Текст книги "Угощаю рябиной (сборник)"
Автор книги: Александр Яшин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Бабушка говорила тихо, она не ругалась, не корила внука, а все будто спрашивала, будто хотела уяснить, что же все-таки происходит на ее глазах.
– Ведь он сколько лет учился, ведь он уже выучился, как же ты от него отказываешься?
– И я бы учиться мог! – вставил Шурка, но уже без крика. – Мне директор говорил, что у Павла не получается, а у меня бы получилось. Директор сам говорил.
– Директор говорил, а вот Павлик-то выучился, в люди вышел, на городское жительство осел, а ты дома был, дома и остался. Как же ты без него, без брата, проживешь, коли от него отказываешься? Деревня – она деревня и есть, а Пашута в городе будет жить, он неделю поработает – и деньги получай на руки, чистенькие. А мы от кого помощи ждать будем, кто тебя выручит, когда хлеба купить будет не на что? Або не так?
– Бабушка, ты, видно, ничего не поняла. Пашка у нас денег просит.
– А ты не суди старшего, – успокаивала она его. – Чуть что – он тебе и заступа, и ходатай в районе.
– Никаких мне ходатаев не нужно. Руки свои да горб – вот наши ходатаи. Да и он, Пашка, со своими поросятами далеко не уйдет.
– Ученый, Шура, завсегда далеко пойдет. А Пашута теперь ученый.
– Никуда он не пойдет. А пойдет – так споткнется!
Перед самым закатом солнце заглянуло в избу. Днем оно было за облаками, а вечером, когда небо очистилось, его заслоняли крыши соседних домов. Но теперь солнце оказалось на противоположной улице в просвете между двух домов, прямо перед окнами и совсем рядом. В избу оно глянуло не сверху, а снизу. Засияли потолок, полати, печная лежанка, верхние края цветастых занавесок на кухне, горшки и подойник на полице и даже старинный медный с рожком висячий умывальник на стене около входной двери, а пол и вся часть избы ниже подоконников остались неосвещенными и, казалось, посерели еще больше. Так всегда: нет большого света – и серенькое кажется ярким, а при большом свете все черное чернеет еще сильнее, тени углубляются, краски свежеют, и оживают, и оживляют все вокруг.
Солнце озарило избу так неожиданно, что и бабушка и внук перестали разговаривать. Закатный огонь заиграл на стеклах окон, на стекле висевшей над столом лампы - похоже было, где-то затопилась большая печь и свет из ее чела проник в избу. Бабушка подошла к умывальнику сполоснуть руки и заслонила его спиной: умывальник потух, а когда повернулась боком, чтобы вытереть руки, медный раскачивающийся ковшик снова засиял, и медный зайчик забегал по стене и по полу. На освещенной стене зайчик казался бледным, робким, а на темном полу ярким, озорным.
Вытерев руки, бабушка прошла на кухню, села против печного чела и опять подняла фартук к глазам. Шурка услышал, как она вздохнула, всхлипнула и сквозь слезы начала жаловаться своей богородице:
– На свадьбу не позвал. Ведь не позвал! А уж я ли его не честила, я ли его не обхаживала. Конечно, куда мне, старой ведьме, все равно не поехала бы. Да и ехать-то не на чем. А все-таки пригласить должен был...
Перебежка зайчиков по избе оборвалась, солнце ушло из окон, и бабушка Анисья опустила голову еще ниже. Ни о чем ином она не могла сейчас думать, как только о Павле. А что можно было думать о нем и как о нем думать – хорошее или плохое? Все-таки Шурка не зря обиделся на письмо брата, почуял он что-то неладное в нем. А что неладное? От веку так велось: женится один из братьев, и начинаются всякие ссоры да раздоры. Вот и женился Пашута, и стал он больше думать о себе. Ему же надо свой дом собирать. Что же в том неладного? Конечно, он сейчас только о себе думает...
Разные чувства боролись в душе старой Анисьи, когда она думала о неожиданной женитьбе своего старшего внука. Горечь и гордость, обида и радость. Ведь женился-таки! И свах никаких не понадобилось, все сам сделал – значит, самостоятельный человек! Поглядеть бы, какова его Валерия? Городская, видно, коли Валерия. Городская, а пошла ведь за нашего Пашуту. Значит, верно, что выучился он. За ученого, конечно, любая девка пойдет, верное это дело ныне.
– Что написать ему, бабушка? – спросил Шурка.
– Ой, Шура, и не спрашивай, сама ничего не понимаю. Не знаю, что и написать ему, прости меня господи. Ничего не пиши!
* * *
В сумерках в избу вошла Нюрка Молчунья. Она открыла дверь, не постучавшись, ступила за порог неслышно, не здороваясь остановилась у печурки, постояла немного и прошла вперед, села. Платье на ней новое, бесшумное, как она сама, но, должно быть, дорогое, платок расшит своими руками – это было видно сразу.
– Чего тебе? – неприветливо спросила бабка.
– Я так. Дай, думаю, загляну, – смущенно ответила Нюрка.
– Ну, сиди! – разрешила бабка.
Шурка, согнувшись у края стола на лавке, мял в руках газету и отрывал от нее лоскутки, будто для цигарок. Но он не курил.
Молчунье на этот раз было тяжело молчать, и она, поерзав на месте, спросила:
– Может, вам что надо? Я бы сделала.
На молочнотоварной ферме Нюрка считалась теперь одной из лучших работниц. Ее выдвигали, ее ставили в пример другим чуть ли не на каждом собрании, по крайней мере, во всех отчетных докладах она упоминалась обязательно, и уже по имени, по отчеству. Кличка Молчунья постепенно забывалась. До наград дело еще не дошло, но славу создавали девушке быстро и организованно. Нюрка нравилась и председателю колхоза, и бригадирам, и всем прочим колхозным начальникам: безотказная, нестроптивая, нетребовательная, куда ни пошлешь – пойдет, что ни поручишь – сделает, нагрубишь ей – слова в ответ не скажет, роптать не станет.
С тех пор как Павел уехал учиться в город, она не переставала навещать бабушку и Шурку. То прибежит воды с колодца наносит полную кадушку, то под вечер избу вымоет, то баньку под праздник истопит. А для Шурки она уже не одну рубашку сшила, не один платок носовой вышила разноцветным крестом, а сколько носков заштопала – и сосчитать нельзя. Шурка принимал все без смущения: он знал, что делается это не для него. Понимала все и бабушка и часто называла Нюрку доченькой, привечала ее, как могла, заласкивала. Не очень-то она верила, что Нюрка, деревенская простая девушка, может стать подходящей парой для ее любимого Пашуты, но ведь девушка-то хорошая, работящая, как ее обидишь!
А теперь и бабушке было не до ласковых слов, письмо от Павла надолго расстроило ее и заставило думать, а думать бабушка не привыкла, она больше сердцем чувствовала, что хорошо, что плохо, что справедливо на земле, что нет.
– Что нам делать? Ничего нам не надо делать, – ответила она Молчунье.
Девушка быстро взглянула на Шурку, словно от него надеялась узнать, что случилось, почему бабушка не такая, как всегда.
Шурка не взглянул на нее.
– Может, тебе самой что надо? – спросила бабушка. – Не зря ведь пришла.
– Нет, я так.
– Узнать, поди, чего хочешь?
– Нет. Просто, дай, думаю, зайду.
– Письмо от него пришло, – жестко сказала вдруг бабушка.
– Ой! – вскрикнула девушка.
– Вот тебе и ой!
Нюрка вскочила с лавки и выбежала на улицу. И даже дверью на этот раз хлопнула.
– Видишь, до чего дошла девка. А у него – Ва-ле-ри-я!
В избе стало совсем темно, темней, чем было за окнами, на улице. Бабка сняла висячую лампу вместе с кругом, покачала ее, придерживая стекло, и, убедившись, что керосину мало, поставила на стол, сняла стекло, достала из-под лавки на кухне черную литровку и добавила из нее керосину в лампу. Резкий запах керосина разнесся по всей избе. Бабка убрала бутылку под лавку, зажгла лампу и опять повесила ее над столом. Теперь пахнуло жженой спичкой. Лампа разгоралась медленно: сначала обозначился светлый круг на потолке и темный на столе прямо под лампой, затем свет усилился и озарил весь стол, и лавки вокруг него, и табуретку, и две иконки в сутном углу, потом прояснилось и в остальных углах, опять стали видны кринки, горшки, подойница, и медный умывальник с рожком около входа, и березовая метла у порога.
В конце деревни сначала негромко, как бы прощупывая настроение молодых парней, подала голосок извечная гармошка, и Шурка встал и надел на голову кепку.
– Я пойду! – сказал он.
– Иди с богом, – согласилась бабушка, – иди погуляй. Когда придешь, в печке молоко не забудь. Лампу я потушу. – И она стала готовиться ко сну.
* * *
Нюрка вынырнула из темноты бесшумно и неожиданно, как лучик света. Шурка даже вздрогнул.
– Ой! – вскрикнула Нюрка только для того, чтобы что-нибудь сказать.
– Ты что? – спросил Шурка.
– Я ничего, так.
– На угор пойдешь?
– Не пойду. Я тебя ждала.
– Вот я. Пойдем.
– Не пойду.
– А чего тебе?
Девушка немного помедлила и вдруг тяжело повисла у него на руке, совершенно измученная, усталая, и зашептала торопливо, отрешенно, словно в воду кидаясь:
– Ой, Шура, Шурочка, скажи что-нибудь. Хоть что-нибудь!..
– Что я тебе скажу?
– Хоть что-нибудь. Что за письмо от Паши?
– А хочешь, я тебе все скажу?
– Все скажи, Шурочка, родненький мой!
– Тебя как зовут в деревне – Нюрка, Анюшка, Анюха? Да еще Молчунья. А тут Ва-ле-рия, понимаешь?
– Какая Валерия?
– А вот такая! Ты одна дочь у своих родителей? Не одна. А тут одна. А приданое у тебя есть? Корова, поросенок, дом свой есть? Нет ничего, все – на всех. А тут одна дочь, и корова, и поросенок, и дом, и родители скоро помрут – все ей достанется одной. И – Ва-ле-ри-я! Понимаешь? Ва-ле-ри-я! Я тебе все скажу: женился Пашка. И денег на обзаведение просит. Пожалейте, говорит, сироту. Все я тебе сказал?
Нюрка передохнула.
– Все, Шура! А как я-то теперь? Как? Куда я теперь, Шура? – И она еще тяжелее повисла на его руке, припала к нему, как маленькая девочка.
– Э, что он понимает! – зло сказал Шурка и по-взрослому стал гладить Нюркины волосы, мокрые щеки, вздрагивающие плечи. – И за что ты его, девонька, полюбила такого?! Ладно, не раскисай!
На угор они не пошли. Горе было обоюдным, и его не хотелось нести на люди.
* * *
Бабушка в душе почему-то все еще не верила, что Пашута ее взаправду женился, и когда он вошел в избу, она первым делом спросила:
– Один?
– Один. С кем еще?
– A о какой жене писал? Жены нет?
– Жена есть.
– Так хоть привез бы, показал, какую облюбовал да выбрал.
– Еще приедет. Недосуг было. Мы к тебе в гости все приедем.
– Вот-вот, всех и надо.
– Здравствуй, бабушка! Здравствуй, Шурка! – И Павел поздоровался за руку и с бабушкой и с братом.
Стояла осень, дороги всюду были непролазные, даже в самой деревне от дома к дому перебирались не по земле, а по изгородям, по жердочкам либо прыгали вдоль заборов да палисадников с камушка на камушек, с бугорка на бугорок.
На Павле топорщился дорожный брезентовый макинтош, в каких осенью разъезжают по колхозам районные уполномоченные; кожаные, с высокими голенищами сапоги казались тоже брезентовыми – таким плотным слоем покрыла их подсохшая грязь. Кепка на Павле была кожаная, в деревнях такие кепки даже шоферы раздобыть не могут. Портфеля у него не было, но все равно и без портфеля Павел так походил на районного ответственного товарища, что бабушка умилилась и сразу забыла обо всех своих обидах и горестях. Нет, что там ни говори, а не зря, видно, Пашута учился! Вот уже и рот больше не открывает, отучили, должно, возмужал парень. Рабочий он або кто другой, столяр, або слесарь, або еще кто, все равно городской житель. Даже если он простой кузнец покамест, так ведь и кузнец не деревенский, не у горна, не с кувалдой какой-нибудь стоит. Начать – главное дело, а там пойдет. Только бы на виду быть. А он, должно, теперь на виду. Вишь, какой стал сам по себе заметный да самостоятельный. Шурка что? Шурке, знамо дело, неловко, что не поучился, обижается на всех, злобится. А Пашута – вот он весь тут.
– На подводе, поди-ко, приехал али на машине або как? – захлопотала бабушка вокруг Павла.
– На подводе, – ответил Павел.
– На казенной али на какой?
– На попутной.
– Не озяб ли, Пашута, не продрог ли? Плащ-то сюда давай, я его вычищу да высушу. Ноги-то не мокрые ли? Сапожки снимай сразу, я их помою да на печке подсушу.
– На печку сапоги нельзя, кожа портится. А вымыть можно, – сказал Павел, снимая с себя все и отряхиваясь и одергивая пиджак и рубашку. Сапоги он поставил к умывальнику, а на ноги надел старые бабушкины валенки.
– Чайку, наверно, тебе, Пашута, – егозилась бабушка, – с дороги-то погреешься. Ох, и осень нынче, ох, и погода! Никогда раньше, такого климату не было, все пошло наперекос. Так поставить самоварчик-то?
– Озяб я, бабушка, водочки бы стаканчик! – вдруг сказал Павел, сказал и не засмеялся.
– О, господи! – опешила бабушка. – Да шутишь ты, что ли?
– Озяб я, не заболеть бы.
Бабушка посмотрела на серьезное Пашутино лицо, подумала и согласилась:
– Водочка, она, верно, помогает, ничего не скажешь. Раньше я тоже, бывало, как закашляю, так выпью лафетничек да протру поясницу – и ничего, вся хвороба перегорит. Водочка – это верно! Только вот при Шуре как-то опасаться стала. Паренек-то еще не вызрел: думаю, не дай господи, если начнет раньше времени потреблять, а я виновата буду. Нет у меня водочки, Пашута.
– Ну нет так нет. Тогда чаю!
Шурка встал и вышел из избы, в сенях он загремел ведрами – отправился на колодец за водой для самовара.
Павел вынес из-под полатей свой чемоданчик, положил на лавку поближе к столу и открыл.
– Моя Валерия вам подарки послала, бабушка, – и тебе и Шурке. Кланяться велела! – говорил он, выкладывая на стол несколько белых хлебцев домашнего печения, кулек с фруктовыми подушечками, слипшимися в сплошной комок, с проступившей кое-где патокой, кулек мятных пряников, пачку чаю в двадцать пять граммов, стопку ученических тетрадок – видимо, из тех, что сам не успел исписать, – да два школьных карандаша. А на-последок достал снизу, из-под газетной прокладки, кремовый полушерстяной платок с ярким, вышитым гладью крупным цветком во весь уголок – для бабушки да штапельный белый шарфик – для брата.
– Вот! – сказал он, сам любуясь привезенными подарками. – Как в магазине.
Бабушка особенно обрадовалась сластям и чаю.
– Спасибо, вот уж спасибо! – то и дело повторяла она. – Вот уж знала, что послать. Ты думаешь, у нас чай? Разве по таким дорогам чай возят? Мы малиновый да клубничный пьем, в плитках.
За полушалок тоже благодарила, только примерять не стала, постеснялась.
– Куда мне, старухе, такой яркий? Не по роже кожа. Его бы Нюрке Молчунье подарил, девка то и дело о тебе спрашивала, полагалась на тебя. А нам сколько добра сделала – и не сказать!
Павел на это ничего не ответил. А когда вошел с ведром воды Шурка, он взял белый мягкий шарфик, встряхнул его, как заячью шкурку, и накинул на шею брата.
– Вот это тебе. От Валерии от моей.
– Спасибо! – поблагодарил Шурка.
– Торопился я очень со сборами, а то бы она больше послала всего. Она у меня такая! – хвалился Павел.
Анисья снова начала благодарить и Павла, и его жену.
– Да уж видно, что она такая! Уж знала, что послать, чем нас потешить. Как же ты такую бабу себе отхватил, городская ведь она?
– Городская, бабушка.
– Чем же ты взял ее, приворожил чем?
– Да ведь и я теперь не деревенский.
– А все-таки? Городские, ведь они гордые. А ты еще не совсем, поди, обтерся або совсем?
– Она у меня умная, бабушка. Она меня сразу увидела: "Ты, говорит, человек с будущим!" – продолжал хвалиться Павел. – Это мы с ней вместе на курорте были.
– Неужто и она по курортам ездит? – ахнула Анисья. – Скудается она чем або что?
– Да нет, здоровая. На курорты и здоровые ездят, отдыхают.
– Ой, паре! – охает Анисья. – Хоть бы Шурку этак-то послали куда-нибудь.
Павел удивился.
– А зачем ему это? И за что его? Он в деревне живет...
– И то верно, – согласилась бабушка. – Не за что. Да и не попросится он никогда. А старая она или молодая, жена-то, что по курортам ездит?
– Она, бабушка, одна у отца с матерью. И батька ее смолоду на курорты посылал. Вот и встретились.
– Ну, дай тебе бог! Добрая, видно: ишь, какой шарфик послала.
– Это для зимы или для лета? – спросил Шурка про шарфик.
– На всю жизнь хватит – и для лета и для зимы. На беседки будешь в нем ходить.
– Я же не всю жизнь буду на беседки ходить.
– Походишь еще.
– Ладно, спасибо. А тетради для чего? Бабушка неграмотная, мне учиться уже поздно. – Казалось, брат был недоволен подарками.
– Тетради для писем. Чтобы мне писал. Почему не ответил на письмо? – с упреком спросил Павел.
– Не знали мы, что ответить, – буркнул Шурка. Он был мрачен.
Бабушка убрала со стола все, кроме конфет, пряников и чаю, залила воду в самовар, опустила в трубу горящую лучину и угли и вернулась к столу.
– Ты уж прости, что не ответили, – вмешалась она в разговор. – Это я виновата.
– Тебе ведь не письмо нужно было, – мрачно заметил Шурка.
– А что мне нужно?
– Сам знаешь.
– А ты думаешь, если я женился, так уж больше ничего мне и не нужно? Все тебе одному? Ты думаешь, легко на ноги становиться?
– Ничего я не думаю. Только других с ног не сбивай.
– Я свое требую.
Шурка заморгал глазами.
– Ты требуешь? Нам показалось, что ты просишь. Чего ты требуешь?
– Того и требую!
– Ну говори, говори!
– Ладно, успеем еще, поговорим.
– Да уж говори сразу, чего тут.
– Ладно.
Похоже было, что братья начали горячиться, и бабушка встревожилась:
– Вы что, родненькие, о чем вы, родненькие! Ну-ка не сходите с ума, помолчите. Вот сейчас самоварчик спроворю, вот сейчас на стол его.
А Павел удивлялся, как это младший брат может в чем-то не соглашаться с ним.
Когда самовар закипел, бабушка хотела сама подать его, но Шурка вскочил с лавки, крупно шагнул в кухню, не грубо, но решительно отвел локтем ее руки, сдунул с крышки самовара угольную пыль и легко перенес его на стол. Пар столбом ударил в висячую лампу, стекло которой мгновенно запотело. Бабушка заметила это и испуганно передвинула самовар вместе с подносом чуть в сторону. В медных начищенных боках его, искаженно отразивших светлые прямоугольники окон, сахарницу с карамельками и стаканы на блюдцах, теперь не прекращалось движение. Вот бабушка уселась на табуретку перед краном, заварила чай из пачки, привезенной Павлом, и поставила белый с синими горошинками чайник на конфорку – руки ее мелькали в выпуклой медной глубине, то уменьшаясь, то увеличиваясь до чудовищной уродливости; вот Павел залез за стол, придвинул к себе чашку, еще пустую, и взял в рот из сахарницы пузатенькую карамельку с выдавленной липкой патокой – в отражении рот его разверзся до нелепых размеров и быстро захлопнулся; с другой стороны стола к самовару придвинулся Шурка, голова его была опущена, и в медном зеркале отразились не лицо, не руки, а темя да затылок, и длинные, как девичьи, волосы свесились до самого стола, от конфорки до поддувала.
Анисья разлила чай по стаканам, и все усердно начали дуть на горячий чай, тянуть его с блюдцев, пофыркивая. Бабушка брала поочередно то карамельку, то мятный пряник. Павел брал и то и другое, Шурка ничего не брал и пил чай без сладкого, вприглядку.
– Вот какие у меня мужики выросли! – хвастливо, как бы про себя, говорила старушка, подливая чай то одному, то другому внуку.
Особенно внимательно следила она за стаканом Павла, ей хотелось ухаживать за гостем, но угощать его тем, что сам привез, было как-то неловко, и оставалось одно – разливать чай, пока есть кипяток в самоваре.
Братья теперь могли сойти за одногодков, только у Павлуши лицо было длинное, вытянутое, а у Шурки круглое, словно происходили они от разных родителей.
По середине улицы мимо дома дважды, туда и обратно, прошли девушки. Они громко разговаривали, неестественно громко смеялись и искоса поглядывали на окна, стараясь обратить на себя внимание. В толпе девушек пряталась Нюрка Молчунья, бледная, с возбужденно горящими глазами. На что она надеялась, чего хотела, – просто увидеть Павла и ничего не сказать ему или сказать что-нибудь такое, чтобы сразу надорвать ему всю душу, подкосить его на веки вечные?
Последний раз, проходя под окнами, девушки пропели частушку:
Я березу белую
В розу переделаю.
У милого моего
Разрыв сердца сделаю!
И скрылись.
Разомлев от крепкого чая, Павел чуть отодвинул от себя самовар, труба которого опять оказалась как раз под лампой. Через какую-то минуту ламповое стекло в струе пара щелкнуло, и его опоясала светлая трещинка, будто полоска блестящей фольги.
Бабушка охнула так, словно кто ее кулаком в живот ударил: стекол больше не было ни в доме, ни в магазине, – но промолчала.
Шурка тоже промолчал, лишь двинул самовар на прежнее место.
* * *
В сенях залаяла собака, и в избу, не стучась, вошел председатель колхоза Прокофий Кузьмич. Павел поднялся из-за стола, навстречу ему. При этом он отметил про себя, что на заводе директор, входя в рабочую квартиру, обязательно постучится и спросит разрешения: в цехе он – хозяин, в квартире рабочего – гость, не больше, а Прокофий Кузьмич входит в избу колхозника, в любую, как в контору правления, по-хозяйски. Раньше такие мысли Павлу в голову не приходили.
Настроение у председателя было веселое.
– Почему не докладывают? Гость появился, а я узнаю о том в последнюю очередь, – заговорил он еще от порога и, не останавливаясь, прошел вперед, подал руку Павлу и сел к столу.
– Проходи, Прокопий, садись чай пить с гостинцами! – с запозданием, но дружелюбно пригласила его бабушка.
Председатель за столом снял кепку и отряхнул ее от сырости.
– Можно и чаю, хотя его, как говорится, много не выпьешь, – засмеялся он.
В последнее время Прокофий Кузьмич не стеснялся заходить то в один дом, то в другой, когда ему хотелось выпить, и колхозники потворствовали этой его слабости, добывали водку, рассчитывая, в свою очередь, на разные поблажки с его стороны.
Анисья оделась и молча вышла из избы.
– Ну здравствуй, Павел! – сказал Прокофий Кузьмич, подняв глаза на Павла, словно только что заметил его, и сразу поправился: – Здравствуй, Павел Иванович! С приездом, брат! Давно тебя ждем. Исчез, голоса не подаешь – в чем дело? Я уж о тебе плохо стал думать.
– Что вы, Прокофий Кузьмич, зачем плохо думать? – ответил Павел. – Вот я приехал.
– Вижу, приехал. Давай рассказывай!
Павлу польстило, что председатель колхоза назвал его по имени и отчеству, и, выпрямившись, он искоса, с некоторым торжеством взглянул на младшего брата. Брат сидел, опустив голову.
– Да что ж рассказывать?
– Как что? С чем приехал, какой багаж за спиной? Ты же меня понимать должен. Может, с ревизией уже ко мне или с руководящими указаниями прибыл?
– Рано еще, Прокофий Кузьмич.
– Не допер?
Павел промолчал.
– Говори, говори, – настаивал Прокофий Кузьмич. – Кто ты сейчас, кем служишь?
– Училище я окончил, Прокофий Кузьмич.
– Так. Дальше!
– Техникой владею.
– Дальше.
– Что ж дальше, Прокофий Кузьмич?
– Говори, говори!
– Что ж говорить-то, Прокофий Кузьмич? – Павел либо оттягивал разговор, либо и верно не понимал, о чем его спрашивает председатель.
– А ты не тяни. Ишь, как отмалчиваться научился! – засмеялся Прокофий Кузьмич. Смех был веселый, добродушный, и настороженность Павла постепенно исчезала. – Ты же меня понимать должен! – повторил Прокофий Кузьмич.
– Да я понимаю вас.
– Ну, дальше что?
– Времена меняются, Прокофий Кузьмин.
– Так, значит, времена меняются? Вишь ты, черт! – опять засмеялся председатель. – Ну, тогда наливай хоть чайку, что ли.
Павел поспешно пересел к самовару на бабушкино место, налил стакан крепкого чаю, подвинул его председателю, подвинул и мятные пряники, и карамельки.
– В партию вступил? Или в комсомол? – снова начал спрашивать его Прокофий Кузьмич. – Это надо, брат! Да говори ты хоть что-нибудь.
Павел не успел ответить, вернулась Анисья. Она принесла от соседей поллитровку водки. Прокофий Кузьмич, сделав удивленное лицо, встретил ее прибаутками:
– Ох, и догадлива старуха! Дружку – стакан, от дружка – карман. А я-то думаю, куда она скрылась-удалилась? Ох, и научилась бабка с начальством ладить. Далеко пойдешь! А то чай да чай!..
Павел освободил бабушке стул, она села к самоварному крану, выбила картонную пробку из бутылки, слегка ударив в ее дно своей костлявой ладошкой, разлила водку по трем стаканам, а остаток выплеснула себе в чай.
– Ловко ты пробки выколачиваешь! – засмеялся председатель.
– Ладно уж, выпейте лучше, будет вам зубы-то скалить! – сказала Анисья, довольная, что вернулась не с пустыми руками.
– А что – зубы скалить? С начальством, говорю, умеешь жить в мире. Вот сейчас у тебя свой начальник в доме, теперь Павлу Ивановичу угождай, держись Павла Ивановича, с ним далеко пойдешь.
Всерьез говорил председатель или шутил, только Анисья ответила ему всерьез:
– Дальше могилы мне идти некуда, а уж Павла Ивановича я никогда не обижала и не обижу. Это уж верное слово! Выпейте на здоровье!
Выпили все. Выпил и Шурка. Павел пил свободно, не морщась, даже с заметным удовольствием, – видно, водка стала для него привычной. Прокофий Кузьмич посмотрел на стакан к свету, сказал: "Опохмелимся!" – мелкими глотками вытянул его до половины и закусил мятным пряником. Анисья вылила свой пуншик на блюдце и, подняв на растопыренных пальцах, пила, как чай.
– Вот так-то оно лучше, а то чай да чай, – снова похвалил ее Прокофий Кузьмич. – Правильно, Анисья, внука своего встречаешь. Так и надо, чтоб не обижался. Он теперь знаешь кем у тебя будет? Не знаешь? Так я тебе скажу. Сказать ей, Павел Иванович? – обратился он к Павлу и опять весело и хитровато засмеялся.
Шурка поднял голову, Павел насторожился.
– Я же его к себе в заместители прочил, смену себе в нем видел. Сам стар, песочек уже, – ха-ха! – на покой пора. А он – вот он, своя кадра, и техникой владеет... Как, Павел Иванович? Поживешь, поосмотришься, попривыкнешь к делу – и с богом! Ха-ха! Как, Павел Иванович?
– Спаси Христос, неужто правда это, Пашута? – охнула Анисья, не зная, чему верить, чему нет.
– Это еще как народ пожелает, Прокофий Кузьмич, – сказал Шурка. – Как мы пожелаем...
– Ты помолчи, зелен еще и неучен! – прикрикнул на него председатель. – Это как мы с Павлом Ивановичем пожелаем. Верно, Павел Иванович?
Павел смотрел на председателя во все глаза и ничего не говорил.
– Неужто обманул, сукин сын? – вдруг спросил его председатель и засмеялся. – Я так и знал, что обманешь. Обманул, Павел Иванович, да?
– В стаканах-то у вас еще водка есть, – встрепенулась Анисья. – Выпейте остаточки, оно веселее будет.
– Да нам и так весело! – Прокофий Кузьмич засмеялся еще громче. А потом начал журить бабку: – Ох, Анисья, Анисья, совсем ты меня не боишься! Споить, наверно, хочешь? Да разве трех мужиков одной поллитровкой споишь? По ведру на человека надо!
Анисья понимала, что председатель шутит, и сам Прокофий Кузьмич хотел, чтобы эти слова его понимали как шутку, но, кажется, не стал бы возражать, если бы на столе появилась и еще бутылочка. По тому, как быстро он пьянел, Анисья догадывалась, что председатель пришел к ним уже навеселе.
Выпили остаточки, и Прокофий Кузьмич сказал:
– Не пить я к вам пришел. Пришел я, чтобы на Павла взглянуть, каким он теперь стал. Ведь когда-то я тебя в ученье отвез, помнишь, Павел Иванович? И вот не ошибся! А разве я о себе хлопотал? Нет, не о себе. О колхозе я хлопотал. Неужели ж обманул? – еще раз спросил он Павла. И сам же ответил снова: – Конечно, обманул! Тогда давайте выпьем еще. Э, да у вас уже ничего нет. Обижаешь ты, Анисья, Павла своего, плохо тебе будет.
– Когда это я его обижала? – возразила старушка, просто чтобы поддержать разговор.
– А помнишь, как ты его чуть до смерти не запарила в пивоваренном чане? В душегубке этой?
Павел обрадовался перемене разговора, с удовольствием поддержал новую шутку председателя:
– Верно, бабушка, ты же меня, как белье, бучила. Если бы не санаторий, мне бы тогда нипочем не выжить. Щелок ты подо мной кипятила или воду?
– Водку надо было кипятить! – смеялся председатель.
– В чане градусов было побольше, Прокофий Кузьмич! Я тогда, можно сказать, на том свете побывал! – засмеялся и Павел.
Анисья почувствовала в этом веселье что-то обидное для себя. Она поставила недопитое блюдце на стол, вытерла губы и с упреком промолвила:
– Я тебе, Паша, худа не желала. А если бы умирать пришло время, так и санаторий бы не помог.
Но Павел и Прокофий Кузьмич продолжали смеяться.
– А все-таки щелок был или вода? Чем ты меня пользовала? – допытывался Павел.
Они смеялись, пока не довели старуху до слез. Анисья подняла фартук к лицу и захлюпала. Шурка тяжело засопел. Казалось, он вот-вот взорвется. Тогда Прокофий Кузьмич вернулся к старому разговору с Павлом.
– Кто же ты сейчас, Павел, рабочий или уже мастер? Рабочий тоже, конечно, дело великое. Но ты мне вот что скажи, как на духу: вернешься в свой колхоз или не вернешься? Прямо скажи! Я, конечно, не верю, что вернешься. У нас такого случая еще не было, а все-таки вдруг вернешься? Ученых людей у нас, понимаешь, мало.
– Я пока не думал об этом, Прокофий Кузьмич!
– Не думал. И думать не будешь. Я уж знаю. Везде возвращаются, только у нас не возвращаются, все в индустриализацию идут. А мы давай так дело поведем: пускай не возвращаются! Для колхоза это не хуже. Понимаешь, что нам надо? Нам надо, чтобы в каждом городе у нас были свои люди, земляки. Вот наша установка на сегодняшний день!
Анисья, довольная, что ее больше не затрагивают, снова начала разливать чай в стаканы.
– Только земляки колхозу помочь могут, – продолжал Прокофий Кузьмич. – Они обеспечат нас всем, и мы выйдем из прорыва. Мы отстающие, пусть! Но отстающим помогать должны, нас вызволять из беды надо. Недоимки есть? Списать. Ссуду? Выдать! С уборкой не справляемся – горожан на недельку в колхоз. Вот где главное звено на сегодняшний день. Теперь, Павел Иванович, к тебе дело: мы тебя выдвинули, так смотри, не забывай своих при случае. Будь на посту! – Захмелевший председатель поощряюще хлопнул его по плечу. – А может, вернешься? Ты вот что запомни: если захотим, силой вернем. Думаешь, я в деревню добровольно приехал?
– Не вернется он! – вставила свое слово Анисья. Кипятку в самоваре больше не осталось, и она, повернув стакан кверху дном, отодвинула его от себя. – Как же он вернется, коли женился?
Самовар уже не парил, только иногда в трубе еще попискивало. Прокофий Кузьмич тоже отставил свой стакан.
– Кого взял?
– Валерию! – ответила бабушка.
– Чья это?
– Спроси его.
– Чужая, значит? – притворно обиделся председатель. – Разве у нас своих невест мало? Нам своих невест девать некуда, а ты – Валерию. Измена это, братец ты мой, предательство.
– Я, Прокофий Кузьмич, своему колхозу никогда не изменю, – запальчиво стал уверять его тоже опьяневший Павел. – Я принимаю все ваши указания и буду на посту. Я сейчас на складе инструменты выдаю. Я свое еще возьму. Я далеко пойду! Вот только и вы меня поддержите на первых порах. Трудно мне сейчас, женился я, дом надо подновить, а лесу нет. Дали бы вы мне десятка два бревен, за мной не пропадет, отблагодарю.