Текст книги "Охотничье братство"
Автор книги: Алексей Ливеровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
– Николай Николаевич, – спросил Горышин, – Тессема там и похоронили?
– Нет, мы собрали бережно все кости, сделали хороший гроб и отправили в Норвегию. Оттуда запросили – смешно, право, – какой выкуп мы хотим за почту Амундсена? Я им резко ответил. Потом мне диплом прислали и часы с надписью: «От правительства Королевства Норвегии».
Мы перешли в кабинет. Елизавета Ивановна приготовила там коньяк, рюмочки, фрукты, печенье, чай.
Малори говорит:
– В этом году умер Нобиле. Вы, наверно, знаете историю его полета к полюсу? Там принимали участие многие советские.
– Да, близко был к этому делу, знал многих участников.
– С Мальгремом мутно – тяжелое дело. Да?
– Чухновский – мы с ним приятели – рассказывал, что, когда он обнаружил на льдине группу, их было трое.
– Вы знали Нобиле?
– Да, встречался.
– Почему Амундсен был с ним нехорош?
– Мне понятно. Вот такая деталь: прилетает самолет со спасенными, публика, репортеры. Выходит Нобиле в полном параде – в мундире со всеми регалиями. За ним в обычной полярной одежде – Амундсен. Он как бы на втором плане, а ведь для Амундсена реклама – очень многое, вся его экспедиция субсидировалась частными лицами.
– Трудно простить ему историю со Скоттом – как он не повернул, обманул…
– Он был вынужден. У нас экспедиции субсидируются государством, у вас – частным капиталом. Если бы Амундсен просто вернулся, он попал бы в долговую яму. (Переводчик с трудом переводит на французский это старинное выражение.)
Малори:
– Меня еще интересует спор Кука и Пири. Я в своих путешествиях с эскимосами в районе Туле и дальше искал и находил их спутников. Как вы считаете, кто из них действительно был на Северном полюсе?
Николай Николаевич:
– Никто.
Малори удивлен, просит объяснить.
Урванцев:
– Дело в том, что в санных экспедициях невозможно взять тяжелые точные инструменты, а те, что у них были с собой, дают точность плюс-минус три километра. Да еще лед движется. Вот на Южном полюсе Амундсен был – там твердое основание, не плавучие льды. А самое главное – он поступил правильно: обошел на санях окружность вокруг определенной точки полюса, равную точности инструмента.
Малори:
– Вокруг спора Пири с Куком был страшный шум по всему миру, и до сих пор вопрос еще не решен.
Я:
– Так ли это важно? Этот мировой спор давно стал комическим.
Малори:
– Каким образом?
Я:
– Мать мне рассказывала, что в те годы в Петербурге каскадная певичка-немка, подбрасывая юбочки, пела:
Пиричек, Пиричек,
Черт побери!
Если ты там был,
Бог тебя благослови!
Кукичек, Кукичек,
Черт побери!
Если ты там был,
Бог тебя благослови!
Малори в восторге. Просит меня продиктовать переводчику на немецком и на русском.
Подписанную на память Николаем Николаевичем Урванцевым книгу Жан-Пьер Малори взял с поклоном и совсем другим выражением лица, чем входил в этот гостеприимный дом, где мы провели такой памятный вечер. Мне стало тепло на душе – я видел, что Глеб Горышин тоже радуется за нашего замечательного старого ученого-исследователя и гордится им.
Апрель 1979 года – празднуем 90-летие Евгения Николаевича Фрейберга. Пришли поздравить родственники, геологи-полярники, среди них, конечно, Урванцевы. А так как это наша компания, то за столом много охотников. А раз охотники, то разговоры о природе и о ее оскудении. Рассказывает Фрейберг, какие тучи гусей он видел на Новой Земле, сохранилось ли это обилие? Рассказывает Урванцев, что был на той же речке на Таймыре, где раньше на самую простую насадку немедленно хватал таймень, теперь его спутник со спиннингом и замысловатой блесной за целое утро вытащил одного тайменчика. А какие гиганты были в этой реке! Однажды его коллектор «догадался» использовать антенну вместо лески, она его захлестнула, и огромный таймень – метра полтора – утащил человека с берега и чуть не погубил. С тревогой рассказывает геолог Лазуркин, как уродуют тундру вездеходы: там, где прошли гусеницы, долгие годы не возобновляется ягель – пища оленя. Рассказал молодой геолог – фамилии его, к сожалению, не помню, – он только что был свидетелем страшного зрелища: олени при перекочевке боятся или не могут перейти газопроводы, долго идут вдоль и попадают под пули жадных и неразумных стрелков.
В гостях у нас на И нститутском. 1978 г.
Слушаю эти речи, горячие, искренние, смотрю на этих людей, любуюсь ими. Первопроходцы, герои высоких широт… сколько жизни, ума, сердца, адского терпения потратили они там, далеко, в студеной полночной пустыне, сколько тяжести, боли перенесли и великодушно забыли. Какие люди! И как нужна была государству их работа, сколько полезного они сделали! Так раздумываю и… не могу уйти от невеселых мыслей. Первый мертвящий след гусеницы по тундре проложил Урванцев, рядом с ним за столом те, кто в поисках металла, угля, газа, нефти продолжили, расширили этот путь, привлекли в необжитые полярные просторы сонмы людей и машин, и тем самым они же нанесли любимой ими северной природе тяжелые раны.
Как быстро за перевалом жизни идут годы, один за другим. Урванцевы уже на охоту не ездили, и мы общались с ними по телефону или бывали друг у друга. Еще год, еще и еще. Как-то мы с женой решили пригласить Урванцевых на блины. Спросил по телефону. Елизавета Ивановна ответила: «Мы всеядные». Точно в назначенное время они приехали на такси. Заметил в окно. Выбежал. Дорожка узкая к дому. Вел Николая Николаевича – он с палочкой, сгорбленный, еле идет, вдруг говорит: «Слышал, весеннюю охоту открывают…» – это для меня. Как одряхлели мои смелые, лихие соохотники! Елизавета Ивановна предупреждала, что Николай Николаевич плохо слышит, плохо видит. Пришлось мне ему и блины разрезать, и масло наливать, икру намазывать, и ножку рюмки в руку подать – не отказался он от полрюмочки и от селедки. Елизавета Ивановна выпила немного сухого вина. Оба ели со вкусом, но мало.
Разговоры после еды долгие. Беседовали мы с Николаем Николаевичем, изредка включалась Елизавета Ивановна.
Заметил, что Николай Николаевич устал. Вызвали такси. Через сорок минут звонит Елизавета Ивановна: «Доехали».
Я уже заканчивал рассказ об Урванцевых, когда принесли газету с траурной рамкой. Умер Николай Николаевич. Елизавете Ивановне на сорочинах стало плохо, скоро после мужа и она ушла из жизни.
Никогда больше не поедем на охоту с этими замечательными и милыми нашим сердцам людьми… Твердо знаю, что следующей весной мы придем с подслуха к глухариному костру, разожжем большой огонь и в полночь, когда трубят на мшаринах журавли, по обычаю дружно выстрелим в неласковое небо, повторим салют и гильзы кинем в огонь.
МАТВЕИЧ – ЭТО МАТВЕИЧ
РАССКАЖИ О СЕБЕ
Слабейший из сильнейших сильнее сильнейшего из слабейших.
Пословица. В. Даль.
Здравствуй, Василий Матвеевич! Я хочу рассказать про тебя, чтобы отличить, отличить от других. Когда ты стоишь в деревенской лавочке в очереди за хлебом, бутылкой растительного масла и махоркой, такой невидный, в ватнике, резиновых сапогах и затасканной кепке, небольшого роста, ни молодой, ни старый, – отличить тебя положительно невозможно. И взглянешь на кого – внимания не обратят. Только волки, если бы знали, что ты увидел их след, убрались бы от этих маленьких карих глаз за тридевять земель в тридесятое царство…
Этой осенью я охотился с Матвеичем. В его теплую и опрятную избу мы добрались в полной темноте и, как говорится, чуть живые. Лисица – будь она трижды проклята – увела нашу гончую с половины дня через топкую согру за моховое болото. Не бросать же обазартившегося выжлеца, и мы шли, шли, шли, прислушиваясь к удаляющемуся гону. В сутемках оказались у лисьей норы, далеко от дома. Зашипели голые вершины берез, пошел дождь со снежной крупой, хлесткий, ледяной, споркий. Мы сразу промокли и в темноте уж не шли, брели, волоча ноги, к дому.
Ужин собирала жена Матвеича Паня:
– Ешьте, мужики. Намаялись по такой погоде. Отдохните.
Она живая, приветливая, порядочно моложе его, красивая, с глазами большими и темными.
Переоделись в сухое, поужинали убитым вчера глухарем, картошкой и груздями со сметаной. Блаженствовали. Я на диване, Матвеич на кровати. Тут он и сказал:
– Пристал маленько? И я. Да это еще не сила. Вот прошлую зиму был попавши…
– Расскажи?
– Долгая песня.
– Давай, давай. Спать рано.
– Скажешь: «Может ли быть?»
– Не скажу.
Матвеич встал, приставил к кровати стул, разложил на нем кисет, спички, жестяную коробочку-пепельницу, свернул цигарку, лег и долго молчал. Перед рассказом хмыкнул, будто смешное вспомнил:
– Тебе не говорить, с волком плохо, особенно в тот год было: перетравили ядом накорень. Нормально бы – поймал два-три, и план, и премия, и лицензия на лося. А тут за всю зиму один след, и тот проходной. Такое дело. Тут еще Панька зудит: «Плохая твоя работа – зверей ловить да шкуры снимать. Гляди, все в город подаются: кто в Ленинград, кто в Чудово. Брат на пожарке устроился, жена – в детдом. Не пыльно. Одни в деревне останемся. Поедем – проживем не хуже людей». Толкую ей, что охота – мое дело, а пушнина – государству золото. Не слушает. Ясно – она помоложе, ей к людям, а мне город, что тюрьма.
В тот год шишки не было, белка ушла, за ней – куница. Год сухой: в ручьях мало воды, норка в большие реки сошла. На лисицах парша. Поймал одну, у ней и меха нет – одна кожа. Там и закопал.
Одно к одному так сошлось: и дело не идет, и Панька. Заскучал. С леса домой неохота, с дома в лес ни к чему.
Зимусь уже ходил за куницей, гляжу – пойми, как обрадовался! – у Кругли волками нахожено. У Кругли – помнишь, поляна, где ты из-под Чудика зайца убил! Вот-вот. Я следом, следом, туда, сюда – пожалте, лось заваленный. Бык о шести отрастелях. Еден мало. Я поворот и к дому.
У волков пройдено.
Железа [11]11
Капкан.
[Закрыть]у меня в сараюшке, чтобы жилым не пахло, в холщовом мешке, в хвое выварены, в сосновой, – она духовитей еловой, лучше запах отбивает. Поставил на подходах, жду. На пятый день гляжу – у волков через реку на ту сторону идёно. Я туда. Правят к Кругле. Не доходя еще, встречный след – волк капкан волочит.
Теперь мой! Хоть и не рано было, знаю – к концу дня доберусь. С собой ружьишко, восемь патронов на поясе, рыбника [12]12
Пирог с рыбой.
[Закрыть]краюха, табак, спички. Морозишко небольшой, снегу не так толсто: можно без лыж. Принял след. Лапа большая, давненько такой не встречал. Идет, вперед себя капкан мечет, другой ногой косит.
Скоро почуял, что за ним идут, ходу прибавил, оторвался, конечно. Беги, беги, куды ты денешься! Я не тороплюсь. Километров за восемь, около Гажей рёлки, осмеркся. Домой в темках плохо идти, волка притомил, завтра скоро доберу – ночую.
Рядом брошенная поленница старой заготовки, хоть и опревши, – горят хорошо, кидай не хочу. Лапника наломал, костер распалил, портянки просушил, ушанку подвязал: спал, как дома на печке.
Утром позавтракал, по чаю поскучал, покурил и на след. Скоро на лежку напал. Зверь лежал долго: снег протаявши до лета; капкан вперед себя положен, от лапы капельки крови. Близко не пустил, сошел, я и не слышал. Иду – теперь уже тороплюсь. Следу конца нет. И надо же – все от дома! И не по чистому идет – самыми заразистыми местами: пищугой, молодняком, горельниками. Сбить, что ли, железа хочет? Может, и соображает зверь, они ушлые, волки те. И верно, капкан не стянул, потаск сдернул – была у меня на цепи железяка прикреплёна.
Круг полудня выхожу на поляну. Тучи разошлись, солнце разыгралось. Посреди бугор – еловая островина: есть и старые деревья, есть и подсед, густо. След туда, я обходить. Еще ружья с плеч не снял, как он выскочит! Мчит по открытому. Громадный волчина, как телок, и светлый, чуть не белый. Снегом выше башки пылит. Я внакидку с правого: чёс! С левого: чёс! Хоть бы что – ушел в лядину. Подхожу – картечь ладно на след легла, да, видно, обзадил. Пусть. Ходу ему прибавил, скорее притомится. Еще углядел – дужки высоко на лапе севши, не вырвет, не отгрызет. Не уйдет – так и так насдогоню.
На след и смотреть не надо – часто волка видит.
Посидел, вспыхнул, остатний кусок рыбника съел, покурил. Вспомнил, еще бабка моя рассказывала, что есть волки-князики, вожаки, светлой шерсти или белые, очень большие. Их так не взять. Надо патрон заряжать с наговором и не пакляным пыжом запыживать – шерстью молодой волчицы. И то еще ненадежно – может князик кошкой или собакой обернуться и жалость просить. Дурость, конечно.
Пошагал следом. Волчина своим путем, я сзаду. Иду, располагаю – такого не было. Сколько их переловил, либо сразу, либо на второй день достигну, а тут… Не может того быть. Волк есть волк, это так, да с капканом, а я свободный. Только так подумал, слышу впереди: звень! звень! Это цепочка у капкана. Аккуратнее пошел, ружье в руки, поглядываю строго. Утихло, след все напрямую, поди знай куда. Через мало времени опять: звень! звень! Нажал, чуть не бегом, – стихло. Значит, и он ходу прибавил.
Солнце за лес. Цепочку чуть не все время слышу, волка не вижу. Огляделся – родима матушка! – куда занесло! Знаешь старые пожни в верхотине Темного ручья? От нашей деревни километров двадцать. Надо табориться, да пораньше. Топора нет – сушин наломать; ночь долгая, морозит, скучно без костра, зазябнешь, как овца стриженая.
Сухоподстойных ольшин наломал, натаскал лапнику потолще. Ладно. Бежавши-то употел, пить – смертельно. Ни котелка, ни чайника. Ножиком бересты надрал, ковшиком свернул, держу над огнем – толку мало. Тает снег, холодная вода по рукам бежит, языком ловлю, как телок под маткой. Черт с тобой!
Плохо спал. Костер прогорел, не хватило до утра. Зазяб, зубами стучу, цигаркой греюсь, табаку на две завертки. Злоба взяла и на волка и на себя. Погоди, вражина, я тебя достану обязательно. Обожди, зайду домой, здесь тебя никто не тронет, харчей захвачу, топор, котелок, курить и вернусь. Так и решил, чуть посерело – пошел. Надо посмотреть, куда он, проклёнутый, направление держит.
С полверсты прошел – лежка. Не так далеко лежал. С лежки ход назад к дому. Понимаешь? Мечтаю – подстатило: чего самостоятельно идти – нам по дороге. И пошло-поехало: волк с капканом – я за ним. Ближе к своей деревне сошел со следа, иду прямиком к дому, а он как дразнит – то и дело след поперек моего хода. До деревни только Долгая гать и выруб, там уж поле. Слышу: звень! звень! Ну, рядом! Ах ты, нечистая сила, сейчас кончу. Побежал к нему. В низину сошел, он на высоком, весь на виду. Лапами на кочке, назад оглядывается – а я-то сбоку. Красавец! Полюбовал на него, думаю: есть две пули, жакан и круглая, может, достанет? Спробую круглой. Выцелил повыше холки: чёс! Он прыгнул на месте, как лисица, когда мышь ловит, и ходом. Есть еще сила! Пуля ниже его по снегу черкнула. Ходом он, ходом, только не к нашей деревне – к Опочивалову. Стой! Думаю, не насдогнать, так вперед заскочу. В ту сторону рядом меня лесовозка наезженная, идти легко, он – целиком. Я вприпрыжку по лесовозке к Опочивалову, по ней на елову гриву – там у волков завсегда ход. Прибежал, за большую выскеть спрятался, жду.
Долго сидел – часок, больше. Раз показалось, впереди хрустнуло и цепочка. Зазяб бесполезно, нет волка. Куда делся? Пошел проверить, скоро на след – и надо же! Мало до еловой гривы не дошел, свернул. Очуял или что? Отвернул к опочиваловскому полю, – оно рядом, и я тут. Прикинул: волк обязательно стомился, третий день на ходу и не ест; ночую у шурина в Опочивалове, утром, большое дело за день, доберу. Это уж верно. Надо – сколь время загубил! – бросить близ деревни. И к людям выйду, возьму табак, спички, топор, поем, посплю толком. Шурину скажу, пусть по почтарихе передаст, если жена приехала, что я на деле. Втапоры Панька уехавши была на Урал к сестре погостить.
Так и попал не в свой дом, в Опочивалово. Шурин: «Откуда тебя черт?» Я грю: «За волком». – «В железах?» – «Ага». – «Это дело». Он хоть и не охотник, понимает. Поужинали. Маленькая у него была. Славно. Шурин после войны хворый, спит на печке. Я портянки и рукавицы в печурку и за ним – погреться надо. Он полежал-полежал – слез на кровать: не могу, грит, с тобой, от тебя костровым дымом смердит, сил нет.
Утром собираюсь. Шурин дал топор, хлеба буханку, спички, пачку сигарет. Котелка у него нет, чайник, шкуреха, не дал, грит, сожжешь на костре ручку. Патронов не спрашивай – в заводе нет.
Солнце не встало, через опочиваловское поле режу мелоча. День ясный, снег ночью не летел, след как вчера был. Тянется к Эстонским хуторам. Знаешь ты, знаешь. Жилого там нет, покосишки вроде ничьи. Ладно. С километр прошагал – мать дорогая! Три следа! Два волка подошли – и за моим. Этих приятелев знаю. Почуят на следу кровь, догонят, сожрут до шерстинки. Рукой пощупал – свежо идено, только-только. Нет, обожди, не отдам. Заревел, загремел, что голосу было. Ружье с плеч: чёс! чёс! – в небо. И опять бегу, кричу. Верно, близко были – с Каменного ручья отстали, прыжками в сторону, услышали. Мой прямо идет, тихо, равномерно. Подожди, вражина! Я-то подзаправился, а тебе с железами живинки не достать поесть.
Однако смотрю, чуть привернул и в омежке в снегу порылся: стары кости. И, скажи пожалуйста, принялся по ухоронкам ходить. То череп выроет лосиный, то ногу или хребтины кусок – все зеленое и дочиста обглоданное. Не поживишься.
Через часок направился напрямую – видать, услышал. И опять мы у Гажей рёлки, и впереди в гущарке: звень! звень! Смотрю, мельтешит в кустах, показывается. Все! Теперь мой, пристрелю. Подумал, забеспокоился – три патрона оставши, из них одна пуля. Надо аккуратно, наверняка. Не тороплюсь, равномерно иду. На след смотреть не надо – часто вижу. И он меня видит, ходу не прибавляет, только боч и т. Другой раз сбоку иду, только далеконько. Вдвоем идем в одну сторону. Достать картечью можно, да верного нет.
Время к полудню. Зимний день короче воробьиного носа. Так не пойдет, надо кончать. Втапоры он по одной стороне речки, я по другой. Хорошо видать. Вдоль берега идет: тяжело, тошно ему, снег зубами хватает, на капкан наступает, спотыкается. Надо заскочить. Наддал так, что спина мокрая, обогнал и тихоматом к берегу. Не провалиться бы! Нет – морозишки не первый день, с первозимья лед крепкий, должен держать. Бог ли черт надоумил – спички под шапку. С берега ступил – трещит, держит; на середину вышел – и разом на дно стал, вода по грудь. Ой! Холодно! Выскочил – беда, не до волка. Мороз немалый, надо сушиться, не то пропадешь по-глупому.
Одежонка, обувка враз колом. Лес хламной, сушняку нарубил, лапник под ноги, огонь до неба. У костра голый прыгаю, одежонку сушу: что поразвесил, что на руках грею. Схватился про сигареты – в пачке табачная каша. Я ее на берестину и к огню, сам сушусь, табак сушу.
Пить еще больше охота. До речки голому никак, с уголка ватника отожму и в рот, невкусная вода, черная. Сколь времени прошло, и не помню, долго канителился. Свечерело, я все сушу. Перво рубаху натянул, потом кальсоны. С портянками незадача – недоглядел, спалил одну. Что осталось разрезал пополам, ничего: пятки голые, носки в тепле. Хуже всего ватная фуфайка и брюки: считай, за полночь провозился, все равно – где сухо, где сыро. Спать почти не пришлось, подремал мало время. Мешок брезентовый за спиной был, не промок. Хлеб сухой, главное, в газетину обернут: на цигарку пойдет. Хлеб оттаял, поел всухомятку, табак из сигарет свернул. Все хорошо.
Зорька впрозелень, студеная, с одной стороны туча заходит. Развиделось, тронулся. Погоди, бандит, сегодня тебе конец будет! Думал, лежка близко – нет, далеко ушел, пока я канителился, сушился. И откуда у него будто сил прибавилось – понять не могу. Прихожу к лежке – он на остожье устроился, снег до сена разгреб, – вижу, сошел, на следу что-то чернеет. Посмотрел – к а ло! Вот оно что – значит, достал поесть на ухоронках. Это хуже.
От лежки он пошел в пойму речки. Там густо. Я на крутик берега. Слышу: звень! звень! Рядом. Вот и он. На чистое вышел. Идет, не оглядывается, капкан вперед себя бросает. Опять потерялся в кустах. Забрели мы с ним в такую пищугу, в такую густотень. Кочки по пояс, тростник, ивняжник – не отмахаешься. С веток за ворот, в голенища – снег, в карманах фуфайки хрустит. Черт с тобой, думаю, выберусь из ивняги, обойду – толковее будет. Только из крайнего куста на чистинку, – вижу его след, а за ним у человека идёно… Принимай товарища, Василий Матвеич! Шкура и премия на двоих, труды побоку. Обидно, конечно, однако делать нечего – обычай. Мало ли мои железа, зверь-то живой, не пойманный.
Поближе подошел, разглядываю: верно – человек, сапоги резиновы, подошва с насечкой елочкой, на каблуке кружком. Будь ты проклят! Это же мой след! Дальше больше, по его следу иду – на свой выхожу. Значит, крутит. Как его с гущары выжить? Звень, звень! – то ближе, то дальше.
И вот тут я, Леня, в первый раз испугался. Говорил, что с утра еще туча заходила? По щеке хлоп! – как укусило. По руке хлоп! – вторая снежинка. Голову вздынул – снег летит. Поначалу реденько, солнце видно, потом гуще, гуще. Такая падара закутила – помилуй бог! Засыплет, закроет след, тогда и рядом не найти. Прибавил шагу, местами бегу. След на глазах хуже. Где лапы ставит, уже не видать, только лунки или борозда от капкана, и то под деревьями, на открытом ровно замело. И не слышно ничего: понизу метель метет, поверху вьюга крутит. Уйдет! Уйдет! Нечистая сила!
И вот суди, Леня, когда и надежи нет – вдруг поманило, да как поманило! Шейный платок до глаз накрутил, ушанку подвязал, иду, скрючившись, от ветра отворотясь, – иначе нельзя: лошадь на что скотинка привычная и та от ветру морду воротит. Смотрю под ноги, поволоку выглядываю. Разок на ветер глянул – стоит! Рядом, ну метров десять, не больше. На меня смотрит, уши прижанул, одно рваное. Здоровущий волчина. И так сивый, тут весь снеговой, белый. Ружье с плеча тяну постепенно. Снял. Стоит некретимо. Курки были вздынуты, подвожу под лопатку точно, жму: кряк! Осечка. Со второго: хлюп! Неполный выстрел, картечь на снег. Может, которая и долетела, так без силы. Ему хоть бы что. Он, веришь ли, стоит и вроде улыбается. Потихоньку ружье открываю – пуля-то еще осталась. Он тут так улыбнулся-ощерился во все зубы, прыг в кусты – и нет. Мне что плакать, что смеяться.
Матвеич замолчал надолго, на меня поглядывал, словно ждал, что я что-нибудь скажу. Не дождался, крякнул досадливо, заметил:
– Тут, я думал, скажешь: «Может ли быть?»
– Что?
– Зверь рядом, и в один раз осечка, и затяжной. А было, было.
Нисколько не усомнившись, я не ответил. Матвеич продолжал:
– Потерял след, вовсе потерял. Пурга сильнее и сильнее. Ни за волком, ни к дому. И места не узнаю. Пошел наугад по склону вверх, прибрел в старый ельник, в нем овраг. Там потише. Затаборился, забился, как медведь в берлогу. Топор с собой, дров сколь хошь – ночевать можно. Хлеб еще есть, курево тяну как могу терпеть, только жажда. До того пить хочется! И скажи, удумал в пустой гильзе кипятить. Вырезал ножом ухватик, чтобы руке не горячо, держу над огнем, кусочки снега подкидываю. Закипело. Раза три вылил, потом пил. Перво губы ожег о медяшку, ничего, приспособился. Порохом пахнет, пить худо. Дай, думаю, чай заварю. Вырыл из-под снега два листика, вроде березовые, сунул в гильзу, прокипятил. Пью – еще хуже, дурью пахнет. Как-никак напился, поел и спать.
Устроился у сосны-ветровалины. Как занялась – подкладывать не надо. И, скажи, как спал. Проснулся – морде жарко, ногам тесно: это лапник на себя навалил, его толсто снегом закутило.
Свету еще не было. Половину хлеба, что остался, съел, чаем из гильзы запил. Жду света. Надо к дому подаваться. Дело не вышло. Подождал, как идти можно, тронулся.
Бело кругом. Снегу вершка на два подбросило или больше. Солнце взошло, заискрило, глазам больно. Огляделся, узнал. Знаешь, где было? Старые казенные выруба. Не так далеко – километров за десять.
И обидно, и радуюсь: надокучило без еды, на холоду. Одикарел, ноги отерпли, руки в цыпках. Панька вряд ли приехала – рано, если дома – расскажу: волк, считай, в руках был, в пургу потерялся. И капкан пропал – не найдешь, хороший, самый уловистый. Взглянет на меня, скажет: «Христос небесный! На что похож – грязный, отощал». И прибатулечкой: «В работе бог волён, а тела не рони». Скорей баню топить. После бани – она с городу, наверно, принесла – само меньше маленькую.
Иду, бреду, не сказать бойко – пристал. Который день на хлебе, и того не вдосталь. Смекнул, легче крюка дать, зато километров восемь по Московскому шоссе, не по снегу. Оно неподалеку, машины гудят. Близко большака слышу – люди кричат. И что?! «Волк! Волк! Он с капканом! Заходи, забегай!»
Так вот он где! Нет, голубчик, не отдам, мой, не ваш. Наддал ходу. Близко не близко, на шоссе выхожу – никого. Две машины встреч носами стоят. Конный подъезжает, объездчик знакомый, машется:
«Матвеич, давай сюда! Знал, что ты. Побежали с обеих машин. Мне кричали: „Скачи вдогон, от лошади не уйдет“. Я резонил: „Бросьте, ребята, у волка хозяин. Видишь, капкан? Это как замок на двери – нельзя“. Куды там! Понеслись дуром чертогоны, нечистая сила!»
Я сразу на след. Объездчик мне:
«Погодь, Матвеич, вспыхни. Им не взять. Давно гонишь?»
Я постоял, дух перевел, говорю:
«Шестой день. Закурить есть?»
Он порылся, пачку «Шипки» вытащил, там три сигареты, сам не закурил, мне отдал.
«Спасибо, – говорю, – через Опочивалово поедешь, скажи шурину, что жив, здоров и на деле», – сказал и пошел следом.
С дороги по полю, с поля не сошел, вся шайка встречь, пять человек. Бросили. Я стороной: не хотел и говорить со сволочами, прохиндеями. К речке спустился, это уже с километр-полтора от большака. На той стороне по угору только у волка идёно. Здесь они и бросили. Лед крепкий, ни разу не треснул, выбрался наверх, лес рядом, и там: звень! звень! Знакома музыка!
Сошел на опушку, с большого пня снег скинул, сел, закурил и, знаешь, задумался. Черт с тобой и с твоей шкурой, пропади пропадом! За что такое наказанье? Вот так надокучило. Не евши, не пивши который день, и впереди две сигареты и хлеба чуть. Однако сколь времени потерял уже, и волку худо, гляди, к дороге, к людям тычется, страху нет. Возьмут, да не я. Обязательно возьмут. Ну и черт с ним, пусть… Сидел, всяко прикидывал, пока не зазяб.
И тут – скажи, пожалуйста, Леня, – такое меня взяло, не могу и пояснить, не могу. Не нужен он мне со своей шкурой и премией, – да неужели он дюжее? Поклялся, что доберу – и ему спасу нет, и мне не сп а сенье. Вот такая мутеляга в голову. Встал и пошел. След напрямую от дороги в такие места, где и люди-то не ходят, и я за ним.
Василий Матвеевич. Паня и их сын Коля. (Сенная Кересть. 1963 г.).
С улицы вошла Паня:
– Мужики! Ох и накурили! Дымище. Дверь открою. Вставайте, вставайте. Постелю. Поспите, отдохните. Я в кино. Говорят, хорошее привезли: не про войну, про любовь.
Паня ушла. Мы с Матвеичем, уже раздетые, лежали под одеялами на своих местах. В избе было тепло и пахло опрятным, домашним. Непонятно откуда еле слышно доносилась музыка: то ли не совсем выключен репродуктор, то ли телевизор у соседей. Собственно, не музыка: от нее слышались только редкие попискивания флейт и вскрики саксофонов, и непрерывно барабан: трум-тум-тум! трум-тум-тум! Хорошо, что тихо.
Матвеич молчал, даже заключил: «Теперь спать». Видно, думал, что рассказал самое главное – про то, как окончательно решил. А мне было интересно, что дальше, как кончилось. Так и спросил. Долго-долго не было ответа, я подумал, что уснул Матвеич, но скрипнула кровать, вспыхнула спичка, засветился огонек папиросы и сквозь кашель голос:
– Я ж тебе сказал, что накатило и пошел. С тех пор не так много времени, а эти два дня помню плохо, кусками. Прошла к волку злоба. Перво все ругал: «Подожди, бандюга, постой, вражина». После как решился, пошел от дороги, вроде он, волк-то, и не враг. Места пустые, на километры вокруг живой души нет, лес, дичь, он да я. Он хитрит, и я хитрю. Вроде одинаковые мы.
Повезло волку: у рыся кабанчик был задавленный, не дожрала. За сто шагов учуял, привернул прямо к падали. Все убрал до косточки, не мало – на снегу видать, полная ляжка была брошена.
Мне худо – ноги волоку, чуть что и присяду. Хлеб кончился, курево раньше. Иду, иду, знаю – не брошу. Помню, пересекал большое болото, открытое, редки сосенки. Далеко впереди он, как серая собачка. Гляжу, кровь на следу. Нагнулся – клюква лапой раздавлена. Так я снег на кочках разгребал и ягоду ел, много. К вечеру чую, гадит меня и вырвало, да не раз, все нутро вывернуло. Помню, днем у ручья в смородняге наломал в карман веточек. Вечером заваривал в гильзе. Хороший чай, душистый.
В ту же ночь сны. Что ни причудилось! Будто вперед пятками иду по следу. Объездчик кричит: «Матвеич, обернись, иди правильно, так сроду не насдогонишь!» И еще. Пришел волк в нашу деревню и к лавке, на крыльцо. Из дверей Дуська-продавщица, руки крестом, и мне: «Не пущу, Матвеич, уходи, сегодня волком торговать не будем! Уходи, не то милиционера позову!» Тут горелым запахло, я проснулся – воротник тлеет: еловое полено в костре было, угольком стрельнуло. Загасил, костер подправил, забылся.
Помню, на другой день в наслус [13]13
Вода под снегом (новгор.).
[Закрыть]попал на речке. На сапогах глобы ледяные, не достать идти. Ножом не отколупать: останавливался, таял у костра, время терял.
На ходу все чаще спотыкаюсь. Как паду, в дянки снегу набьется, не отогреть рук – машешься, машешься, пока отойдут. Приморозило сильно. Снег под ногами: визь! визь! На чистом волк далеко отходил, в густом – рядом: на следу кало еще парит, в снег проседает. И все: звень! звень!
Скучно мне. В лесу притихну – встречи жду. На открытое выйду – песню пою. Все перепел, что знал, и наши, и городские, и военные. И разговариваю громко: «Что, приятель, тошно? Думаешь, мне лучше? Нет – ты в лесу дома, а я?..» Замолчу, враз тимит и тимит – спать хочется. Дороже всего прилечь, да нельзя.
Скажешь, Леня: что толку было? Он идет, и я иду, так? Нет, ждал, как встретимся; встречались чаще и чаще. Проще сказать, рядом шли. Другой раз все время на виду. Мне только наверняка: остался один патрон, и то пуля жакан. Подхожу не прямо, наискось. Никак! Побочит обязательно. Дистанцию соблюдает. Точно, еще оскалится. Большой волчина, сивый, одно ухо рваное. Сколь раз ружье подниму, целюсь и опущу – верного нет.
В тот вечер, как затаборился, богатство привалило – нашел за подкладкой кусок хлеба и табаку пясть, все вместе. Положил на газетину, табак по крупинке стряхиваю. Перво закурил, хлеб решил с чаем, смородовым из гильзы. Тут беда! Стал огонь дуть, руки плохо владеют, отскочила головка спички в коробок – он весь пых! С руки в снег и погас. Мать дорогая! Как ночь без огня? Небо вызвездило, мороз – аж деревья трещат, пропаду.