Текст книги "Угощаю рябиной (сборник)"
Автор книги: Александр Яшин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
– Видали? – торжествуя, спросил я, словно все это было делом моих рук.
Пришвин не удивился – как сидел, чуть согнувшись и опираясь обеими руками на самодельную палку, так и остался сидеть, только заметил как бы между прочим:
– У нее там гнездо и три свежих яйца.
– И вы не ошибаетесь?
– Я предполагаю. Время!
– А что, если мне слазить, заглянуть?
– Загляните, если вас это интересует.
Когда я забрался на крышу, Пришвина на скамейке уже не было. В трубе оказалось воронье гнездо, и в нем три яйца. Одно я взял сыну для коллекции. Мне казалось, что Михаил Михайлович осудит меня за этот разбой, но он равнодушно сказал:
– Ничего. Ворона добавит.
Утром мы с женой принесли из лесу в носовом платке несколько ранних грибов (сморчки – фигурные шоколадки). Зашли в комнату Михаила Михайловича, разложили их перед ним на рабочем столе: смотрите! Он надел очки, взял один гриб, повертел его, понюхал, взял другой, понюхал – и сказал:
– Да, снежком пахнут! В следующий раз загляните вон туда, за речку, там на склоне получше наберете, – и показал рукой за окно, куда надо идти следующий раз. Показал и отвернулся от грибов, – казалось, больше они его не интересовали.
Но это нам так казалось, что не интересовали.
Потом Пришвин почмокал губами и встал из-за стола:
– Пойдемте завтракать!
– А что с грибами будем делать? – спросила Злата.
Михаил Михайлович опять неторопливо почмокал губами, словно хотел что-то сказать, но слов подходящих еще не находилось, и потому только равнодушно повторил:
– Пойдемте завтракать!
"Откуда у него это равнодушие? – думал я. – От усталости или оттого, что любопытство, с которым я отношусь ко всему живому в окрестностях дома отдыха, для него лишь детские забавы? От этих мелочей он давно уже ушел – так, что ли? И я в его глазах только начинающий натуралист, школьник, впервые заглядывающий в птичьи гнезда, а он как бы доктор естествознания? Я юнга, а он маршал? Так, что ли?.."
Свежие грибы на кухне поджарили к обеду, и мы поделились закуской с Пришвиными. Михаил Михайлович был доволен несказанно, обстоятельно и подолгу разглядывал каждый кусочек, поддетый на вилку, вдыхал его аромат.
– Да! – говорил он. – Да-а!..
"А, проняло! – думал я. – Проняло! Но когда же он пойдет с нами вместе, как бывало раньше: за речку, в лес, в поля? Когда же хоть заговорит об этом?"
Мы снова и снова бегали за Вертушинку, по мягкой пахоте, по свежей зелени, по молодому брусничнику, в район пионерских лагерей, к Москве-реке, к Рузе-реке. А возвратившись, рассказывали, что где нашли, что видели, что слышали. И каждый раз несли что-нибудь из лесу. Нельзя же побывать в лесу и ничего не принести с собой. Кто-то несет из лесу вязанку дров, кто-то веники березовые, кто грибы, кто ягоды. Мы приносили либо веточку сосновую, либо горсть цветов, либо прутики черничника или вереска. Хорошо также взять прямо с земли кукушкин лен и пересадить его к себе под окно. Просто шишек разных набрать и то уже интересно.
А если совсем ничего не найдешь и вернешься с пустыми руками, то хорошее настроение обязательно принесешь с собой. Мы возвращались из лесу всегда с хорошим настроением.
Почему же Пришвин так безучастно относится ко всем нашим походам? Уж не завидует ли он?
А Михаил Михайлович тоже уходил, куда-то почти ежедневно. Но куда и далеко ли?
Нашли мы как-то в поле, на пустыре, под можжевельником, маленькое теплое гнездышко с четырьмя пестрыми яичками. И птичку видели, и голос ее слышали, а что это за птичка, определить не смогли. Торопимся к Пришвину, несем ему пару яичек. Уж он-то скажет сразу, чье гнездо мы нашли.
Пришвина ни в доме, ни поблизости от него не оказалось. Спрашиваем всех знакомых:
– Не знаете ли, где Михаил Михайлович?
– В лес ушел.
– Как в лес, куда?
– Вот туда, за речку Родинку.
Спешим к речке – а это совсем рядышком – и видим: на берегу бушующей весенним половодьем Родинки стоит Пришвин, с палкой в руке, стоит, голову опустил, не шевелится. Спуск к речке крутой, скользкий, переход через нее есть, да ненадежный: мостик не мостик, два-три горбыля с поручнем, не каждый решится перебираться на другой берег через глубокий овраг. Должно быть, и Пришвин не решился.
Подбегая сзади по узенькой тропиночке, я кричу первые попавшиеся слова:
– Михайлo Михайлович! Вот вы где, оказывается!
Обернулся Пришвин на голос, и мы увидели в его глазах тоску, самую настоящую тоску, не пришвинскую. Это были глаза прикованного Прометея. Лес рядом, а не войдешь в него. Рядом – а не переберешься. Лазать по колодинкам да по жердочкам – возраст не позволяет, силы не те. И – тоска в глазах.
– Да, да... – заговорил Михаил Михайлович тихо и не сразу, будто возвращаясь мыслями откуда-то из далека-далека. – Я сюда часто хожу. Вот стою, слушаю. Велика ли речушка, а тоже рекой хочет стать. Переход неверный. Мостик был старый, должно быть, подмыло его, снесло.
– Пробовали перейти?
– Пробовал? Да, конечно, пробовал...
И он опять тоскливо посмотрел на противоположный берег, откуда начинался густой хвойный лес, а в лесу таились всякие чудеса, конечно же, неизведанные, потому что каждая новая весна для человека – это новое чудо. Весной любого из нас тянет вдаль, а о Пришвине и говорить нечего. Когда-то Михаил Михайлович в это время обитал уже в своем домике на колесах. И вдруг мутная речушка сносит старый подгнивший мостик и преграждает ему путь к чудесам.
Пришвин! А через речушку не может. Какое уж тут равнодушие...
Конечно же, в глазах его мы увидели тогда тоску смертную. Неужели мы могли ошибиться?
Мостик через Родинку построили новый, высокий, с прочными перилами, со ступенчатым спуском к нему с обеих сторон. Теперь через овраг нетрудно было переходить.
И стал этот мостик привычным местом прогулок для Пришвина. Он приезжал в дом отдыха в разное время года, чуть ли не ежегодно, и любил подолгу стоять на берегах Родинки. Спустится, бывало, на мостик, перегнется через перила, смотрит в глубину рва, прислушивается к журчанию воды, к пению птиц, иногда что-то записывает в блокнотик. Издали можно было принять его за одержимого рыбака, который следит с мостика за неподвижным поплавком. А это – Пришвин!
И стали мы этот мостик называть Пришвинским. Сначала только мы с женой, потом и другие – разные наши знакомые и товарищи, из тех, что бывали здесь вместе с Пришвиным и тоже не раз видали Михаила Михайловича перекинувшимся через деревянные перила, тихого и сосредоточенного. Дали мы его имя мостику, не сговариваясь друг с другом, а потом сговорились вкоренять название это в обиход, объяснять всем людям, почему мостик через речку Родинку должен называться Пришвинским. Больше того, мы захотели, чтобы на мостике, на одном из столбиков его, справа или слева, была приколочена дощечка с надписью "Пришвинский мостик".
Вот тогда-то вопрос о названии и пошел по инстанциям, сначала снизу вверх, и стали его согласовывать да увязывать, рассматривать да обмозговывать, как великую государственную проблему. Это согласовывание да увязывание не завершено и доныне, а когда оно будет завершено, то вопрос должен пойти уже сверху вниз и дойти наконец до кабинета директора дома отдыха. Когда дойдет – никому не известно. Может, и не дойдет. Сохранится ли до того времени мостик – тоже неизвестно: все-таки он деревянный, а не каменный и не железобетонный какой-нибудь. Пришвина уже давно нет в живых, а вопрос о мостике все еще ходит где-то по инстанциям.
А все читающие Пришвина, все любящие его животворные книги и благодарные ему, ничего не согласовывая и не увязывая между собой, а просто повинуясь велениям своих сердец, давно уже зовут деревянный мостик над речкой Родинкой Пришвинским мостиком.
Пусть так оно и будет навеки.
1 февраля 1961 г.
ЖИТЕЙСКИЕ БУРИ
Был я близок с одним очень видным, ныне уже покойным писателем. Старик стоял вроде бы в стороне от "житейских бурь" и мелкой борьбы писательских самолюбий, ему принадлежало будущее – он это знал, и все-таки много лет мечтал, как прочие смертные, о государственной премии. Втихую мечтал.
Поначалу это казалось странным. Но если задуматься, подойти ко всему по-человечески – ничего в этом странного не было. Старик жил не в безвоздушном пространстве, он любил свою страну, почему же было не мечтать и ему о тех знаках внимания, которые оказывались другим от имени народа. Почему одни получают высокие юбилейные награды, другие, не менее достойные, не получают ничего, либо получают не то, чего они заслуживают в ряду других?
Я решил "хлопотать" за старого писателя перед Фадеевым. Возможно, это выглядело наивным.
Александр Александрович тоже удивился поначалу:
– Неужели он этого хочет? – засмеялся он.
– Читатели этого хотят. Вы должны этого хотеть. Я этого хочу.
– Вы разбираетесь хоть немного в литературной политике?
– А вы читали его последнюю повесть?
– Читал.
Фадеев читал бесконечно много. О каком бы новом произведении с ним ни заговорили, оказывалось, что он его уже читал, чаще всего – в рукописи.
– Это же очень светлое, солнечное произведение!
– Согласен.
– И – там люди, большая любовь к людям.
– Согласен.
– Так в чем же дело? От этого будет только выигрыш.
Фадеев опять засмеялся. На этот раз, кажется, уже надо мной.
– Вот будет президиум – выступите. А я не всемогущий.
Я выступал на президиуме. Ничего из этого не получилось. Почему не получилось – до сих пор не могу понять.
И до сих пор считаю ошибкой, что не осуществилась маленькая затаенная мечта большого русского художника.
Должно быть, я действительно уже и тогда ничего не понимал в литературной политике.
А порой мне кажется, что сам Фадеев теперь отнесся бы ко всему совершенно по-иному.
[1961}
ТЮЛЕВАЯ ЗАНАВЕСКА
Что поделаешь, я не знал Пришвина молодым. Ни разу не ездили мы с ним на охоту, не коротали ночи у костра, не путешествовали вместе по белозерским лесам. Обо всем этом мы могли только разговаривать. А я все мечтал, что это еще будет, что все еще впереди. Однажды Михаил Михайлович показал мне свое трехствольное ружье – бокфлинт: два ствола дробовых двадцатого калибра, один нарезной для пули. Показывал и хвалился его удивительной легкостью.
- Для меня, – говорил он, – охота давно уже приобрела чисто спортивный интерес. Я не промысловик, не добытчик, поэтому не люблю, да, пожалуй, и не любил никогда стрелять из двенадцатикалиберной пушки, когда дичь осыпаешь сразу целой пригоршней дроби. То ли дело ударить влет из двадцатого калибра и свалить летящую птицу прямо к ногам. Прицел в этом случае должен быть точным, верным, а это высокое искусство. Да и тяжело уже таскать большое ружье.
Слушал я его рассказы, смотрел на бокфлинт и верил, убежден был, что мы обязательно побродим еще с ним по полям-лесам, что не поздно еще...
Но верил ли в это Михаил Михайлович – не знаю. Человеку не всегда удается заставить поверить другого в то, во что он верит сам.
В июле месяце 1952 года я вернулся в Дунино со строительства Волго-Донского канала. Пришвин пригласил нас к себе на дачу. Обстановка на даче Пришвиных была в то время скромная, слишком скромная, комнаты производили впечатление почти нежилых; грешный человек – я иногда подумывал: не от скупости ли это?
Сидим в столовой. Кажется, пообедали. Кажется, был пущен в ход графинчик-уточка из-под ликера. И опять то же: нальют тебе рюмочку с наперсток, меньше глотка, выпей и жди – предложат еще или нет? Да не хватает у них, что ли, на водку?
И вдруг овладело мною страстное желание уговорить во что бы то ни стало Михаила Михайловича поехать, и по возможности немедленно, вместе со мной в Сталинград, в волгодонские степи, к людям, сооружающим канал и Цимлянское море, к шагающим экскаваторам, к великанам бульдозерам и скреперам, к мощным земснарядам. Желание до того сильное, и таким все мне представилось простым, осуществимым, реальным, что я, наверно, был даже красноречив. Я гарантировал все удобства: немедленно мягкий вагон, в Сталинграде, в Калаче и по всему каналу легковые автомашины, где нужно – катера, номера в гостиницах, необходимое питание – все, все. Я предлагал себя целиком в распоряжение Михаила Михайловича. И руководила мною не только любовь к писателю-кудеснику, мне представилось, что, вытащив его на "великую стройку коммунизма", я сделаю большое дело для советской литературы, – а ради этого можно ли перед чем-либо останавливаться? Я говорил, что для Пришвина это будет прямой литературный путь из "края непуганых птиц" – и с Беломорско-Балтийского канала на Волго-Дон и дальше, до Черного моря, путь из первой пятилетки в четвертую, в пятую и без пересадки в коммунизм. Я все учел и все принял во внимание, кроме разницы в возрасте между нами.
Порой мне казалось, что я уже добился своего, что Пришвин уже загорелся, уже согласился, Валерия Дмитриевна уже собирает необходимые вещи в дорогу...
А Михаил Михайлович вдруг сказал, что он смотрит на меня так, как если бы я был в освещенной комнате, а он на улице, и между нами легкая тюлевая занавеска: мне его не видно, а ему меня видно всего; легкий прозрачный тюль – это время, это его, пришвинский, возраст и жизненный опыт.
Однажды мы ехали на машине из Дунина к Москве: я, Михаил Михайлович и Злата Константиновна.
В последние годы Пришвин имел "москвича", предпочитая его всем прочим маркам, и водил его сам. Только я не могу представить, чтобы он всегда, всю жизнь водил автомобиль так, как этого последнего "москвича", а у него бывали в руках разные машины. Что-то такое произошло, из-за чего водитель потерял контакт со своей машиной, не доверял ей, не чувствовал ее. Дело доходило порой до курьезных вещей. Перед каждым подъемом и спуском Михаил Михайлович терялся и спрашивал:
– Переключать скорость?
Или:
– На какую скорость ставить?
Кончилась эта растерянность тем, что Пришвин вообще перестал переключать скорости и ездил только на первой, в крайнем случае на второй, никогда на третьей. А от Дунина до Москвы – около пятидесяти километров. Пришвинский "москвич" был в совершенно запущенном состоянии, хотя хозяин любил его и никому не доверял, доверил один раз только Злате Константиновне.
При езде по улицам Москвы Михаил Михайлович, должно быть, частенько ошибался и нарушал правила движения. Когда его задерживал милиционер, он предъявлял удостоверение, затем хитро обращал внимание на свой год рождения и говорил миролюбиво:
– Сынок, как же мне не нарушать? Доживете до моих лет, и вы нарушать будете.
На московских регулировщиков, как рассказывал сам Михаил Михайлович, это действовало безотказно. С ними у него был полный контакт, не то что с машиной.
Итак, мы ехали из Дунина к Москве – на этот раз на моем "москвиче". Сразу за дунинским полем, в лесу, где часто приходилось пробираться в объезд грязи почти без дороги, по корням и кочкам, мой "москвич" сел диффером на пень. Ну, конечно, не сам он сел, я его посадил. Вышли мы из машины, осмотрелись. Ноги погружаются в мягкий мох, кругом и сверху еловая хвоя, неба не видно. Помощи ждать неоткуда. А мы куда-то спешили. Михаил Михайлович, опустившись на колени, сам заглянул под задний мост и, видимо, прикинув свои силы, поднялся и попробовал один сдвинуть "москвич" с места. Конечно, ничего из этого не вышло. Злата Константиновна перепугалась за него и потребовала, чтобы Михаил Михайлович к машине даже не приближался. Если бы не это, он, вероятно, и сам бы не пытался больше поднимать машину, но волнение жены моей его раззадорило. Он снова почувствовал себя чуть ли не богатырем. Он поверил в свои силы, поверил, что для него все доступно. И оттащить его от "москвича" теперь было уже невозможно.
Прибегать к помощи домкрата мне не хотелось, это отняло бы слишком много времени, да не помню уже – был ли домкрат-то с собой. Только я сделал все, чтобы "москвич" слез с пенька сам. Сел я за руль. "Отойдите!" – говорю, дал газ, и машина рванулась вперед. Но Пришвин все-таки успел подбежать к ней сзади и, по-видимому, изо всех сил рванул буфер кверху. Получилось впечатление, что он таки поднял "москвич". Мы не стали разуверять его. Мы поверили, что Михаил Михайлович один поднял машину и стащил ее с пенька. Поверил и он сам. И до чего же ему было хорошо оттого, что он поверил в это. Такая вера делает человека неодолимым, удлиняет его жизнь. Верить в свои силы стоит!
А все-таки мы с ним и на охоту не сходили, и на Волго-Донской канал не съездили.
3 февраля 1961 г.
ЯБЛОЧНАЯ ДИЕТА
Яблоки я увидел и отведал впервые в жизни, когда мне было уже лет шестнадцать – семнадцать. До той поры перепадали и то не ежегодно, как и всем моим сверстникам-односельчанам, лишь дикие кислые и мелкие, как грецкие орехи, плоды с единственной яблони, раскинувшейся на нашей деревенской улице, в палисаднике Сеньки Каренка. Дерево это было широченное и высоченное и действительно больше походило на дерево грецкого ореха, чем на яблоню. Мощной кроной своей оно закрывало весь фасад старинного пятистенка с резным коньком на крыше, а куполообразной вершиной, казалось, достигало облаков. Мы нарочно проезжали под ним верхом на лошади либо сидя на возу сена или соломы, чтобы успеть на ходу сорвать несколько веточек с плодами. На огромном дереве этом яблоки вырастали не крупнее грецкого ореха, даже мельче и висели не по одному, а по два, по три и даже по четыре вместе. А вкус их был таков, что меня до сих пор передергивает всего от затылка до пят, стоит лишь вспомнить и представить себе, как я раскусывал и разжевывал эту деревянистую кислятину. Кажется, даже черви не трогали этих даров северного лета.
Тем больше мечтал я о яблоках настоящих, культурных, южных. И когда впервые испробовал их – тем вкуснее, тем сказочнее показались они мне.
Редким, божественным, царским лакомством остаются они в моих глазах и по настоящее время.
И вдруг Михаил Михайлович Пришвин, царь зверей и птиц, бог русских лесов, заявляет, что ненавидит – ненавидит! – яблоки.
Мы пришли к Пришвиным на квартиру в зимний день. Уже в коридоре обдало нас, как теплом, запахом яблок. В столовой нас стали угощать яблоками. На столе стояла широкая тарелка яблок – свежих, сочных, каждое величиной с хороший кулак, кажется, они только что были принесены из сада, у многих еще не отвалились черенки с листиками, капельки воды на кожуре блестели, как утренняя роса.
А какого же были они цвета, эти яблоки? Нет, только не кисло-зеленого.
Была в них янтарная желтизна осени, была розоватость и краснота, глубина и прозрачность.
Любое из этих яблок могло бы сойти за то самое, наливное, из старых сказок, которое подавалось только на серебряном блюдечке.
Из-за любого могла бы впасть в долгий волшебный сон царевна-красавица со всем своим многонаселенным царством.
Любое может ввести в грех или стать причиной раздора.
А он их ненавидит.
Как можно ненавидеть такие яблоки?..
Оказывается, можно.
У Михаила Михайловича раз или даже два раза в неделю по строжайшему предписанию врачей были дни, когда он имел право есть только яблоки, и ничего больше. А он – русский человек, и покушать любил плотно, основательно. Что для него это яблочное меню? Как для журавля каша, размазанная лисой на плоской тарелке.
И вот ради Михаила Михайловича в эти разгрузочные дни все в доме ели только яблоки. Случайных гостей и знакомых, забредших на огонек, угощали тоже яблоками, только яблоками. Яблочный запах стоит даже в кабинете Пришвина.
На щеках Михаила Михайловича яркий стариковский румянец с красными прожилками тоже заставляет думать о яблоках, об их окраске.
Михаил Михайлович предлагает гостям отведать яблок и сам смущенно чмокает губами – ему неудобно, он извиняется, но что ж делать, приходится мириться с медициной и с обстоятельствами.
– Конечно, Валерия Дмитриевна на кухне перехватила чего-нибудь, – сообщает он с проницательностью заговорщика, – но то, что женщинам позволительно, для нас с вами не положено.
– А я люблю яблоки! – говорю я. – Очень люблю.
Михайло Михайлович взглянул на меня сначала сбоку, потом еще более внимательно поверх очков, ну, думаю, сейчас что-то скажет особенное, – и сказал очень простое:
– Я тоже любил, пока они не стали для меня обязательными.
В ту пору я любил спорить, праведность моя не давала мне покоя.
– А положение об осознанной необходимости? – сказал я. – Все обязательное перестает быть тягостным, если воспринимается как осознанная необходимость.
Пришвин спорить уже не любил. Особенно с безусыми праведниками. Он просто смотрел из-под очков и, видимо; обдумывал своего собеседника. Но на этот раз он ответил мне:
– Есть люди, любящие природу, перелески, луга, любящие жить в лесу. Но если такому человеку сказать, что он должен жить в лесу, – он сочтет это за высылку, и приятная жизнь в лесу станет для него наказанием.
– Да, но...
– Кушайте яблоки. Старость – ведь тоже осознанная необходимость. Но когда вы состаритесь, вы поймете, что не со всякой необходимостью человек мирится охотно и легко. Кушайте яблоки, пожалуйста!
14 марта 1961 г.
«СОЛНЕЧНАЯ КЛАДОВАЯ»
Приходилось ли вам навещать винные подвалы – эти пещерные галереи бесконечной длины с причудливыми разветвлениями в глубине скал? Мастер-винодел водит вас по сказочным лабиринтам, и открывается глазам чудо за чудом. Так художник в своей мастерской открывает полотно за полотном, раму за рамой.
В винных подвалах вдоль влажных каменных стен, по обе стороны от прохода, ровными рядами лежат поленницы бутылок. В них бродит сгущенная солнечная энергия.
Еще внушительнее выглядят сотни и сотни бочек, расположенных в строгом порядке. В одном туннеле – "емкости" по пять сотен литров, в другом – по тысяче литров, в третьем – бочки-великаны таких размеров, что их даже бочками назвать неудобно, это скорее дубовые цистерны, резервуары на четыре с половиной тысячи литров каждый. В одних виноградный урожай одного года, в других – другого.
Один купаж...
Другой купаж...
Вина сортируются не только по сортам, но и по возрасту, и главным образом по возрасту. Есть драгоценные многолетние вина, бутылки столетнего возраста, а есть многовековые...
Винные поленницы называются коллекциями, библиотеками. Библиотеками!.. Хранятся они, как древнейшие пергаментные рукописи в ереванском Матенадаране, с соблюдением строжайшего постоянства влажности и температуры.
Я бывал в массандровских подвалах завода шампанских вин "Новый свет" на южном берегу Крыма и в криковских близ Кишинева. Нескончаемые ряды бочек разных размеров. Государственные винные библиотеки!..
Мне вспоминаются эти винные подвалы и все, какие я только видел на своем веку, в квартире Михаила Михайловича Пришвина на шестом этаже дома в Лаврушинском переулке. В коридоре, в комнатах стоят шкафы, просторные, как погреба, и в каждом шкафу рукописи – ряды папок тонких и толстых. А есть и несгораемые сейфы. Что вмещают они в себе? Какая сила, какая энергия заключена в этой солнечной библиотеке?
Папки расположены по годам, по десятилетиям. В них целая жизнь, и не одного Михаила Пришвина, а нескольких поколений людей, жизнь лесов и полей, зверей и птиц, вечная смена времен года – весны света, весны воды, весны тепла...
На мелких разрозненных листочках из карманных блокнотов бисерным почерком то карандашом, то самопиской занесены мысли, наблюдения, сюжеты, образы. Делалось это в далеких путешествиях, на охоте, на рыбалке, часто на ходу, а то сидя на какой-нибудь колодинке, на пеньке. Бисером – слово к слову, росинка к росинке, птица к птице, травинка к травинке...
Листочки из блокнотов собраны в пачки, пронумерованы и связаны бечевкой либо скреплены резинками. Многое уже прочитано, перепечатано, подшито.
Вот она где, пришвинская солнечная кладовая!
Вот где хранятся его неисчерпаемые дневниковые богатства на каждый день за много десятков лет:
Купаж 1930 года...
Купаж 1940 года...
Купаж 1950 года...
Сгущенная энергия добра и красоты. Пришвинская государственная библиотека! Пришвинская кладовая солнца!
Главный хранитель пришвинских подвалов – Валерия Дмитриевна неторопливо раскрывает шкаф за шкафом, словно ведет вас по широкой галерее, и папки на полках, будто бочки на подставках, одна к одной, десяток к десятку.
Много лет нужно, чтобы разлить все это вино по бутылкам и доставить его людям. Не одно человеческое поколение еще будет благодарно припадать к этой драгоценной живой воде, утолять ею свою духовную жажду, вспоминая добром великого жизнелюбца.
...Не так давно в Вологде вышла новая книжка Пришвина "Незабудки", составленная из его дневниковых записей. Я знаю, из каких подвалов она взята.
1962
ОН ДАЛ ИМЯ ЧЕЛОВЕКУ
Первого марта 1951 года Михаил Михайлович Пришвин подарил нам книгу "Моя страна" с надписью: "Злате Константиновне и Александру Яшиным от счастливого обладателя пика на Кавказе, озера и мыса на Курильских островах".
В 1950 году Географиздат выпустил четыре повести М. М. Пришвина под названием "Моя страна". В предисловии этой книги сообщалось, что Географическое общество присудило ему медаль и что он является старейшим действительным членом Географического общества. А в 1951 году Географическое общество назвало его именем пик на Кавказе, озеро и мыс на Курильских островах.
Каждая книга Пришвина была не меньшим пиком, чем тот, который ему подарили, но, кажется, ничем больше не гордился он в эти дни так, как гордился, что его имя носят гора, мыс и озеро.
Я расскажу, как Михаил Михайлович дал имя человеку.
В 1953 году у меня родился сын, и мы долго не могли подобрать для него подходящего имени. Он был седьмым, и казалось, что все возможные и приемлемые имена уже использованы. Прошел месяц, пошел второй, а наш сын все еще был "не окрещен". Из загса прислали предупреждение, что за промедление регистрации новорожденного человека мы будем подвергнуты строгому административному воздействию – штрафу.
В который раз мы прибегали к всевозможным уловкам. Тянули жребий: писали на бумажках до десяти приличных имен, добавляли к ним одну пустую, и дочка Наталья вытягивала из шапки почему-то обязательно бумажку без имени. Загадывали: кто первый утром придет, именем того и назовем своего сына, – приходила обязательно женщина. Обращались даже к святцам – не помогло.
Нелегкое это дело – дать имя человеку! Ведь на всю жизнь. А вдруг оно к нему "не пристанет" или, как говорится, будет "не к лицу". Неподготовленность наша объяснялась еще тем, что до последней минуты мы ждали дочь – так все врачи предсказывали, и имя было приготовлено для дочери.
С таким же трудом подбирается иногда название для готовой книги или даже для небольшого стихотворения. Все есть – нет только названия. Правда, со стихами проще: можно поставить три звездочки – и все тут, и сдавай в печать. Но в загс с тремя звездочками не придешь.
Я решил позвонить Пришвину.
– Михаил Михайлович, сын родился.
– Знаю, мы уже поздравляли вас.
– Имени подобрать не можем.
– Да? Подумать надо.
– Нам уже штрафом грозят, – думали, да в сроки не уложились.
– Подумать надо! – Михаил Михайлович явно тянул, думал. – Есть два хороших имени, – наконец сказал он.
– Говорите!
– Первое – Дмитрий.
– Так! А второе?
– Второе... А может быть, лучше не сразу?
– Почему не сразу?
– Может быть, вы еще сами подумаете?
– Не понимаю вас.
– Тогда вот второе – Михаил.
– Спасибо, Михаил Михайлович, – говорю я. – Мы подумаем, – и вешаю трубку.
Мне становится понятным, почему он так медлил называть второе имя.
После этого разговора мы подходим к новорожденному.
Надо сказать, что дед мой тоже был Михайло Михайловичем. В деревне он всю жизнь, от рождения до смерти, назывался Мишей Малым, соответственно Михайловичем был мой отец. Мишей был мой брат, военный моряк, погибший при отражении первого натиска немцев на Сталинград, – значит, с именем этим мы уже давно не то что свыклись – сроднились.
Вглядываемся в новорожденного и видим, что он абсолютный, ну совершеннейший Михаил, иного имени у него и быть не может, да, собственно, он и родился с этим, уже готовым, именем. Как же мы этого раньше не замечали?
– Ах ты, мой Михайлo Михайлович! – говорит довольная и счастливая мать, радуясь тому, что наконец-то загадка разрешилась. – Прямо-таки гора с плеч!
– Ах ты, мой Миша Малый! – говорю я, находя в сыне черты Михаила Михайловича, своего деда, и Михаилы Михайловича Пришвина одновременно.
Так стал Пришвин крестным отцом нашего Михаила и дедом его: ни одного своего родного деда увидеть ему не довелось.
Долго мы звали, да и сейчас еще зовем иногда Мишку Михаилом Михайловичем или Мишей Малым. Потом начали сокращать и варьировать это имя: Мих-Мих, Михай, Топтыгин и тому подобное. А затем, когда сын подрос, пришлось все чаще называть его разбойником, по сходству. Но первое имя – Михайлo Михайлович – не забывается и поныне.
Знакомые иногда удивляются:
– Почему вы называете Мишу Михайловичем?
Мих-Мих теперь отвечает сам:
– Я – в честь Пришвина.
16 апреля 1961 г.
ПОСЛЕДНЯЯ ТРОПИНКА
Квадратный двор многоэтажного дома по Лаврушинскому переулку, в котором мы живем, неширок, но глубок. Такие дворы обычно называют колодцами. На уровне верхних этажей летают голуби. На крышах телевизионные антенны и круглая бетонная водонапорная башня.
Под окнами почти всех квартир, внутри двора, – балконы: простые, грубые, узкие, но достаточно длинные – по ним можно прогуливаться. Зимой балконы заставлены разными ненужными вещами, цветочными ящиками, старой мебелью, и редко кто выходит на них ради прогулки, разве что на мгновение откроют дверь да высыплют кулек корма для голубей.
Балкон Пришвиных также был всегда загроможден. Но в эту зиму его очистили. В любую погоду в середине дня Михаил Михайлович, одетый в шубу и валенки, закутанный в шерстяной платок, выбирался на балкон и ходил по нему из конца в конец, изредка останавливаясь, отдыхая. Красивая борода, усы и пышные стариковские брови его от мороза индевели, курчавились и были не просто седыми, а белыми. Когда сыпал снежок, Михаил Михайлович походил на деда-мороза.
Пришвин заболел и никуда не выходил из дому, кроме как на балкон. Да и балкон-то был в его распоряжении не весь – часть его, отделенная барьерчиком, принадлежала соседям.
До чего же укоротились пришвинские тропинки!
С балкона открывается только небольшой кусочек Москвы – несколько железных крыш в просвете колодца, Баженовская, недавно отремонтированная церковь, да вдали шпили высотного дома на Котельнической набережной, и еще голуби в небе. Вот и все.
А в каких только краях не бывал этот неутомимый следопыт, сколько дорог исходил он за свою жизнь! И вот из всех дорог осталась одна, и не дорога, а тропинка, да и та за решеткой балкона, вдоль стены, от угла до угла, в колодце сумрачного двора. Правда, рядом и над головой опять непуганые птицы, но это же московские голуби, они что куры: и птицы, а невольницы. Разве они понимают, что такое настоящие просторы, настоящая свобода!