Текст книги "Общество сознания Ч"
Автор книги: Александр Сегень
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Ты знаешь, – говорила Катя, – он вычитал где-то, что эти ублиеттки не всегда не имеют дна, что каждая из них в особый свой день открывается и дает дорогу к самым недрам Земли. Как ты думаешь, это чушь собачья или тут что-то есть?
– Не знаю, – пожал плечами Владимир Георгиевич. – Самые безумные идеи часто оказывались истинными и совершали перевороты. Можно установить постоянное наблюдение за нашей ублиетткой и проверить, наступит ли тот самый день в году, когда она раскрывается.
– А если этот день наступает не раз в году, а раз в десятилетие? Раз в столетие? Тогда что?
– Ничего. Если его высочеству хочется, пусть следит за ублиетткой сотню лет.
– Ты все-таки презираешь его, и это нехорошо, – вздохнула Катя с укором, уловив ироничную интонацию в произнесении им слов «его высочество».
Дело в том, что князь Жаворонков был невысок ростом, и, может быть, потому ему нравилось, когда его всерьез величают «его высочество». Владимира Георгиевича это неизменно забавляло. Как и вся ситуация: в первый раз Катя вышла замуж по любви, во второй – по расчету и потом своего первого мужа сделала управляющим всеми делами в государстве своего второго.
– Ты не права, – возразил отец-основатель. – Я чрезвычайно уважаю нашего князя. Прости, если тебе послышалось в моих словах презрение.
– Ладно, высочайше прощаю.
Они взошли на холм, ступили на каменные плиты фундамента.
– Фу ты! – воскликнула княгиня. – ключи-то я дома оставила!
– В Москве? – рассмеялся Ревякин.
– Да нет. Димон, голубчик, сбегай обратно во дворец, принеси ключи. Они у меня в комнате, в ларце над камином.
– Над камином? В ларце? – переспросил телохранитель, немного еще поразмыслил и все же решил сбегать.
– Вот умница, – с облегчением вздохнула Катя. – А мы пока поцелуемся, чтобы согреться. К вечеру, смотри, как холодно стало.
Она подошла к Владимиру Георгиевичу, и они стали целоваться. Этот поцелуй радости отцу-основателю не доставил, поскольку он все время думал о том, что на них сейчас может издалека откуда-нибудь смотреть Марина. Зачем это надо?
– Не любя поцеловал, – оторвавшись от его губ, сказала Катя. – Ну ладно. Может, там лучше поцелуешь. Пошли.
Она стала спускаться вниз по ступеням, ведущим к двери в пещеру. Там, внизу, по углам еще лежали снежные корки. Катя извлекла из-за пазухи кошелек, из кошелька – ключ, вставила его в замочную скважину.
– Обманула бедного Димона, – покачал головой отец-основатель.
– Пусть побегает, погреется, – прокряхтела Катя. – Помоги.
Он взял у нее ключ и сам открыл замок. Дверь пришлось стукнуть ногой, чтобы открылась. Владимир Георгиевич достал из кармана маленький, но мощный японский фонарик, включил его. Они вошли в пещеру, закрыли дверь, и Ревякин повернул ключ в замке с этой стороны.
– Бедный Димон, – снова посочувствовал телохранителю отец-основатель.
– Мало того, что ключа не найдет; прибежит обратно, а тут его кондратий хватит, решит, что нас с тобой похитили.
– Ничего. Этот Димон такая сволочь. Я про него такое тут узнала. Потом расскажу. Здесь не место. Кстати, Лешка прослышал еще, будто в этой пещере то ли при Анне Иоанновне, то ли при другой царице жил отшельник. И якобы когда он помер, то его нигде не могли сыскать. Не исключено, что он, умирая, туда и нырнул.
Длина пещеры составляла не больше десяти метров, и вот они уже стояли над огромной деревянной крышкой, под которой скрывался зев так называемой ублиеттки – дыры забвения. Средневековые замки непременно имели в своих подземельях подобные отверстия, в которые сбрасывались самые заклятые преступники. Их туда сбрасывали и там забывали. Оттого и название – «ублиеттка», то есть «забвение».
– Сдвигаю? – спросил Владимир Георгиевич.
– Стра-а-ашно, – прошептала Катя. – Сдвигай.
Он сдвинул деревянную крышку, имеющую два метра в диаметре, и гул провалился в таинственное отверстие. В отличие от широкой крышки, отверстие было узкое, всего двадцать девять сантиметров в диаметре, и только очень худой человек мог бы в него провалиться. Но если отшельник вел настоящий отшельнический образ жизни и питался одними кореньями, то вполне.
– А! – крикнул Владимир Георгиевич в черный зев ублиеттки, и голос его канул туда, прокатился эхом. А коли есть эхо, есть и дно. Ничегошеньки она не раскрылась и в этот вечер.
– Махмуд, поджигай, – приказала Катя, и Владимир Георгиевич услышал, что она дрожит.
Он извлек из кармана факелок и зажигалку. Эти французские факелки для подводных целей на воздухе горели ослепительным пламенем и способны были не гаснуть в течение трех минут. Под водой – в течение двадцати. А длиной – всего с карандаш. Отец-настоятель поставил в угол фонарь светом вверх и зажег один факелок. Тотчас, не медля ни секунды, чтобы не обжечься брызгами горящей селитры, швырнул факелок в отверстие. Вместе с Катей, щека к щеке, прильнул к дыре. Яркое пламя на секунду озарило трубу, стало уменьшаться, ударилось о дно, рассыпая брызги, и засияло там, глубоко, на уже измеренной глубине тридцать семь метров.
– Дно, – со вздохом подытожила Катя. – Не раскрылась.
Они сидели на корточках, прижавшись щека к щеке, и словно завороженные глазели туда, вниз, на горящее бело-лиловым светом пламя. Было что-то жуткое и величественное в этой немыслимой глубине. И Владимир Георгиевич промолвил:
– Глубизна! Все же потрясающая глубизна.
– А он не доволен, – печально отозвалась Катя.
– Кто?
– Лешка. Представляешь, в последнее время у него появилась идея фикс, будто в жизни ему достается все, чего ни пожелает. Но не без дна, как эта ублиеттка. Ты знаешь, мне кажется, он и во мне стал подмечать изъяны. Должно быть, думает: красавица, но могла быть и получше. Умница, но могла быть и поумнее. Жена, но могла быть и понежнее.
– Так вот почему… – начал Владимир Георгиевич, но не нашел слов для определения того, что произошло у них минувшей ночью по пути в княжество.
– Что «так вот почему»? Ах, это… Не знаю. Ты что, обижен? Не надо. Милый мой в лагере. Обними меня. Послушай! Мы ее сейчас откроем.
– Кого?
– Ублиеттку эту глупую. Вот так, смотри.
Катя стала расстегивать пуговицы своей теплой куртки. Он догадался о ее намерениях, сам быстро расстегнул пальто и накрыл им глотку глубокой скважины. Катя легла на пальто, продолжая вся расстегиваться.
– Ты застудишься, – пробормотал Владимир Георгиевич.
– Мы быстро, – трепетным голосом прошептала она в ответ. – Я чувствую, сейчас все быстро получится.
Зазвучали удары в дверь пещеры, глухо донесся голос бедного Димона:
– Ваше сиятель… то есть ваше высочество! Вы там?
– Да там! Там! – крикнула в страшной ярости Катя. – Жди!
Удары в дверь умолкли.
– Иди ко мне, любимый мой! Скорее! – ухнул в уши Владимира Георгиевича страстный голос его бывшей жены. – Представь, что я – ублиеттка.
Все и впрямь на сей раз произошло стремительно. И так, как еще никогда в жизни. Будто факелок вспыхнул и стремглав провалился в бездонную глубизну.
Некоторое время они лежали, вцепившись друг в друга так, будто ничто уже не сможет их расцепить. Потом она робко прошептала:
– Прости, мне дует в поясницу.
Он встал, торопливо застегнулся. Она тоже. Зубы у нее стучали не то от холода, не то от возбуждения. Пальто малость подпровалилось в дыру, словно ублиеттка принялась его всасывать в себя. Отец-основатель спас его, отряхнул, надел.
– Поджигай, – сказала Катя.
Он достал новый факелок, поджег его и, на сей раз чуть-чуть помедлив, бросил. Они снова прильнули щека к щеке над отверстием. Факелок пролетел положенное расстояние, но теперь не ударился о дно, рассыпаясь брызгами, а словно канул во что-то черное, исчез.
– Свершилось, – голосом, полным ужаса, промолвила Катя.
– Что за черт! – пробормотал Владимир Георгиевич в недоумении. – Ну-ка, еще разок!
Он взял еще один горючий карандаш, поджег его и бросил в скважину. Повторилось то, что бывало обычно: факелок ударился о дно, брызнул искрами и остался лежать там и ярко гореть.
– Опять закрылась, – сказала Катя. – Теперь мы знаем, что нужно делать, чтобы ее открывать. Мы нашли ключ к ублиеттке, ты хоть понимаешь это?
– Нет. Надо повторить опыт, – отвечал Владимир Георгиевич, стараясь взять себя в руки.
– Завтра, – улыбнулась Катя, продолжая дрожать.
Владимир Георгиевич встал, распрямился, упершись теменем в потолок пещеры. Расправил плечи, приятно хрустнув лопатками. Катя тем временем ниже склонила лицо к ублиеттке.
– Мы разгадали тебя, ты теперь – наша, – произнесла она.
В следующую секунду откуда-то оттуда, из черной глубизны, поднялся жуткий, утробный, рыдающий стон:
– О-о-о-о-о-о-о-о-о!..
Это не было эхо. Это был чей-то чужой стон. Сама бездна стонала, отвечая на дерзкие слова Кати.
Княгиня Жаворонкова мгновенно вскочила на ноги, впилась ногтями в локоть Владимира Георгиевича.
– Что это было?
– Не знаю… – пробормотал отец-основатель. – Пойдем отсюда, пожалуй…
Он торопливо схватил край деревянной крышки и накрыл стонущую, раздразненную ублиеттку. В спешке чуть не забыл фонарик. Когда подошли к двери, почувствовал, как дрожат пальцы. Еле попал ключом в скважину.
– Ну, слава Богу, – сказал телохранитель Дима, увидев выходящих из пещеры.
– У меня коленки подкашиваются, – прошептала Катя, всем существом своим наваливаясь на локоть отца-основателя. – У нас получилось, влагере! У нас получилось, ты понимаешь это? Мы открыли ее. Она есть. Она наша.
– Да… да… – отвечал Владимир Георгиевич, не зная, что и говорить ей. Теперь он прекрасно осознавал, что факелок был бракованный и, прогорев сколько-то, попросту потух. Но этот стон… Ему он пока не мог подыскать объяснения.
– Милый! – продолжала Катя, и он поневоле оглядывался, не слышит ли телохранитель. Но нет, он шел на достаточном удалении. – Милый! Теперь ты понимаешь, как я люблю тебя? Между нами нерушимые узы. Ты понимаешь? Мы с тобой единое существо, как бы ни бросала нас жизнь. И вот тебе теперь мое слово. Ты сейчас скажешь Марине, что передумал на ней жениться.
– Да ты что! Опомнись, что ты говоришь!
– Да ведь ты не любишь ее.
– Нет, люблю. И ее, и тебя. Я не могу отказать ей. Ведь ты же не собираешься разводиться со своим Лешкой.
– На Лешке все держится. А что держится на Марине? Я хочу, чтобы ты был только мой. Слышишь? Только мой!
– До чего же ты похожа на своего Лешку.
– В смысле?..
– Тебе всего мало. Надо, чтобы все было без дна. Вот ваш смысл. Тебе мало, что я при тебе и я твой тайный любовник. Надо, чтобы я целиком принадлежал тебе. Вот ваш общий смысл.
– Я сегодня же уеду отсюда ко всем чертям, если ты не скажешь ей, что не женишься.
– Да что за ненасытность такая! Хорошо же, я скажу.
– Скажешь, правда?
– Если ты так просишь об этом…
– Прошу! Умоляю. Не надо тебе на ней жениться.
– Вон, кстати, она стоит и ждет нас. Пора идти на Ярилину горку, вот-вот закат.
– Прямо сейчас и скажи, объяви ей. Прямо сейчас!
– Прямо сейчас?
– Да! Умоляю тебя! Заклинаю тебя!
– Ну что ж…
Владимир Георгиевич набрал полную грудь воздуха и пошел к Марине. Катя осталась стоять и наблюдать за тем, как он сделает свое страшное объявление. Все внутри у Ревякина переворачивалось, корежилось, сгорало. Марина стояла и смотрела на него в напряженном ожидании, словно знала, с какими словами он идет к ней. Он подошел, остановился, глянул в ее милое лицо.
– Марина… Хорошая, добрая моя Марина…
– Отец-основатель! – крикнула Катя.
Он оглянулся.
– Извините, можно вас еще на одну минуточку?
Он тяжко вздохнул, понимая, что она сейчас скажет ему.
– Прости, Марина…
Медленно возвратился к Кате.
– Ну? Что?
– Не надо. Я передумала, – жалобно улыбнулась княгиня Жаворонкова. – Нам ведь и так будет с тобой хорошо. Правда?
Глава восьмая
Черный Дионисий
– Послушай, у вас несчастные случаи на стройке были?
– Нет, пока еще ни одного не было.
– Будут. Пошли.
На закате Василий и отец Василий пили чай у окна, глядели, как садится солнце, и Чижов рассказывал духовному наставнику про житье-бытье, стараясь напирать на такие ударения своей жизни, в коих чувствовал за собой какой-нибудь грех. В этом был уже сложившийся обычай в их общении. Накануне исповеди Василий Васильевич выкладывал священнику все свои грехи в частной беседе, а на исповеди каялся в том, что мало почитает Бога, мало молится и ходит в церковь, после чего отец Василий начинал спрашивать: а каешься ли в том-то и том-то? – помня все, о чем Чижов поведал ему накануне за чаем или за работой.
– Злюсь на нее, бедную, и очень часто, – говорил сейчас Василий Васильевич про свою жену. – А о том, чтобы на себя самого оглянуться, каков, редко поминаю. Вот вы, батюшка, крестили ее православным именем, а я так до сих пор не могу приноровиться звать ее Лизой, по-старому зову – Ладой. И вообще, как бы сказать, робею тянуть ее к православному образу жизни. Постов она не соблюдает, в храм ходит редко, можно сказать, и вовсе не ходит. У нее твердое убеждение, что всему свое время, и коль уж ей хочется быть покуда Элладой, а не Елизаветой, значит, нельзя творить насилие над природой. То, что она мне не изменяет, в этом я убежден, у меня на это чутье. Но развлечениям она отдает должное больше, чем божественному. И при этом на Бога обижается: мол, я крестилась, а Бог мне так и не дает ребеночка. И до сих пор, батюшка, я не могу найти способов, как ей объяснить все. Лень моя дурацкая мешает. Все боюсь еще больше спугнуть ее от Бога, думаю: сама придет к понятиям. И вот стоит мне не ее начать винить, а самого себя, как, вы знаете, отец Василий, она лучше становится. Начинает разговоры правильные вести. И мне стыдно. Понимаю: сам во всем виноват. Женщина ведь существо слабое.
– Все верно, – вздохнул отец Василий и улыбнулся, оглядываясь, не слышит ли матушка. – У меня тот же грех. Ведь в Наталье моей тоже бес с ангелом вечно борются. Помнится, я однажды, лет десять назад, в сердцах сочинил про нее такие стихи:
У меня Наталия
злая, как ракалия,
вечно недовольная,
хоть и богомольная.
И только во мне сии стишата промелькнули, как она сделалась добрая, ласковая, заботливая, все по дому взялась делать, всему радуется, словно издеваясь над моей поэзией. Я тогда сказал: «Прости, Господи!» – и спешно сочинил другое:
Нет, моя Наталия -
как весной Италия.
Вечно всем довольная,
жена краеугольная.
Так что твои чувства, Вася, всем известны в семейной жизни. Жена – это точильный камень. Ею душа мужчины заостряется. Если точильный камень слишком мягкий – плохо заточится, если слишком твердый – тоже плохо. Нужна некая средняя твердокаменность в жене. Тогда мужчина хороший, как ты, как я. Все же, меж нами говоря, мы с тобой не худшие. Как ты полагаешь?
– Вам, батюшка, виднее, – застенчиво улыбнулся Василий.
– Конечно, особо гордиться нам тоже нечем, – тотчас слегка нахмурился священник, – но и чрезмерное битие себя в грудь бывает губительно для русского человека. Я старый, много повидал таких самопобивателей. Такой что делает? Начнет очертя голову каяться, бичевать себя: я разбойник, я вор, я пьяница, я женолюб, я то, я сё. Кается день, кается другой, а на третий, глядишь, осмотрится по сторонам да рявкнет: «Ах, я и такой и сякой, говорите? Ну так и буду и таким и сяким, коли так!» И пойдет хуже прежнего разбойничать. Вот и Кудеяра мне Господь послал такого. Президента Кеннеди он, видите ли, убил! И вроде бы каялся сегодня не в шутку, а в задней комнате все же бутылка была припрятана. И где он теперь?
– Исчез, – вздохнул Чижов, сокрушаясь о своем сегодняшнем двуногом транспорте.
После признания в причастности к убийству американского президента Полупятов покинул церковь и, по сведению старушки Прасковьи, отправился семимильными шагами либо в Погорелки, либо в «Девчата».
– Ну и что он теперь, по-твоему, делает?
– Пьет, должно быть. Что ж еще?
– Конечно, пьет, – кивнул батюшка. – И пьет, и греховодит как-нибудь. Мне деревенские из Погорелок грозились уже, что башку ему проломят. Да еще наверняка оправдывает себя: «Ах, я плохой? Ну так буду еще хуже!» Завтра в полдень явится весь посиневший. На похмелку клянчить будет. Нет, не видать мне света с этим Кудеяром. А если и видать, то не скоро. И не мне.
– Я, батюшка, тоже в промежутке между Рождеством и заговеньем пил много, – вздохнул Чижов.
– Ну, в этом ты мне уж в прошлый раз каялся, – осадил его отец Василий. – Да и тебе за всю жизнь не видать такого пьянства, какого он за одну только сегодняшнюю ночь напьет.
– Где ж он денег возьмет? – удивился Чижов.
– Да наобещает чего-нибудь, возьмет авансом и надерется. Его побаиваются, не отказывают в авансах: уголовник. Правда, не стану грешить на него, все, что наобещает, потом, по трезвой, сделает. На это не жалуются. Душа-то у него есть.
– Иначе б он и не приехал к вам жить, – пожал плечами Чижов.
– Сердцем чую, он хороший парень, – вздохнул священник. – И его действительно привело некое Божье наущение. Но бес не хочет с ним расставаться. Вот и мука бедному. Жаль его. Надо бороться за бедолагу. Я в него верю.
– Вы ж только что говорили, батюшка, что не видать вам с ним света, – улыбнулся Василий Васильевич.
– Ой… – еще тяжелее вздохнул отец Василий и вместо ответа заговорил о другом: – А вот в Москве есть один священник. Он сейчас большой популярностью пользуется, особенно среди молодежи. Вот это пятно так пятно! Происхождением он из «золотой» молодежи, папаша его высокие чины имел при советской власти, а сын с юности бражничать взялся. И однажды в пьяном мареве сбросил с балкона свою любовницу – за то, что она ему изменила. Та – насмерть. Суд, его – в тюрьму. Папаша и так, и сяк – не получается его из неволи выцарапать. Тут пришел Ельцин, новая власть, мутная водица. Этот молодчик вдруг стал твердить, что ему является Богородица, что он раскаивается и после тюрьмы пойдет по христианскому пути. А до этого все пытался доказать, что не вполне в своем уме. Теперь его выпускают, радуются на него, в пример преступникам ставят, и вот гляньте-ка: уже второй год, как сей субъект хиротонисан и служит священником в храме на Новозаветной улице. Маленькая там церковка. И вот он уже властитель умов. До чего доходит! Придет, скажем, к нему девица, вся расфуфыренная, на голове помпон, и – на колени перед ним, ручки вот так, по-католически, сложит: «Хочу креститься у вас, отец Виталий!» Он посмотрит на нее этак и говорит: «Встань, дочь моя, ты уже крещена Господом, ибо много пострадала!» И велит выписать ей удостоверение, что такая-то и такая-то приняла таинство святого крещения.
– Ничего себе! – возмутился Василий Васильевич. – Первый раз про такое слышу.
– Да, – кивнул священник. – А старушка подойдет к нему с вопросом: когда, мол, батюшка, будете воду освящать? А он ей: «Как только, так сразу». Старух очень не любит, клеймит их беспощадно. Старухи, конечно, не подарок нам, священникам. Бестолковые они в основном. Но нельзя ж им предпочитать тех, с помпонами. Старуха, может быть, греха порой за собой не чует и на исповеди талдычит: «Безгрешная я, батюшка, никому зла не желала и не делала». Ругаешь их, бывает. Но все же пользу они стараются приносить, помогают – помыть, постирать, то, сё, другое, третье. А кто храмы моет? Они, старухи, прихожанки. С помпонами храмы не моют.
– Неужто терпят такого Виталия отцы Церкви?
– Поговаривают, что хотят его лишить сана. А что толку? Вон бесоподобного Глеба Якунина лишили сана, а он пуще прежнего не унимается. Так и этот. Ему только в радость будет, чтоб его выгнали из нашей Православной Церкви. Он тогда с чистой совестью, точнее, с грязной, свою собственную церковь обоснует. Да, говорят, обосновал уже какое-то братство Сердца Христова. И сколько еще таких объявится на Руси в обозримом будущем? Легион. Не хорошо и поминать про них в канун такого праздника, да еще в Страстную пятницу, когда лукавый так и шастает поблизости. Давай, Вася, еще чайку взогреем. Погас закат, и чай остыл. Можно стишок такими словами начать.
– Пишете стихи, батюшка? Признайтесь. Ну, кроме тех, что про матушку Наталью.
– Нет, кроме тех, не пишу. Шуточно только, понарошку. А если всерьез, то это пусть иеромонах Роман. Его хватает на всех нас. Пойдем-ка, Вася, пока чай закипает, коз поглядим, не балует ли там Робинзоша.
Робинзошей отец Василий называл своего нового козлика, подаренного ему зимой в пятницу. Он сперва и назвал его Пятницей, а потом разглядел, что это не коза, а козел, и переименовал в Робинзона. Красивый был козлик, серебристо-серенький, с ярко-белой звездочкой во лбу.
Приведя Василия в хлев, отец Василий тотчас кинулся ласкать своего любимца, чесать ему лобовую звездочку. Но тот в ответ на ласку пытался как-нибудь боднуть руку священника.
– Робинзо-он! Робинзоша! – укорял его батюшка. – Непочтительный ты козел! Непочтительный! Вся ваша козлиная порода непочтительная. Роза-мороза! – окликнул он самую пожилую козу. – Ишь, как дерзко смотрит! Сколько я от нее бед пережил, сколько побегов она мне в свой провиант истребила! Я так думаю, Вася: если Бог создал всех земных тварей, то коз и козлищ дьявол сотворил. Шучу, Робинзон, шучу! И вы, и вы Божьи твари, хоть и все до единого – революционеры.
Все обитающее в батюшкином хлеву козье стадо принялось не на шутку, революционно, блеять. Чижов в очередной раз подумал о том, до чего же ему здесь хорошо. Но тотчас вспомнил еще несколько своих грехов, про которые не успел рассказать отцу Василию.
– Я все мечтаю в Италию съездить, – почему-то сказал священник. – В Бари, к мощам святителя Николая Мирликийского. Однажды побывал там, и теперь снова тянет туда. И в Иерусалим, конечно. Ну, пойдем, Вася, чайник наш, должно быть, уже вскипел.
Возвратившись в дом, застали там ожившую Наталью Константиновну. Она уже сняла вскипевший чайник, сидела за столом, прихлебывала из огромной чашки.
– Кажется, получше мне, – сказала, улыбаясь. – Садитесь, попейте еще разок, да и спать пора бы. Перед завтрашней всенощной много спать надо.
– Наговориться никогда не успеваем, матушка, вот что, – возразил отец Василий. – Ты-то, когда сестра приезжает, днями с ней не можешь набеседоваться.
– А мужчины должны быть молчаливые, – в свою очередь возразила матушка Наталья. – Отец Василий! Рясу-то опять чем-то угваздал. Как маленький ребенок, ей-Богу! Я, Вася, только вам и могу на отца Василия пожаловаться, потому что вы нам как бы свой. Сыновьям на него нельзя жаловаться, сыновья должны его почитать, а больше некому. Хоть вы послушайте, какой отец Василий плохой. Нисколько не бережет одеяния, вечно испачкается в чем-то. Оно, конечно, не городские условия, но, говорят, в Германии везде, даже в самой захудалой деревеньке, чистота соблюдается.
– Ну что ж мы, Наташ, о Германии сейчас говорить будем? – жалобно взмолился отец. – Иной раз ты себя проявляешь как умная женщина, а иной раз
– прямо как перпендикулярное кино!
– Только оскорбления и услышишь от тебя, – тихо проскулила Наталья Константиновна.
– Ух! – уже ласковым гневом пыхнул отец Василий и топнул под столом ногою. – А что, Василий Васильевич, не надумали ли вы еще совершить обряд венчания? Ведь сколько лет испытуете терпение божие!
– Надо было с женой приехать да после Пасхи и обвенчаться у нас, – проворчала разобиженная матушка.
– Занята раба Божия Елизавета, работает завтра, – вздохнул Василий Васильевич.
– В воскресенье бы приехала.
– Боится одна ехать. Времена неспокойные.
– Времена плохие, – согласился священник. – Но вот сколько я здесь живу и сколько народу ко мне переездило, а ни с кем ничего плохого в дороге не случилось.
– Не хвастайся, отче, – осадила мужа Наталья Константиновна. – Такой хвастун стал, не приведи Бог. Нахвастаешь беды! В Библии – может быть, вы, Вася, не читали про это – сказано, что была такая Ниобея, которая все хвасталась, что у нее десять сыновей, а у Бога Отца только один Сын. И Бог Отец покарал ее за хвастовство. Огненным огнем всех ее сыновей спалил до смерти.
– Наталия! – прорыдал отец Василий, заливаясь багряной краской. – Ну какая Ниобея в Библии! Где ты такую Библию видела?
– А разве не в Библии? – искренне удивилась матушка.
– Да нет же! Ты свои рассказы мне рассказывай, когда никого нет в гостях. А то я когда-нибудь помру от стыда.
– Что он меня корит, Васенька? – воззвала к Чижову пристыженная Наталья Константиновна. – Скажи, разве нет в Библии про Ниобею?
– Нету, матушка, – улыбнулся Чижов как можно ласковее. – Это из древнегреческой мифологии сюжет.
– А как же Гамлет сказал: «Шла в слезах, как Ниобея»? – задала совсем уж сложный вопрос матушка.
Во дворе громко залаяли Остап Бендер и Муха. Кобелек отца Василия носил такую кличку за свою жуликоватость, а псица звалась Мухой за свою смоляную черноту.
– Приехал, кажись, кто-то, – пробормотал отец Василий, уходя от гамлетовского вопроса своей супруги.
– Хорошо бы! – встрепенулась Наталья Константиновна. – До чего ж тоскливо в меньшинстве встречать Пасху!
– Сыновья – никто не обещался? – спросил Чижов.
– Если только Федор, да и то вряд ли, – пожал плечами батюшка. Из трех его сыновей Петр и Павел стали священниками и Пасху, конечно же, будут встречать в своих приходах, а Федор был, что называется, не в династию, электросварщик, и он-то чаще других сыновей наведывался в Радоницы.
– Так что же Гамлет? – снова спросила матушка, но веселый стук в дверь и на сей раз отвлек Василия и отца Василия от ответа.
– Обязательно спроси кто, – бросил вслед Василию священник.
– Кто там? – спросил Чижов, подойдя к двери.
– К наступающему праздничку отцу Василию бак меда привезли, – прозвучал хороший голос из-за двери.
Чижов отодвинул засов и радостно вышел навстречу гостям. Словно во сне, перед ним вырос в темноте Ельцин. В следующий миг громко пшикнуло, и Чижов вскрикнул от резкой боли, гвоздями проткнувшей оба глаза, схватился за лицо, но его тотчас уловили под локти, заломили руки за спину, втолкнули в избу, и сквозь слезоточивую боль духовный сын отца Василия не сразу ощутил на горле лезвие ножа.
– Сидеть и не двигаться! – кричал кто-то. – Не то перережу! Кто еще есть в доме?
– Никого, – послышался ответ отца Василия.
Чижов все никак не мог пересилить нестерпимую боль в глазах, слезы полноводно струились по щекам. Вот и довелось ему испытать действие газового баллончика, дожил. Пользуясь его беспомощностью, враги скрутили у него за спиной руки толстой податливой проволокой, бросили на диван ничком, схватили за ноги и ноги тоже опутали проволокой. Отпущенный после этого Чижов перевернулся на бок и попробовал сморгнуть боль с глаз. Кажется, уже не так нестерпимо жгло, но слезы продолжали течь в три ручья, а заодно и из носа, что особенно неприятно. По избе звучали торопливые шаги.
– Да кого вы ищете-то? – прозвучал голос батюшки.
– Так, святой отец, – раздался ответ, – давай по-хорошему. Ты отдаешь нам черного Дионисия, и мы сразу отваливаем.
– Какого черного Дионисия?
– Понятно. Ваньку будешь валять.
Чижов услышал костяной удар, затем возмущенные голоса отца Василия и Натальи Константиновны:
– Да за что же вы бьете-то меня?
– Ой! Да что ж вы бьете-то его, объясните яснее!
– Так, ты, бабка, ложись на кровать.
– Зачем?
– Да не бойся, не будем насиловать. Свяжем только по рукам и ногам, да и все, чтоб не рыпалась. Свяжи ее, Билли.
Наконец сквозь струи слез Чижову удалось начать что-то видеть. Но пока еще очень неявно, расплывчато. Тот, которого назвали Билли, спутывал проволокой руки и ноги Натальи Константиновны. Другой продолжал допрос:
– Ты, бабуля, знаешь про черного Дионисия?
– Да и я не знаю, миленькие! – слезливо отвечала та. – Что хоть это такое?
– Да икона, икона! Черный Дионисий называется. Где она у вас?
– Батюшки, не знаю никакого черного Дионисия.
– А ты, поп?
– И я не знаю такого, черного, – пробормотал отец Василий, стараясь припомнить.
– А сейчас? – спросил верзила с лицом Ельцина и ударил отца Василия рукояткой пистолета по лысоватой голове.
– Да хоть убейте! – отвечал священник, прокряхтев от боли.
Чижов еще раз усиленно сморгнул слезы и, выпучивая глаза, постарался оглядеть картину творящегося беззакония. Теперь только ему стало ясно, почему Ельцин и почему Билли. Один из негодяев имел на лице резиновую маску, отражающую образ всенародно избранного президента России, другой – такую же маску Клинтона. Вот какие высокопоставленные гости заявились в столь поздний час к отцу Василию Перепелкину, митрофорному протоиерею, настоятелю храма Преображения Господня в селе Радоницы: сам Борис Николаевич со своим другом, президентом США. Правда, если Ельцин соответствовал своему высокому росту, Клинтон был помельче, нежели как его показывают по телевизору. Оба были в перчатках. У Ельцина в руке пистолет, у Клинтона – нож.
Отец Василий смиренно сидел за столом. Со лба его из двух ранок стекали две тонкие струйки крови.
Слезы снова заслонили картину происходящего.
– Вы хоть поточнее объясните, какого черного Дионисия просите, – произнес Чижов и сам не узнал своего голоса. К величайшему его огорчению, голос звучал трусовато.
– Просят в райсобесе, понятно? – отозвался «Клинтон», являя удивительные познания бытовой русской жизни.
– Это что за фрайер? – кивнул «Ельцин» на Василия Васильевича.
– Сын мой, – отвечал отец Василий.
– А, ну коли сын, то не должен от папки отставать. – «Ельцин» приблизился к Чижову и дважды подряд ударил его рукояткой пистолета по голове.
В сравнении с тем, что Василий Васильевич испытал от слезоточивого газа, эта боль была вполне терпимой и даже лестной – он пострадал наравне с отцом Василием.
– Ну его-то за что, кудеяры вы эдакие? – простонал священник.
– А чтоб не чтокал, – отвечал остроумный «Клинтон».
Тем временем «Ельцин» вновь воздвигся над отцом Василием, занес над ним руку с пистолетом:
– В третий раз спрашиваю: где черный Дионисий?
– Бог ты мой… – почесал бороду батюшка. – Уж не ту ли вы маленькую иконку имеете в виду, что мне привез… В общем, один благодетель. Ее? Как раз маленькая и черненькая такая.
– Молодец, поп, вспомнил, – похвалил «Ельцин», опуская руку. – Которую тебе Лоханов подарил.
– Точно, Лоханов! – обрадовался отец Василий. – Так вам она нужна?
– Давай ее сюда, – приказал «Клинтон».
– Дак сейчас подам, Господи! А я-то, дурак, думаю: какой такой черный Дионисий? Божья Матерь с Младенцем… Да написаны как-то необычно… Глаза какие-то у них… Я ее, грешным делом, в шкаф припрятал. Господи, где же она?
Он рылся в шкафу, спешил, боясь, что разбойники опять станут бить его или Чижова.
– Дионисий… Он говорил, что не Дионисий, а из круга Дионисия. Вот теперь я вспомнил. Какой-то ученик Дионисия, Никифор Конец. Вот кто автор-то иконы. А вы спрашиваете черного Дионисия, мне и непонятно. Зря только башки нам расшибли с сыном.