Текст книги "Общество сознания Ч"
Автор книги: Александр Сегень
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– Считайте, что за веру пострадали, – сказал «Ельцин».
– Можно сказать, в борьбе с иконоборцами, – засмеялся отец Василий, будто негодяи вдруг по волшебной палочке превратились в добрых прихожан.
– Молодец, попяра, бодрости духа не теряешь, – похвалил «Ельцин». – Может, когда и приду к тебе каяться. Нравишься.
– Вот он, ваш псевдо-Дионисий, – с удовлетворением обнаружил икону отец Василий, вытащил ее из шкафа, распеленал – она была завернута в полотенце.
Еще раз сморгнув слезы, которые все еще текли, Чижов увидел в руках батюшки небольшую и действительно черную иконку.
– Что это – «псевдо»? Ненастоящая, что ли? – грозно прогудел из-под своей резиновой личины «Клинтон».
– Опять же поясняю, что это не сам Дионисий писал, а один из его многочисленных учеников, – терпеливо отвечал отец Василий. – Видите, какое особенное письмо. Сразу видно – не Дионисий. Берите, коли пришли за ней. Видать, ценная. А так-то я стремлюсь у себя ценных икон не держать, чтобы не вводить в соблазн слабых мира сего, таких, как вы.
– Кончай агитацию, опиум, – усмехнулся из-под своей маски «Ельцин». Он взял из рук священника икону, разглядел ее как следует и засунул во внутренний карман куртки. – Ну все, теперь спасибочки. Давай, друг Билл, вяжи попа. К стулу его. Руки к подлокотникам, ноги к ножкам. К вам еще кто-нибудь должен приехать?
– Завтра должны, – наконец-то подала голос Наталья Константиновна. – Что ж вы, так нас и оставите связанными?
– так и оставим, – отвечал «Ельцин». – Раз завтра кто-то приедет, спасут вас. Удобно, святой отец?
– Удобно, сынок, не волнуйся, иди с Богом, – отвечал отец Василий.
– Погоди, надо еще твою бабу и сына к кроватям привязать, а не то они так, спутанные, выбраться могут.
«Клинтон» привязал к кроватям сначала Чижова, потом Наталью Константиновну.
– А если мне с сердцем плохо станет или отцу Василию? – спросила простодушная матушка.
– Ну, тогда исповедуйтесь друг другу и – в рай, – засмеялся «Ельцин».
– Нам же надо подальше отъехать отсюда, а то ж вы сейчас своего молодого в ближайший пункт, где есть телефон, отправите.
– Логично, – сказал Василий Васильевич. Глядя на спокойствие отца Василия, он тоже стал чувствовать, что ничего на свете не боится. Никаких издевательств, зверств, пыток.
– Какие-нибудь еще пожелания есть? – спросил «Ельцин».
– Воды дайте напиться, а то ж до утра теперь не пить, – сказал отец Василий.
– Билл, дай им попить, – повелел «Ельцин». Давно уж было ясно, что он в этой банде из двух человек главный, а не так, как у настоящих Клинтона и Ельцина.
Резиновый президент Америки обошел всех троих связанных с матушкиной огромной чашкой, напоил.
– Вот еще, – сказал отец Василий, напившись. – Скучно нам будет. Не в службу, а в дружбу: включите магнитофон. Вон он там, на подоконнике.
– Магнитофон! – фыркнул «Клинтон». – Магнитофон мы и сами прихватить с собой можем.
Чижов давно заметил, что тот шарит взглядом по избе, явно не желая ограничиваться одним лишь так называемым «черным Дионисием».
– Я те прихвачу, американская морда! – осадил его наш всенародный.
– Да ладно тебе! – возмутился неудовлетворенный Билл. – Тут еще столько барахла натырить можно. Что мы, одну только эту копченую деревяшку?
– Дурень ты, Билли! Одна эта копченая деревяшка стоит в сто раз дороже, чем мы с тобой оба, вместе взятые. Иди включи людям магнитофон. Там с реверсом, батя?
– С реверсом, с реверсом, не беспокойтесь, всю ночь играть будет, только не громко сделайте, – сказал отец Василий.
Клинтон включил магнитофон, из которого тихо потекла музыка «Мечты» из «Детского альбома» Шумана.
– Похоронное что-то, – сказал «Клинтон».
– Шуман, – сказал «Ельцин». – Не знал, что попы классической музыкой увлекаются. А джаз есть?
– Нету, – ответил отец Василий. – Идите с Богом, кудеяры, а не то еще кто-нибудь заявится. Зачем вам и нам лишние переживания? Свет только включите маленький, а большой выключите.
«Ельцин» сам исполнил просьбу, погасил люстру, зажег настольную лампу. Еще свеча на столе горела в маленьком подсвечнике.
– А мне валидолину под язык подложите, если можно, – попросила Наталья Константиновна.
Они и это выполнили. Наконец собрались уходить.
– Там подсвечники еще золотые есть, – прогудел «Клинтон».
– Да не золотые они, родимец! – воскликнул батюшка.
– Понял? – цокнул языком «Ельцин». – Пошли, Билли.
– И последнее, – окликнул их отец Василий.
– Чего еще? – спросил недовольный «Клинтон».
– Как молиться-то за вас? Имена назовите свои, – попросил священник, и у Чижова мурашки по спине пробежали.
– Его – Билл, меня – Боря, – гоготнул «Ельцин».
– А под масками? – серьезно спросил отец Василий.
– Апостол Петр и апостол Павел, – поставил окончательную точку в душеспасительной беседе «Ельцин».
– Эх, дураки, дураки, – вздохнул отец Василий, когда за окнами послышалось хлопанье автомобильных дверец, зажужжал мотор. – Как не боятся душу свою этак губить! Безмозглые! Жалко их.
– Себя пожалей, – тихо, посасывая валидол, заметила матушка.
– Нет, их жалко, кудеяров, – продолжал батюшка. – Может быть, не безнадежные еще. Вот ведь просьбы мои исполняли… А постепенно один страшный грех за другим засосут их.
– Жалей, жалей их, – продолжала тихо ворчать Наталья Константиновна. – Лоб тебе вона как раскровянили. И вот я еще что замечаю: собаки поначалу очень лаяли, а потом умолкли, и теперь не слыхать. Не иначе как они потравили их, изверги.
Некоторое время в избе слышались только «Мечты» Шумана. Когда Чижов в прошлом году точно так же приезжал на Пасху, он привез отцу Василию в подарок магнитофон и множество записей. Батюшке нравилась красивая классическая музыка. И марши он тоже уважал. На играющей теперь кассете было разнотравье из самых известных и любимых мелодий. Шумана сменила «Павана по усопшей инфанте» Равеля, и отец Василий мрачно пошутил:
– И впрямь молчат собачки. Видать, усопли инфанты наши. Остапа Бендера мне особенно жаль будет, умный был пес.
– А мне Муху, – вздохнула Наталья Константиновна и заплакала.
– О чем? – повернул к ней голову батюшка. – О собаках? Эй!
– Да не о собаках, а как они вас били, окаянные! – плакала матушка. Сейчас ей можно было все простить, все выходки ее строптивого и вздорного нрава.
– Не убили же! Не плачь, Наташенька, не плачь, любезная, – стал утешать ее священник. – Собачек жалко. Новых заведем. Башки наши заживут, лучше прежнего засияют. Себя-то не накручивай, а то и впрямь плохо с сердцем сделается.
– И… икону тоже жал… жалко, – всхлипывала матушка.
– О-о-о! Икону тоже не жалей, – отвечал отец Василий. – Мне она не по душе была, эта икона. И впрямь черное что-то в ней, не светлое. Я ее поначалу в храме пристроил, из уважения к Андрею Андреевичу, все-таки подарок ценный, так она, слышишь, Вася?..
– Слышу, батюшка.
– Она упала, да еще две иконки свалила и свечку сбила. Я тогда в избе ее пристроил. Она и в избе упала ни с того ни с сего. Читал я, что Дионисий одно время поддался речам еретиков и что-то там не то стал делать. А вместе с ним и ученики его. Покуда их Иосиф Волоцкий уму-разуму не научил, не возвратил к канонам. Видать, ученик Дионисия, тот Никифор Конец, в период еретических заблуждений и написал сию иконку. Из нее что-то нехорошее проистекает. Прости, Господи, ежели я не прав!
– Должно быть, правы, батюшка, – отозвался Чижов. – По всему судя, именно этого еретического периода иконы особенную ценность у торговцев представляют. Да и вообще, пятнадцатый-шестнадцатый век! За такую икону и впрямь Клинтон и Ельцин наши большой куш отхватят, если смогут сбыть. А то ведь, не ровен час, их убьют за черного Дионисия.
– И убьют, дураков, – согласился отец Василий. – Я и говорю, жалко кудеяров глупых.
– Вася, большое тебе спасибо за музыку, – вдруг весело сказала Наталья Константиновна. – Мне вот эта особенно нравится. – «Павану» сменил «Лунный свет» Дебюсси. – Я под нее всегда хорошо засыпаю. А еще под «Лунную сонату» Бетховена.
– Я потому и попросил включить магнитофон, – сказал отец Василий, – что нам теперь, в нашем положении, лучше всего заснуть.
– Послушай, отец Василий, – спустя какое-то время, когда Дебюсси сменил «Лебедь» Сен-Санса, сказала Наталья Константиновна голосом человека, совершившего важное открытие. – А ведь это он их навел.
– Кто, Наташа? – спросил отец Василий, тоном показывая, что он уже начинал засыпать.
– Да кто еще! Наш кудеяр, как ты выражаешься, Полупятов.
– Да ну, что ты! Какие у тебя основания?
– А такие. Он нарочно сбежал под вечер. Это раз. Он знал, что, кроме Васи, сейчас у нас никого народу нет. Это два. И потом, помнишь, как этот, в маске Ельцина, сказал тебе: «батя»? Точно так же и уголовник наш выражается. Это три. Да и вообще, я всегда подозревала, что он неспроста к нам приехал. Гада на груди пригрели. Попомните мои слова.
– Окстись, Наташенька, а если он ни в чем не виноват? Нельзя заранее возводить напраслину.
– Вот если не виноват, я при всех покаюсь, и перед тобой, и перед ним.
– Утро вечера мудренее. Лучше постарайся сейчас уснуть.
– Да уж я стала засыпать, а меня осенило. Я аж подпрыгнула.
– Плохо, знать, они тебя привязали, коли ты еще и прыгать способна, – засмеялся отец Василий. – А я бы сейчас рюмку водки или коньяку с наслаждением выпил. Никак ты там не в силах отвязаться, Натальюшка?
– Вместо коньяка ты бы лучше помолился Анастасии-узорешительнице. Может быть, она отвяжет кого-нибудь из нас.
Молча слушали «Лебедя», потом «Лунную сонату», потом «Мечты о любви» Листа, арию из третьей оркестровой сонаты Баха. Вроде бы после того, как все переживания отхлынули, и хотелось спать, а не спалось. Часы показывали всего лишь без десяти десять. После ухода «Клинтона» и «Ельцина» прошло каких-нибудь полчаса. Впереди была целая долгая ночь.
– А мне кажется, что убийца Кеннеди тут все же ни при чем, – сказал Чижов.
– Нет, на такое гадство он не способен, – кивнул отец Василий. – Шалопай он отъявленный, но не мерзавец. О, мне вот эта мелодия больше всего нравится. Это Григ, да, Вася?
– «Утро» из сюиты «Пер Гюнт», – сказал Чижов.
– Пробуждается, пробуждается все, – улыбался, слушая музыку, отец Василий. Теперь, когда глаза Чижова перестали слезоточить, потекла жидкость из глаз его духовника.
– Каково мы в нынешнем году Пасху встречаем, а, батюшка! – как можно веселее произнес Василий Васильевич.
– Да-а-а! – шмыгнул носом священник. – Ничто не случайно в этом мире. Ведь в самую Страстную пятницу…
– А вот я недавно обнаружил такое, – продолжал Чижов. – В какой день полетел Гагарин? Двенадцатого апреля. В день Иоанна Лествичника, который написал «Лествицу», а лествица – в небо.
– Совпадение, но не случайное, – промолвила матушка.
– Таких совпадений много, – сказал отец Василий. – И все же какие хорошие оказались Клинтон и Ельцин. Ну побили, ну черного Дионисия забрали, ну связали, ну даже если собачек потравили. А ведь могли бы и дом поджечь, чтобы совсем без свидетелей. Ан нет, пожалели нас. Я на них, пожалуй, даже в милицию заявлять не стану.
– Еще чего! Не станет он! Нет уж, если икона ценная, ее надо вернуть!
– сменив доброе свое начало на вздорное, проскрипела Наталья Константиновна. – И икону вернуть, и гадов этих в тюрьму упечь.
– Ну вот, опять ты, Наташа, – проворчал отец Василий. – Вот лишь бы поспорить со мною! Вот натура хохляцкая!
– А вы, Наталья Константиновна, разве хохлушка? – с улыбкой спросил Чижов.
– Родители мои украинцы, – ответила матушка. – Но я сама себя считаю русской, потому что у меня муж русский. А икону все равно надо вернуть. Мы ее лучше продадим, а деньги… Ой, что это? Гляньте-ка на свечу!
Свеча на столе и впрямь вдруг повела себя очень неприлично. Ни с того ни с сего она стала клониться, гнуться, неся огонек свой прямо в сторону лежащей поверх конфетницы газеты.
– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас! – зашептал отец Василий, пытаясь подскакать на стуле к пожароопасному концу стола, но он только шатнул стол, свеча дрогнула, коснулась огоньком угла газеты, и газета занялась, будто только того и ждала.
– Вот вам и не подожгли! – плаксиво промолвила матушка. – Зубами скатерть сорви, отец Василий!
Этот совет оказался губительным. Так бы, глядишь, газета сгорела бы и ничего больше не подожгла. Но когда отец Василий, изогнувшись, достал зубами до края стола и сдернул скатерть, конфетница рухнула на пол, а газета, совершив совсем уж какой-то дерзкий прыжок, ринулась прямо под тюлевую занавеску. Пыхнули искры, огонь весело и резво побежал вверх по легкому старому тюлю.
– Ну, теперь уж точно пропали, – молвил отец Василий. – Можно начинать друг пред другом исповедоваться. Рано радовались, что все так хорошо кончилось!
Глава девятая
Белокуров погулял
– А это? Элементы сладкой жизни? И вы знаете, я не удивлюсь, если завтра выяснится, что ваш муж тайно посещает любовницу.
– Что-о-о?!!
– Вот тут у нас героический шрамик, мы о нем уже наслышаны, он нас так украшает, такой ровненький, мужественный, – говорила Элла, легонько прикасаясь кончиками пальцев к его щеке, где пролегал изящный шрам – след от осколка стены во время расстрела «Белого дома».
Белокуров только что проснулся и не знал, который час и сколько он проспал в объятиях «гидры». Сознание тотчас высветило подробности провалившегося дня: утренний мухмурлук, «я у тебя тяжелый…», «сегодня вечером прошу не задерживаться…», главный бестиарий, балаганная лекция о крестовых походах, радуга-гидра, магазинчик деликатесов, бесплодные поиски Василия, любовное грехопадение, любовный переплет…
– О-о-о!
– Вот мы уже стонем, нам, наверное, плоховато после столько выпитого.
– Квасу хочу, ледяного.
– Понятное дело, квасной патриотизм клокочет. Сейчас принесу.
– Неужели есть?
– А как же!
– Ты – лучшая в мире гидра.
– Только потому, что у меня есть ледяной квас?
– Довольно рассуждений. Квасу!
– И зрелищ? Иду.
Он полюбовался ею, как она выбралась из постели, надела халат, схватила со стола пару грязных тарелок и устремилась на кухню. Он, оставшись один, устремился к будильнику. Часы показывали без пяти десять. Поздно, конечно, но не очень. Можно успеть спасти Прокофьича.
– О Боже! – простонал опять Борис Игоревич, сидя в чужой супружеской постели, зябко кутаясь в одеяло. Его слегка колотило.
…любовный переплет, потом какое-то сумасшедше счастливое сидение за столом, поедание деликатесов, питие шампанского и можжевеловой, щупальца осьминогов оказались невкусными, зато все остальное – отменное, и шампанское не ахти, а можжевеловая превосходная, а потом – опять вихрь, крушение, провал в небытие, тьму, сон без видений, подобный смерти, но вот теперь – опять надо было жить.
В комнате царил полумрак. Лампа, чтобы меньше светила, была поставлена на пол под стол.
Неужели все это и впрямь произошло? Белокуров затосковал. Он хотел бы долго, очень долго ухаживать за Эллой, встречаться с ней, чувствовать себя влюбленным, но не падать с нею в бездну. Со временем влюбленность прошла бы. Наверное, прошла бы. Но теперь поздно было рассуждать, прошла б или не прошла. Все уже свершилось, плотина рухнула, наводнение затопило город. Что же теперь будет?
– Пост коитус бестиа тристит, – пробормотал главный бестиарий, глядя на черную ночь в просвете между шторами.
– Слышу-слышу про бестию, которая тоскует, – зазвучал смеющийся голос «гидры».
– Не тоскует, а тристит, – сказал Белокуров, делая на сей раз ударение на последнем слоге, превращая латинское слово в русское. – О, квас! Славу пою я тому, кто тебя изготовил. Пенный напиток волшебный, волшебной рукой сотворенный.
Квас и впрямь был дивный, ледяной, колючий, кисло-сладкий. Белокуров нарочно пил так, чтобы несколько ледяных капель упало ему на грудь. Тоска немного затихла. Элла включила магнитофон, из которого потекли «Мечты о любви» Листа, с точно такой же кассеты, какую Чижов подарил отцу Василию. Элла подошла к Белокурову, села перед ним на корточки, положила голову к нему на колени.
– Мне так хорошо с тобой.
Он даже не понял, кто это сказал – он или она.
Некоторое время они молча слушали музыку. Он не знал, что творится у нее в душе. В своей душе он чувствовал чудовищное смешение всего и помногу
– тоски, счастья, любви, страдания, страха, наслаждения, боли, ужаса, восторга, стыда, бесстыдства, раскаяния, нежности, радости, радуги…
Он гладил ее волосы и что-то шептал о любви. Она медленно поднимала на него глаза, полные неги и любовного обморока, и он понимал, что останется у нее до самого утра. Но понимал также, что этого нельзя допустить.
– Ты останешься? – спросила она тихо, робко.
– Ты не сможешь завтра работать со своими инострашками.
– Я все наврала про них, у меня завтра – полностью свободный день, и мы можем весь день быть вместе.
– Лучше я приеду к тебе завтра днем, – сказал он, чувствуя себя предателем здесь, но хоть немного не предателем там – дома.
Она сразу отпрянула.
– Так ты не останешься?
– Нет, радужка, не сердись! Моему отчиму трудно вдвоем с сыном, он просил сегодня не задерживаться, у него сердце шалит.
– Зачем ты так сказал?
– Как?
– Зачем назвал меня радужкой? Лучше бы гидрой. Или Эллой, мне было бы легче не думать о тебе. Теперь буду думать. Да еще таким нежным голосом. Скажи мне что-нибудь грубое.
– Квас был превосходный.
– Еще грубее.
– Мне пора. Какое-то предчувствие гложет. Мерещится, что Прокофьич умер, а Сережка тормошит его, недоумевает, плачет.
– Позвони своему Прокофьичу. В двадцатом веке принято пользоваться телефоном. Если хочешь, я могу уйти на кухню и не слушать, что ты будешь ему врать.
– Нет, лучше я поеду.
– Поцелуй меня.
– Нет. Мне труднее будет уехать. Пойми же! Я сам не хочу расставаться с тобой. О, если бы я был один, совсем один на белом свете! Мне бы не помешало, что твой Василий такой хороший человек, я бы отбил тебя у него.
– Что ты говоришь, опомнись! Разве хорошие люди бывали когда-нибудь препятствиями для любви?
– Но их вокруг нас слишком много – Василий, мой сын, Прокофьич… И моя жена, хоть она и не захотела оставаться Белокуровой. Она все-таки хорошая. Мы не можем топтать стольких людей даже ради любви.
– О-о-ох! – Она рухнула в кровать, уползла под одеяло, скрылась, как жук в песке.
Он воспользовался мгновением своей решимости, встал, принялся быстро одеваться. Трусы, носки, брюки, рубашка… Уже хорошо! Она высунула жалобную голову.
– Уходит! Посмотрите на него! Он уходит.
– Я вернусь завтра утром, – пробормотал он, очень не уверенный в том, что действительно вернется.
– Во сколько?
– Утром, часов в десять.
– Тогда скорее отключи магнитофон. Сейчас начнется «Утро» Грига, и ты включишь его, когда вернешься. Но не в десять, раньше! В семь. Ну хотя бы в восемь. Умоляю тебя. Подари мне хотя бы эти дни, до понедельника. Обещаешь?
– Обещаю, – сказал он, страшась обещать. Он выключил магнитофон, подошел, сел на край кровати, притянул ладонями ее лицо. – Но только при одном условии.
– При каком, милый?
– Что ты сейчас заберешься опять под одеяло и не будешь провожать меня. Чем меньше мы сейчас будем прощаться, тем лучше и легче. И не будем целоваться, чтобы не распаляться вновь. Давай представим себе, что нам не хватило можжевеловой, и я попросту побежал в магазинчик деликатесов. Сейчас вернусь. А ты уснешь, ожидая меня. А утром я вернусь. У тебя дверь защелкивается?
– Да, – грустно сказала она. – Но почему не целоваться?
– Нет. Все.
Он резко встал, вышел в прихожую, быстро обулся, накинул плащ, открыл дверь, захлопнул ее за своей спиной, отдышался. Дело сделано! Он чувствовал себя уголовником, совершившим побег. Только бы не вернуться. Нет, он уже спускался вниз по лестнице, он уже вышел на улицу, он уже ловил машину и садился в нее, он уже ехал домой, а в голове у него пело под музыку «Мечты о любви» Листа: «То мое, мое сердечко стонет, сердечко мое грустит». Грустит, хрустит, тристит… Он все еще весь находился в ее оболочке, окутан ею, и не было ни водителя рядом, ни езды по вечерней Москве, ни мелькания фонарей, а был лишь особый ритм и волны тепла ее тела, ее поцелуи на его губах, и все изгибы и тайны, и долгий полет, который не должен был никогда кончиться, но, увы, уже кончился.
Автомобиль неумолимо приближал его к дому. Если бы Сережа еще не спал, то можно было бы сейчас, приехав, прижаться к нему, забыться в его маленьких объятиях, закружить его по комнате, распевая: «Я с детства детей ненавижу…» Но уже поздно, и пунктуальный Прокофьич его уже давно уложил, прочитав перед сном всю книжную программу от «Тараканища» до «Дяди Степы».
Вновь перед глазами встала страшная картина: мертвый отчим и плачущий около него Сережа. «Ох, какой же я гад!» – хотелось прокричать Белокурову.
– Что стонешь? – спросил водитель.
Оказывается, он все-таки стонал, купаясь в своих думах.
– Сердце пошаливает.
– С перепою?
– А что? Запах?
– Еще какой. Хотя бывает и гораздо хуже.
Тут Белокурова ударило еще более скверное предчувствие. Что, если он сейчас приедет, а там – Тамара? Она вполне могла уже возвратиться. О нет, только бы не сегодня, ну хотя бы не сейчас! Ему надо отдышаться, унять сердце, выболеть все из души. Впервые в жизни он больше всего боялся встречи с собственной женой, с которой прожил четыре года.
Сердце и впрямь шалило. Не хватало еще, чтоб вместо Прокофьича он сейчас окочурился.
Приехали. Может быть, вернуться? Ошалеть, вырвать из сердца заботы и снова броситься в блаженные объятия! Но рука его сама доставала из кармана деньги и протягивала, сколько договорились, водителю, потом сама же открывала дверцу машины и тело Белокурова само вылезало прочь из соблазнительного возврата.
– К разврату – нет возврату, – молвил главный бестиарий, провожая взглядом машину и делая первый шаг к дому. Спасительно было думать обо всем происшедшем как о разврате, а не как о сильном любовном переживании. – Развратник, развратник, – шептал Белокуров, поднимаясь по лестнице. Но это слово падало в него, долетало до глубины и возвращалось оттуда: любовь! любовь! любовь!
И вот он уже стоит перед своей дверью. Что там? Господи, пусть все будет в порядке! Я замолю грехи, я столько сделаю во имя Твое, чтобы загладить грехи! Господи, пусть я войду, а там Прокофьич и Сережа мирно спят!
Но тот Белокуров, который обзывал себя развратником и не признавал любви, спросил: «И что будет тогда? А я скажу тебе: если сейчас все будет в порядке, то завтра утром ты сдержишь свое гнусное обещание и помчишься включать магнитофон, чтобы слушать «Утро» Грига в любезных объятиях гидры».
– Будь что будет! – тихонько прорыдал Борис Игоревич и стал открывать дверь своей квартиры.
На какой-то миг ему дико представилось, будто он открывает другую дверь, будто он вбегает в комнату, срывает с себя одежды, распахивает одеяло и падает, в поцелуе ударяясь зубами о зубы, как это было сегодня днем.
Он чувствовал себя так, будто в нем поселился чужой.
В квартире стояла зловещая тишина, хотя он и сам не смог бы объяснить, что в ней такого зловещего.
– Спят, – попытался он сам себя ободрить.
Тихо-тихо разделся, но не успел снять второй ботинок, как дверь комнаты Прокофьича распахнулась, и отчим, слава Богу, живой и здоровый, предстал перед главным бестиарием. Только очень злой, алый от гнева.
– Что ж ты делаешь, сволочь! – начал Прокофьич уж чересчур резко. Видать, ему плохо было.
– Прости, отче, миленький, – прошептал Белокуров.
– Можешь не шептать, – мрачно произнес Прокофьич.
– Что, не спит?
Оставив последний вопрос без ответа, Прокофьич возвратился в свою и Сережину комнату. Белокуров пожал плечами, вздохнул. Так тебе и надо, да еще и мало! Все-таки прежде чем пойти и пасть перед Прокофьичем на колени, он юркнул в ванную, быстро разделся, принял душ, одновременно чистя зубы. Все это заняло не более десяти минут. Освеженный, хотя и одетый в старое, главный бестиарий, выйдя из ванной, посмотрел на часы. Они показывали двадцать пять минут двенадцатого. В общем-то не так уж и поздно, не должен Прокофьич слишком долго злиться.
Осторожно открыв дверь комнаты отчима, Белокуров обомлел. Отчим сидел на кровати, низко склонив голову, и плакал. Сережина кроватка была пуста. Самого сына нигде не было.
Молнией пронеслось: «В больнице!»
– А где Сережа? – спросил пустынею рта.
Прокофьич молчал.
– Что случилось, Прокофьич? Где мой сын?
Отчим медленно поднял голову и с ненавистью, от которой все внутри у Белокурова содрогнулось, посмотрел на своего пасынка.
– У тебя больше нет сына.
Тут главный бестиарий должен был лишиться чувств, и мы увиделись бы с ним только через сколько-то глав, но он, как ни странно, выдержал удар, нанесенный ему ненавидящим Прокофьичем, и промолвил:
– Хорошо, я сволочь, но ты все равно не мучай меня, Прокофьич, дорогой! Что значит «нет сына»?
– То и значит.
– Прокофьич!
– Не ори на меня, гад! Если я говорю, что у тебя нет больше сына, значит, у тебя его больше нет. Тамара забрала его.
Белокуров сел на пол. Отдышался. Сережа жив. Правда, сообщение о том, что его забрала Тамара, тоже хоть и не матовое, но – шаховое.
– Как это она его забрала? Куда?
– Не хочу с тобой разговаривать. Иди протрезвей сначала. Разит, как от пьяной кобылы.