слабостям, острой наблюдательностью и умением разъяснить.
Про себя рассказывать не любил и совершенно избегал говорить о жизни в военное время. Даже на прямой вопрос – как воевалось? – отвечал уклончиво или совсем не отвечал. Мы решили, что он связан каким-то обещанием. Имея дело с таким деликатным человеком, как Матвеич, перестали спрашивать.
Некоторым подтверждением догадки был такой случай. Примерно после двадцати лет нашего знакомства мы с ним попали на глухарином току в резкий отзимок. Отсиживались в брошенной избушке лесника, гадали, что делать. Решили переждать, посмотреть. Запаслись дровами, сварили еду, выпили маленькую. Отдыхали – торопиться некуда. Он вдруг спросил: «Леня! Скажи, куда ты шел, когда в войну на Керести встретились?»
Я был искренне удивлен. Он продолжал, напоминая: «С той стороны вышел из леса, в военном, без знаков. Я – с удочкой на берегу. Ты на мою сторону вброд, не раздеваясь, сел рядом. Помнишь? Голодный был. У меня штук пять окуньков – уху сварил, еще кусок хлеба дал. Ты спросил меня, как в Трегубово пройти? Я ответил, что там немцы, да что там! – на Глушитском поле у них бункера. Ты и ушел».
Матвеич ошибся – это был не я, кто-то другой. Больше мы к этому вопросу не возвращались.
Василий Матвеич переехал в Чудово. Как ни сопротивлялся, как ни тянул, – пришлось. Сенная Кересть ушла вся, одному оставаться плохо, да и годы подошли: все труднее и ему, и Пане стало ходить многие километры за всем необходимым. Купили немудрящий домишко, перегнали корову, завели огород. Зажили понемножку. Матвеичу на новом месте было скучно: лес далеко и не тот, не свой. Заскучал, прибаливать стал…
ПОХОРОНЫ
Матвеич умер перед самыми Октябрьскими праздниками в 1977 году. Я получил телеграмму от Пани.
Зябкое утро поздней осени. От вокзала в Чудове недалеко. Дом открыт и полон людей. На пороге встретила Паня, обнялись, торопясь, рассказывала: «Не думала, не гадала, был веселый, все про охоту говорил. Скоропостижно: пришел с улицы, сказал так тихонько: „Мне плохо“, – упал и все».
Матвеич лежал в гробу, как спал, – лицо задумчивое, волосы густые, без единой сединки. На лбу лента – кажется, это называется «венец». На груди небольшая иконка, сбоку на крайчиках гроба горят свечи. Вокруг люди. Женщина читает из книги.
Хоронить мне теперь приходится часто: то кремация, то кладбище. Но все по-гражданскому, отвык, забыл религиозный обряд. Только какие-то обрывки заупокойной службы помнились с юных лет, – тогда смерть остро впечатляла: трагическое «Надгробное рыдание творим», «Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…» и обещание остающихся вечной памяти уходящему.
– Пожалуй, был прав Иван Сергеевич, [14]14
И. С. Соколов-Микитов.
[Закрыть]когда говорил мне: «Там, знаете, все продумано, мудро». Знали, как утешить, успокоить. Так считали образованные верующие. А простые люди воспринимают частенько невнятное бормотание церковных служителей, не вникая, не понимая, – пусть, так надо, это что-то высшее, ритуальное. И только отдельные возгласы доходят прямо. Четыре женщины в черных платьях начали краткую панихиду, запели, и все старались подхватить. Чаще всего повторялось: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас». И это понятно: много сверстников провожало покойника, им действительно страшно, они просят помиловать, да и всем, даже молодым, страшно, когда смерть. Так хочется от нее откреститься. И, может быть, есть место, где «идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная»? Нет, конечно, но там Матвеичу, другу милому, было бы хорошо. И упокоить душу тоже хорошо, потому что не только телу Матвеича, но и душе – так уж сложилась его жизнь – маяться приходилось.
Обряд блюли строго. Высокая пожилая женщина распоряжается – и это хорошо: она говорит редко, негромко, и все поступают как надо, пристойно, как когда-то установлено. В кухне на столах и подоконниках заготовлены еда и питье, все открыто – никто в рот не берет и ни одного выпившего. Народу много во всем доме, в коридоре и на улице у крыльца. Люди стоят, Паня, Николай и Таня поближе к гробу. Два раза все спели «Со святыми упокой» и «Вечную память». Высокая шепнула мне: «Сокращенна панихида – попа нет».
Пришла открытая грузовая машина. От нее до самого крыльца хвойные лапки. Не накрывая, гроб выносят шесть человек на связанных и перекинутых через плечи полотенцах, седьмой поддерживает в головах. Высокая старуха следит, чтобы оставшаяся в доме сестра Пани закрыла дверь во двор, чтобы второго хода не было, дабы не повторилась смерть в доме. И должна она еще в коридорчике мебель опрокинуть, два стула и столик, и вереск пожечь в комнатах.
Перед домом гроб поставлен на табуретки – первое прощание. Кричит и падает Паня, ее держат под руки. Племянник сказал для всех: «Был хороший человек, всем только добро делал и никому обиды». Больше речей не было.
На полотенцах несли долго, больше километра. Было бы поближе кладбище, донесли бы до могилы. Не закрывая, гроб подняли на машину, рядом на табуретках сели Паня и Таня. Остальные шли пешком.
Шли молча.
Я думал: Матвеич – верующий? Может быть, это Паня или сила обычая? Никогда с ним на эту тему не разговаривал. В избе по праздникам лампадка перед иконами теплилась, но в церковь из Сенной Керести не ходили. Пожалуй, коли и был у него бог, то свой, лесной, вроде лешего, только помудрее и повыше. А если все же и нужен был ему христианский, то не так, как пожилым женщинам, – для избавления от страха смерти, чтобы уверенными быть, что жизни нет конца, будет тот свет. Нет, Матвеич сильный был человек, может быть, признавая христианство, подкреплял глубокую веру в совесть и доброту людей; соглашался с заповедями: «Не укради, не убий». Однако умный был, жизнь изведал и понимал, не мог верить, что «блаженны кроткие яко ти наследят землю», знал, какие «кроткие» живут и распоряжаются на земле; не мог верить, что «блаженны алчущие и жаждущие, ибо ти насытятся», когда третья часть человечества голодает.
Перед могилой опять на двух табуретках поставили гроб – здесь еще прощание. Подходили провожающие, последними Паня и дети. Родные целуют покойника в лоб, остальные – иконку, что в его руках.
Человек в полуштатском позвал меня за собой, прихватил еще одного мужчину, вынул из кабинки три двустволки и патроны, сказал: «Стрелим, когда крышкой будут накрывать».
– Ничего, что в городе?
– Сойдет, вся милиция без мала здесь. Матвеичу можно.
У гроба плакали, стонали Паня и еще несколько женщин. Мужчины молчали. Только один сказал громко: «Прости, Матвеич, что квартиру неважную тебе изготовили». На дне могилы была вода, ее забросали песком и лапником, но Матвеича обманывать нельзя, не тот человек.
Принесли крышку. Полувоенный сказал: «Друзья-охотники хотят проводить тебя салютом». Мы дали три залпа из трех ружей. Стреляли в очень хмурое небо, гул выстрелов потянулся эхом вдоль берегов Керести.
На третьем патроне я плохо прижал приклад высоко поднятой двустволки и разбил щеку и губу, слезы из глаз пошли.
На гроб положили простыню, чтобы «не прямо сыпать мокрую землю на Матвеича». Властный голос высокой старухи: «Пока могила не отделана, никому с кладбища не уходить».
Положили на холмик венки. Крест не поставили. Друзья из прокуратуры обещали хорошую пирамидку с надписью, а Паня на нее сверху приделает крестик. Две женщины обошли всех провожавших, роздали конфеты, а мужчины подали еще по стопке водки, что было очень хорошо при таком студеном ветре.
Дома мы застали накрытые столы. Слышен голос, не резкий, как бы советующий: «Не чокаться и не садиться – не свадьба, не гуляние». Он же начал: «Святый Боже, святый крепкий…» Певчие подхватили. Рядом стоящая женщина мне пояснила: «Заупокойную будут петь до киселя».