Текст книги "Угощаю рябиной (сборник)"
Автор книги: Александр Яшин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Просить и ходатайствовать за своего брата – в этом никакого унижения для себя и для своего отца Шурка не видел. Если бы речь шла о нем самом, Шурка никогда не ссылался бы ни на какие семейные и хозяйственные затруднения, а о своем собственном сиротстве он вообще не думал. При чем тут...
Шурка прошел в кабинет директора, куда показал ему Павлик, в конце длинного светлого коридора с желтым, протертым изрядно полом, искоса оглядывая на ходу яркиe стенные газеты, географические карты и лозунги о борьбе за молоко и масло, за лен и силос, о подготовке к весеннему севу на колхозных полях. Он не робел, не пригибал голову, не сторонился встречных ребят и девушек, шел свободно в своем рабочем пиджаке и кирзовых сапогах, держа кепку в руке. Он даже не спрашивал себя, зачем идет к директору школы, в которой обучается его брат. Раз позвали – значит, надо. А робеть? Что ему робеть – он же не учится здесь и никогда не будет учиться, это не его доля. Его доля землю пахать. Он же пробовал учиться... А землю он любит. Да и нельзя оставлять ее совсем без хозяина. Бесхозная земля рожать не будет. Надо, чтобы земля не осиротела.
– Тебе что нужно? – мельком взглянув на Шурку, спросил загорелый, прокопченный директор.
Шурка его сразу узнал – директор школы много раз приезжал в деревню в роли уполномоченного райкома и райисполкома либо от сельсовета по разным кампаниям и налоговым обложениям и сборам.
– Почему не на занятиях?
Шурка прикрыл двухстворчатую дверь, обошел широколистый фикус, возвышающийся в кадушке на табурете, и предстал перед зеленым письменным столом, на котором были и стопки тетрадей, и книги, и глобус, и микроскоп, и желтая из деревянных палочек модель типового скотного двора.
– Я Мамыкин.
– Что Мамыкин?
– У вас учится мой брат. Меня приглашали.
– Простите... Тэк-тэк-тэк. Вы старший брат Павла Мамыкина? Тогда давайте поразговариваем.
– Я его младший брат, – смутился Шурка.
Директор стал медленно подниматься со стула, словно откуда-то издалека возвращался на землю.
– Тэк-тэк-тэк... Значит, вы его младший брат. Очень хорошо! Ну что ж, очень хорошо!
– Вы меня приглашали?
– Да! А бабушка?
– Бабушка не может – стара, слаба.
– Тэк-тэк, очень хорошо! А как у вас дела идут предвесенние?
– Да ничего, идут. Только семян придется прикупать. Недавно стали проверять сусеки, а там – мыши, много семенного овса поели. И льносемян не хватает. Сейчас вся надежда на лен. Ставку на лен делаем!
Директор начал разглаживать свои усы, оттягивать их книзу, словно они мешали ему получше разглядеть стоящего перед ним гражданина.
– Тэк-тэк... Очень хорошо! А со скотом как? Падеж в этом году был?
– Падежа не было, – отвечал, как на уроке, Шурка. – Мы что в этом году сделали? Мы на зиму наготовили возов пятнадцать веточного корму. Помогло!
– Тэк, очень правильно сделали!
– Да что уж тут правильного, если скот приходится хворостом кормить, а трава нескошенная под снег уходит?
– Это интересно! – вроде как обрадовался директор. – Не успели скосить?
– Каждое лето не скашиваем. А и скосим, так сено гниет на месте, неубранное. Бабушка моя говорит, что бог наказывает. Лучше бы уж разрешили для своих коров хоть понемногу корму заготовить, а то и свои коровы голодные стоят всю зиму.
Директор потянул усы книзу.
– Выходит, что вы хотите в первую голову кормить своих личных коров? – спросил он. – А как это называется на нашем языке, товарищ Мамыкин? Слыхали вы что-нибудь о частном секторе в народном хозяйстве?
Шурка не смутился, ответил:
– Коровы не виноваты, что они в частном секторе. Они ведь не в чужом государстве, все советские. И молоко от них пьют не буржуи какие-нибудь, а свои люди. А получается, что ни колхозных, ни своих коров не кормим. Вон какие они стали теперь, от овец не отличишь, разве это коровы – выродки. Сердце кровью обливается, как посмотришь на их жизнь.
– Это у кого сердце кровью обливается, у вас, что ли?
– И у меня. Что я, не человек?
– А председатель ваш куда смотрит?
– Что председатель? Он все помощи ждет. Если б он меньше на советскую власть надеялся, может, лучше было бы. Сам бы думать начал, и скот бы меньше скудался. И свиньи у нас голодают, жалко смотреть.
– Тэк-тэк!..
– Есть у нас такая Нюрка, маленькая девчонка, Молчунья. Ее поставили на свиноферму. А зимой свиньи от голода – совсем как дикие звери. Все деревянные кормушки изгрызли. Нюрка каждое утро уходит из дому и с матерью прощается, потому что боится: схватят ее когда-нибудь свиньи и съедят. И падеж каждую зиму. Тогда что Нюрка придумала? Стала собирать конские свежие яблоки и кормить ими свиней. Навалит полное корыто, чуть посыплет отрубями да перемешает, и свиньи жрут на доброе здоровье. Падеж прекратился. В районной газете – читали, наверно? – целая страница была напечатана, как в нашем колхозе свиное поголовье сохранили. Нюрка делилась своим опытом.
– Изобретательная девушка! – восхищенно сказал директор. – Правильно сделала, молодец!
– Конечно, правильно сделала. И молодец – тоже правильно. Только про такую правду лучше бы в газете не печатали. Свиньям и то стыдно было...
И вдруг директор спросил:
– Вы, случайно, не бригадир, товарищ Мамыкин? Не председатель колхоза?
Шурка сразу осел, застеснялся.
– Почему вы не учитесь, молодой человек? Как тебя звать?
– Александр.
– Так почему же ты, Александр, не учишься?
– Павлик учится.
– Павлик?
– Да.
– А ты что?
– А я уж буду на земле.
– Вот для земли-то и надо бы учиться.
– Нельзя мне, Аристарх Николаевич.
– Тэк! Не понимаю. А ну-ка, садись, Александр!
Шурка сел на стул под фикусом.
– Не понимаю, – повторил директор.
– У нас так ведется, Аристарх Николаевич: если всем учиться нельзя – старший учится. И бабушка хочет, чтобы Павел выучился, скорее помощь придет.
– Значит, бабушка за Павла стоит?
– Да! И Прокофий Кузьмич, председатель наш, на него очень надеется. А я – чтобы земля не осиротела.
– Как ты сказал? – переспросил директор.
Шурка смущенно промолчал.
– Значит, чтобы земля не осиротела? Тэк-тэк! Хорошо сказал! – Директор подвинул к себе тетрадку и записал что-то на чистой линованой страничке, словно поставил Шурке отметку за хороший ответ. – А Прокофий Кузьмич ваш... что ж, Прокофий Кузьмич, он действительно все на кого-нибудь надеется. Не просчитается он с Павлом, не ошибется, как ты думаешь?
Шурка опять промолчал.
– Я хочу сказать, – пояснил директор, – будет ли ваш Павел потом работать в колхозе?
Что мог ответить на это Шурка? Разве Павел учится для того, чтобы работать в колхозе? Бабушка об этом думает совсем иначе. А как думает об этом сам он, и думал ли он об этом когда-нибудь и как следует?
– Прокофию Кузьмичу виднее, – сказал он невнятно. – Надо же кому-то и в люди выходить. Директор удивился.
– Вот это, батенька мой, что-то не то. По-моему, ты говоришь не свои слова. На тебя это не похоже. – И Аристарх Николаевич потянул усы книзу. – Прокофий только и ждет, чтобы на пенсию выйти, а ты говоришь – ему виднее. Да что ему виднее? Всe ли он видит, твой Прокофий Кузьмич? Видит ли он тебя, например?
И на это Шурка не мог ничего ответить.
Директор опять что-то записал в тетрадку и заговорил словно бы о чем-то другом, очень спокойно:
– Отец твой – я же его хорошо знал! – обязательно бы стал тебя учить. Тебя, а не Павла.
– Почему не Павла?
– Да вот так: тебя, а не Павла!
– Пускай уж лучше Павлик учится, – тихо сказал Шурка.
– Вот именно: если бы лучше! Не получается что-то у твоего Павлика, дорогой мой Александр. Не получается!
– Что не получается? Как?
– Да вот так, не получается.
Шурка заволновался, оперся руками о стол, словно раздумывая – встать ему и уйти сразу или остаться и слушать, что скажет директор еще.
И директор сказал еще:
– Опять на второй год остается ваш Павлик.
Тогда Шурка понял и испугался.
– Не оставляйте его, пожалуйста! Он у нас старший... и сирота, – торопливо стал просить он.
– Старший, да! Годиков ему многовато. А насчет сиротства – ну сколько же можно? Подрос уже... Выходит, он сирота, а ты его покровитель? Нельзя ему больше оставаться на второй год.
– Нельзя, бабушка очень худа стала, – подтвердил Шурка. – А мы с ним поговорим, он все поймет. Он же у нас... Мы на него так надеялись... Как же это он?.. – Говоря так о старшем брате, Шурка пока недоумевал больше, чем негодовал.
– Тэк-тэк, понимаю, – снова раздумчиво затэкал директор. – Бабушка, значит, не в курсе дела, ничего не знает?
– Бабушка ничего не знает. Но мы поговорим с Павликом.
– Ну, хорошо!
Директор рассказал Шурке о школах фабрично-заводского обучения, о ремесленном училище, куда он рекомендует направить Павла, – как раз будет очередной набор. Шурка ничего не слыхал об этом обучении, но, по словам директора, выходило, что это прямой путь в инженеры, и он успокоился: чем инженер хуже любого районного начальника? Значит, в судьбе брата ничего не меняется? Но что же он, Павел, думает все-таки?.. Как же он все-таки мог?..
– А тебе, Саша, еще раз говорю: хорошо бы поучиться самому. На себя надо больше надеяться! – заключил Аристарх Николаевич, поднимаясь с кресла и доброжелательно глядя ему в глаза, отчего Шурка покраснел. – Конечно, без отца, без матери плохо жить. Иные с пути сбиваются, растут вкривь и вкось. Но ведь это не со всеми случается... А отец у вас был настоящий работяга. Не думаешь же ты, что он в люди не выбился? Поучиться бы тебе...
Шурка понял, что понравился директору школы, и это ему было приятно. Из кабинета он вышел в хорошем настроении, даже о Павле не стал думать плохо. Но через несколько минут он вернулся.
– Извините, Аристарх Николаевич, я воротился...Бабушка у нас очень плоха, я ничего не буду ей говорить. Пожалуйста, не передавайте ей ничего...
Аристарх Николаевич пожал Шурке руку.
* * *
Все лето Павел провел дома. Он радовался, что больше не надо возвращаться в семилетку, где приходилось драться из-за того, что его дразнили "женихом". Драться он уже стыдился: с кем ни свяжись, все ему до подмышек. И сила появилась мужская. Чуть толкнет, бывало, одноклассника, а тот летит поперек коридора, того гляди, стукнется головой о подоконник. Слегка возьмет кого-нибудь за ворот, чтобы только припугнуть, а у того, смотришь, ни одной пуговицы на рубашке.
Все-таки в семилетке трудная была жизнь для Павла. Приходилось то и дело хитрить, изворачиваться, чтобы не получать частых взысканий от учителей. Других держит в страхе и сам постоянно дрожит: вдруг увидят, застанут, застукают. Только, бывало, выпрямится во весь рост, сожмет кулачищи, оскалит зубы, чтобы образумить обидчика, как возникает перед ним учитель математики, словно восклицательный знак, или погрозит скрюченным пальцем сладкогласая учительница пения в узкой юбке. И Павел, грозный, с авторитетными кулаками, вдруг сгибается и начинает униженно улыбаться, словно милостыню просит: не обижайте, Христа ради, круглого сироту!
Бабушка ухаживала за Павлом, как только могла: она его кормила с утра до вечера и все спрашивала: "Не голоден ли, Павлуша?" Наверное, все бабушки одинаковы. Пашута еще спит, а она уже затопит печку, подоит корову, приготовит для него молока, и парного, и топленого с коричневой, чуть подожженной жирной пенкой, положит в чашку простокваши с добавкой нескольких ложек кисловатой густой сметаны, в другую чашку положит гущи вместе с сывороткой: этот домашний деревенский творог, полученный в печи на вольном духу из простокваши и разрезанный еще в кринке на четыре дольки, Пашута особенно любил; кроме того, прикроет бабушка от мух на чайном блюдце колобок только что взбитого сосновой мутовочкой сливочного масла; выставит все богатство на стол и ждет, когда внук проснется. А в большом глиняном горшке уже затворены блинки, а на сковородке в свином сале шипят для блинов ошурки-шкварки: Павлуша любит свернуть широкий горячий блин в трубочку, вывалять его целиком в кипящем сале, прихватить ложкой несколько ошурков и есть по целому блину сразу, не разрывая. А с огорода уже принесены и лучок, и свежая редька, и свежая картошка.
Любит еще Павлуша студень из свиных ножек – светлый, со снежными блестками, только что из подвала, с ледника. Он как-то сказал, – пошутил, наверно, озорник! – что любит все такое, чего жевать не надо. А студень – что его жевать? Он во рту тает.
Для Павла каждый день праздник. Просыпается он поздно, потому что до полуночи и дольше гуляет на угоре, шутит с девушками – большой уже стал внучек, дай бог ему здоровья! Вот полюбовался бы на него отец, если бы жив был, царство ему небесное!
Проснется Павлуша, спустится с сеновала, сделает зарядку на дворе – попрыгает, помотает руками, умоется на колодце, придет в избу, глянет на стол и ахнет:
– Ну, бабушка! Как бы я без тебя жил? И откуда у тебя все это берется?
И бабушка старается еще больше: благодарность внука ей дороже всего. Шурку корми не корми – он молчит, а Павлуша рассыпается.
Так каждое утро.
А как бы она сама жила без Павлуши, без того, чтобы думать о его большом пути, надеяться на него, кормить, обхаживать его, угождать ему?
Конечно, младшего внука, Шурку, она тоже любит, и не меньше, но Шурка – он привычный, на земле родился, землей и живет. А Пашута пошел дальше, этот учится, от него всего можно ожидать. Поэтому все, что есть лучшего в доме, в бабушкиных чуланах и в погребе, в поле и на огороде, – все для старшего внучка, все для Павлуши. Ему лучший кусочек, ему рубашку поновее да попригляднее, и шапку заячью, и сапоги покрепче, на него идет большая часть отцовской пенсии, ведь и на карманные траты все рублевочку-две ему положено, не откажешь, – слава богу еще, что хоть не курит, не пьет, в карты не играет!
Павел принимал все, хотя о будущем своем пока много не задумывался. Знал только уже, что в деревне ему жить не придется, что хорошее будущее у него будет. Бывало, правда, что он стеснялся есть отдельно от своего брата и от бабушки, есть не то, что едят они. Как-то бабка достала у соседей по дешевке молочного поросенка-ососка, вымыла его, вычистила, опалила, нафаршировала гречневой кашей да молоком со взбитыми яйцами и.зажаренного, с хрустящей золотистой корочкой подала Пашуте в плошке, как к престольному празднику или к свадьбе, целиком. Павел втянул в себя воздух и смущенно оглянулся: у порога стоял Шурка, проверяя пальцем остроту серпа, – он только что поел вареной картошки на кухне и готовился снова идти в поле; бабушка поставила в угол ухват, которым достала плошку с поросенком, и сметала хлебные крошки и картофельные очистки с кухонного стола, сама она еще не обедала, – посмотрел на них Павел и совестливо забормотал:
– Не буду есть один. Такого поросенка на всех хватит. Давайте вместе!
– Что ты, что ты, Пашута! Мы сытые, мы всегда дома, а ты будто гость у нас. Мы едали всего. И не выдумывай, садись давай. У тебя голова вон как должна работать. Что ты, родной!
Шурка повернулся от порога и выжидательно глянул на своего старшего брата.
– Ты думаешь, мы голодные, да? Мы ничего сами не едим, да?
– Знаю, как вы едите. Садитесь, а то и я не буду есть.
Павел настоял на своем, поросенка они съели вместе. Шурка был этим растроган, а бабушка не раз после хвалилась:
– Вот он какой у меня, Павлуша-то!
Но бывало и по-другому. Павел приносил рыбу с реки – окуньков, плотичек, пескарей: с удочкой он мог сидеть над заводями по целому дню. Бабушка наварит в горшочке ушицы с лучком, с красным перчиком и жаркое из плотичек приготовит такое, что пальчики оближешь.
Павел опять обижается:
– Все одному? Шурка, садись со мной!
Бабушка кидается сразу на обоих:
– Что вы, что вы, много ли тут рыбки, что с ней двоим делать, на одного не хватят.
Павел поломается немного и начинает есть один.
Иногда Шурка искренне удивлялся, что Павлика может что-то смущать. Зависть или иное какое недоброе чувство еще не проникали в его сердце. Казалось, разговор с директором школы ничего не изменил в его отношении к брату. К тому же это был все-таки его старший брат!
Лето выдалось слишком хорошее, жилось слишком легко, и Павел опоздал с представлением необходимых документов в ремесленное училище. Когда он приехал в город – а привез его опять же Шурка, – там занятия уже начались, в общежитии не было ни одной свободной койки, и Павел в списках учащихся не числился.
В первый раз он испугался, что не будет учиться и придется вернуться домой, работать в колхозе. За него опять стал действовать Шурка. Он попал к заведующему учебной частью, объяснил, в чем дело, ссылаясь на то, что Павел Мамыкин – сын солдата, погибшего смертью храбрых в Великую Отечественную войну, и завуч согласился сделать для него исключение, если будет написано соответствующее, хорошо аргументированное заявление. "Правда, возраст уже на пределе, ну да как-нибудь..."
Шурка передал разговор брату, и Павел написал заявление:
"Прошу не отказать в моей просьбе. Вырос я без отца, без матери. Отец мой погиб смертью храбрых на фронтах Великой Отечественной войны с немецко-фашистскими захватчиками, а мать умерла на колхозной работе. Я хочу честно трудиться для Родины, вырастившей меня, и, если потребуется, отдать за нее свою молодую жизнь. Пожалейте сироту, не откажите!
К сему Павел Мамыкин".
- Силен! – сказал завуч, прочитав это заявление, должно быть имея в виду его слог, и включил Павла в список учащихся дополнительно.
Койка в общежитии тоже нашлась.
* * *
Озимые вымокли еще осенью. Яровые посеяны были слишком рано, задолго до окончания заморозков, – Прокофий Кузьмич очень хотел отчитаться первым, – и проку от яровых тоже не предвиделось. Колхозники могли надеяться только на лен.
Лето выдалось мягкое, влажное, лен шел хорошо. Не раз менялись цвета ржи, а лен до поздней осени оставался ярко-зеленым. Во время цветения участки его превратились в бирюзовые озерца, и перед этим нежным сиянием даже леса окрестные казались черными.
Шурка посоветовался с бабушкой и сам напросился в льноводческое звено. Женщины приняли его охотно, не посмотрев на то, что он парень, хотя льном парни обычно не занимались. Шурка был у них на особом счету. Если бы не Шурка Мамыкин, может быть, и не было бы такого льна в этом году – так думали многие.
Но Шурка-то знал, что все сделала бабушка, а не он. Ранней весной, когда в колхоз поступила команда начать сеять лен, бабушка Анисья спросила внука:
– Неужто правду про лен люди судачат?
– А что? – спросил, в свою очередь, Шурка.
– Будто сеять приказано?
– Сегодня начинали, да трактор забуксовал, грязно.
– Ну, слава богу!
– А что? – спросил снова Шурка.
– Что, что!.. С ума они посходили, вот что! Где это видано, чтобы лен по грязи сеяли?
– А как же, бабушка, говорится: сей в грязь – будешь князь.
– Разве это про лен? Это про зерно говорилось.
Шурка бабушке поверил, тем более что слышал в поле, как один тракторист ругался: "Опять головотяпите! Обсуждали, обсуждали, а вы опять за старое!" Тракториста оборвал полеводческий бригадир: "Сей, тебе говорят! Указание есть". – "Не вырастет ведь ничего". – "А что я могу сделать? Пускай не вырастет..."
И Шурка сказал бабушке:
– Заставят сеять все равно.
Анисья сразу подняла крик:
– А ты чего слюни распустил? Сколько вас там, эдакие ребята, а сдобровать не можете! Взяли бы по батогу або что – да на поле: не дадим колхоз разорять! Теперь не война, самим думать надо. Иди-ка позови мне председателя! – вдруг приказала она.
Шурка подумал и ответил:
– Не пойдет он.
– Конечно, не пойдет, – согласилась бабушка. – А ты скажи: бабушке, мол, худо, карачун настает, проститься хочет, он и прикатит со вниманием со своим.
Председатель пришел, но договориться ни до чего они не смогли. А чтобы Прокофий Кузьмич не обижался, Анисья поставила ему бутылку водки.
Шурка отправился к трактористам, авось они что-нибудь придумают, помогут.
– Ты чего от нас хочешь? – удивился парень в промасленном ватнике. – Наше дело маленькое, понял? Сказали в МТС: сеять! – и будем сеять.
– Вы же сами ругались, что трактор не идет.
– Ну и что?
– Вот и пускай трактор не идет, – улыбнулся Шурка. Он делал вид, что шутит.
Тракторист засмеялся.
– Ты слыхал его? – обратился он к своему напарнику. – А кто деньги нам платить будет? На нашем горбу хочешь выехать? Собери деньги, тогда и трактор будет стоять.
– Лен не вырастет! – вздохнул Шурка.
– Все сеют, не вы одни. Да кто ты такой? Иди к своему бригадиру, его уговаривай. А нам что... Шурка пошел к бригадиру.
– Бабушка говорит, что на лен вся надежа, а теперь и льну не будет.
Безрукий бригадир, инвалид войны, не смеялся над Шуркой и не кричал на него, только сказал:
– Не в свое дело лезет твоя бабушка. Голова не у нее одной на плечах, есть и посветлее, соображают.
И все. Шурка решил, что ничего у него не вышло. Но на другой день председатель колхоза Прокофий Кузьмич уехал на какое-то совещание, а оттуда на железную дорогу добывать гвозди для строительства скотного двора, и до его возвращения о посеве льна никто не заговаривал. Трактор ушел в другой колхоз, а из конторы в район сообщили, что лен посеяли.
Вернувшись в колхоз, Прокофий Кузьмич поднял крик:
– Самоуправство? Государственная дисциплина вам что? А того не знаете, что с меня голову снимут? Всех под суд отдам!
Кричал он долго, пока бухгалтер не сообщил ему:
– А лен-то за нами не числится, Прокофий Кузьмич.
– Как так?
– Мы его в сводку включили.
– Передали?
– Передали.
– Ну, то-то! – сказал председатель и успокоился. – Смотрите вы у меня!
Земля к тому времени подсохла, и лен посеяли вручную под конную борону. Поле зазеленело дружно.
Встретившись с Шуркой, Молчунья сказала ему:
– А тебя, Шура, бабы хвалят не нахвалятся.
– Вишь ты! За что это? – заулыбался довольный Шурка.
– Говорят: "Кабы не этот парень, так и льну бы нам не видать".
- Да это не я – бабушка, – признался он и покраснел.
– Может, и бабушка, только тебя хвалят.
Больше разговаривать было не о чем, и они замолчали. Потом Шурка спросил все же:
– Кто им сказал, будто это я сделал?
– Не знаю, кто сказал, только тебя хвалят.
– Не ты ли уж сказала?
– Не знаю кто, – ответила Нюрка, – может, и я.
Шурке хотелось верить, что именно он весной помешал высеять лен раньше времени. Как бы то ни было, похвалы ему пришлись по душе, и после он почувствовал какую-то особую свою ответственность за эту культуру.
Вступив в льноводческое звено, Шурка стал работать наравне с женщинами с утра до ночи. Он первый пошел и на прополку сорняков, с яростью вырывал васильки, про которые в детстве думал, что они для красоты. И все жалел, что мало, слишком мало посеяли льна. Ведь и семена, кажется, были.
– Да ты маленький, что ли? – рявкнула однажды на него звеньевая, толстая неопрятная Клаша, вдова-солдатка, переставшая следить за собой с тех пор, как потеряла надежду снова найти себе мужа. – Будто мы сами не знаем, что мало. А план на что? Кто бы нам позволил не по плану сеять?
Еще не закончилась уборка зерновых, а бабушка Анисья уже начала тормошить Шурку:
– Лен-то когда теребить будете? В августе его разостлать бы надо, августовские росы слаще меду.
– Машину ждем, бабушка.
– Не прогадайте с машиной-то. Машина – она машина и есть. Не столько льну, сколько мусору всякого нарвет. Попробуй потом отбери руками. А деньги какие!
Анисья всю свою жизнь, почти с детства, возилась со льном: выращивала его, расстилала, сушила, мяла, трепала, чесала... В каждом хозяйстве были обязательно две-три полоски своего льна. Наготовив кудели, девки и бабы, и Анисья тоже, в долгие зимние вечера сидели за прясницами либо за прялками. У Анисьи и прялка была. Льняную нить с веретен перематывали на мотовила, делили на чисменицы, на пасмы, готовые моты бучили, отжимали, отбеливали на снегу, красили, если надо было, и разные цвета, растягивали на воробах, перевивали на трубицы, сновали, затем уже по ниточке продевали основу в бедра... Господи, чего только не делалось с этим ленком – сейчас и слова-то многие забываться стали. Наконец, уже в середине зимы, а то к весне в избу заносили по частям ткацкий самодельный стан со всеми его крюками, бабурками, подножками, сколачивали, выверяли, и начиналось тканье. День и ночь дрожали оконные стекла в избе. Фабричная мануфактура – ситчик, сатин – была тогда доступна далеко не всем и шла только на праздничную одежду. Холст для половиков и постелей, для мешков и онуч, полотно для нижних рубах, для штанов и рукотерников, всякая цветная пестрядина для верхнего белья и верхней одежды, даже радужные кушаки и пояса из шерстяной пряжи – все изготовлялось на дому, на своем деревянном стану золотыми, многотерпеливыми бабьими руками.
Каторжная это была работа! А вот не стало своего льна, и затосковала Анисья по этой каторге. Много лет стан валяется на повети, ни для чего не нужный, молодым даже незнакомый, по ночам сидят на нем куры, зимой косы да серпы висят на крюках.
Давно уже лен сеют только на колхозной земле и трестой сдают на завод. И хоть лен этот колхозный, и прясть его Анисье не доведется, и масла льняного от него не будет, а все-таки это лен. Не может Анисья спокойно смотреть, если обходятся с ним не по-хозяйски, без души, без соображения.
– Пришла машина-то? – спрашивала она Шурку чуть ли не каждый день.
– Нет еще, бабушка.
– Начинайте, нечего тянуть! А там видно будет.
С разрешения Прокофия Кузьмина лен начали теребить вручную. И только тогда полностью обнаружилось, до чего же он был засорен. Соломку выбирали по щепотке, а когда оборачивались, казалось, будто на полосах ничего не изменилось: по-прежнему густая сочная трава, осот и всякие колючки до колена покрывали землю густым зеленым слоем.
Работа шла медленно, женщины нервничали, ждали из МТС льнотеребилку. А пришла льнотеребилка, зашумели еще пуще: старая, проржавевшая, плохо налаженная машина больше путала, чем теребила. Соломка перемешивалась с сорняками и ложилась на полосу в таком неприглядном виде, что к ней страшно было подступиться.
Машину остановили.
Шурка сказал:
– Артель "Напрасный труд". Да еще натуроплата. Вот и получится: с одной рожи сдерем по две кожи. Надо бы председателя сюда.
– А что председателя? – наперебой заговорили женщины. – Он сам против. "Только деньги, говорит, выбрасываем. Лучше бы, говорит, ребятишек из школы, которые постарше, привезти на подмогу".
– Не управимся руками, бабы, – встревожилась звеньевая Клаша.
– Так и эдак не управимся, зато хоть лен цел будет. Механизаторы из МТС, молодые ребята, стояли рядом, курили, слушали.
– Что будем делать? – спросил их Шурка. – Сами видите.
– Видеть-то видим, только наше дело маленькое.
– Может, где почище участки есть, поищите.
– Нам приказано, будем теребить все подряд.
– Не дадим! – сказал Шурка.
Ребята заглушили трактор и ушли в деревню, в магазин.
Женщины разобрали остатки льна после теребилки и, не отдыхая, принялись за работу вручную.
В это время в поле заскочил на мотоцикле корреспондент районной газеты – бойкий парнишка в кожаной куртке, в защитных очках.
– Здорово, бабы! – закричал он, еще не успев слезть с мотоцикла. – Как трудитесь?
– Здорово, мужик! – ответили ему. – Становись, помогай.
Корреспондент бросил мотоцикл на пласт у обочины дороги, подошел и со всеми поздоровался за руку. Руки у женщин были зеленые по локоть. Весело пожимая ладони, корреспондент называл себя всем поочередно: "Вася!", "Вася!", "Вася!". Только Шурке отрекомендовался иначе: "Василий Вениаминыч!"
– Ты бригадир? – спросил он Шурку.
– Вот звеньевая, – указал Шурка на Клашу.
Василий Вениаминыч повернулся к Клаше, расставил ноги, как перед утренней зарядкой, шире плеч и спросил коротко:
– Прогнали механизаторов?
Клаша испугалась.
– Мы их не трогали, они сами ушли.
– Я из газеты! – сказал Вася.
Клаша испугалась еще больше, стала оправдываться:
– Пальцем не тронули. Только вы сами видите, ленто какой и машина, видите, какая.
А Шурка вдруг взял да и брякнул:
– Верно, прогнали!
Василий Вениаминыч резко повернулся к Шурке, повторил:
– Я из газеты!
Но на Шурку это не подействовало.
– Вот и поезжайте к ним, – сказал он. – Ребята теперь в деревне с горя, наверно, водку хлещут.
Через три-четыре дня в районной газете появилась Васина статья: "Антимеханизаторы в колхозе "Красный Боровик".
* * *
Директору школы Аристарху Николаевичу было предложено из района срочно выехать в качестве уполномоченного в колхоз "Красный Боровик", ознакомиться на месте со всем, что там происходит, принять исчерпывающие меры и доложить..
Аристарх Николаевич с удовольствием передал свои уроки другому преподавателю и в седле на сельсоветской расхожей лошаденке приехал к Прокофию Кузьмичу.
С тех пор как колхозная деревня подверглась организованному нашествию всякого рода уполномоченных – районных, областных, республиканских – и всевозможных заготовителей, агентов, толкачей, прошло времени немало, и Прокофий Кузьмич хорошо научился ладить с ними. Поначалу, когда уполномоченные еще отличались горячностью, неудержимой страстью вмешиваться не в свои дела, проводили общие собрания, а на худой конец – собрания актива, давали нагоняи, писали докладные, в общем, добросовестно и решительно выполняли все поручения, с которыми их посылали, – хлопот с ними было много. Приехав в деревню, такой уполномоченный обычно устраивался на жительство не у председателя колхоза и не у секретаря партийной организации, не у главного бухгалтера или кассира, а в неуютной колхозной конторе, в избе-читальне, спал на раскладушке либо на жесткой скамье, прикрываясь собственным плащом, питался чем попало, расплачиваясь наличными за каждый съеденный кусок хлеба, а то еще находил приют в какой-нибудь крайней избе рядового колхозника, обязательно рядового, да выбирал который поразговорчивее, потороватее, чтобы сразу выведать от него все колхозные новости, и чем народ живет, и чем дышит.
Трудные это были времена для Прокофия Кузьмича.
Но с той поры жизнь в районе изменилась, нервозность улеглась, и уполномоченные стали иными, многие из них пообтерлись, да и сам Прокофий Кузьмич стал мудрее и опытнее в делах руководства – и ему, как правило, удавалось избегать былых резкостей в отношениях с ними. Теперь Прокофий Кузьмич заранее определял для себя, с какими уполномоченными как следует ему держаться. При одних он был спокойно-строг, немногоречив, соблюдал достоинство, даже напускал на себя важность, на других просто ворчал, что мешают работать, ссылался на перегрузку, а кого-то сразу усаживал с собой в тарантас, катал по полям, завозил на пасеку отведать колхозного медку, а дома поил водкой.
Директора школы Прокофий Кузьмич всегда немного опасался. Но на этот раз Аристарх Николаевич подъехал не к конторе колхоза, а к его дому – значит, никаких причин для тревоги не было.