Текст книги "Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии"
Автор книги: Александр Перцев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Карл Ясперс читал книги, и не только медицинские.
Поэтому он без особого труда нашел философское обоснование того, что он намеревался пропагандировать в психиатрии.
«Мои собственные исследования и размышления над тем, что говорилось и делалось в психиатрии, вывели меня на новые для того времени пути. Два важнейших шага меня побудили сделать философы. Феноменологию Гуссерля, которую он поначалу именовал дескриптивной психологией, я воспринял и использовал в качестве метода, при этом, правда, не принимая ее последующего развития и превращения в созерцание сущностей. Описывать внутренние переживания больного как некое явление в сознании оказалось делом вполне возможным и благодарным. Не только иллюзии восприятия, но и переживаемое в бреду, способы осознания собственного “я”, чувства и переживания, изображенные самим больным, – все это можно было зафиксировать с такой четкостью, что оно уверенно распознавалось при следующей встрече с ним. Феноменология стала методом исследования.
Дильтей противопоставлял теоретически объясняющей психологии другую, “описывающую и разделяющую”. Такую же задачу поставил перед собой и я, назвал это “понимающей психологией” и стал разрабатывать тот метод, который использовался уже давно, который фактически применялся на особый лад Фрейдом, метод, позволявший постигать, в отличие от непосредственно пережитых феноменов, генетические связи в психической сфере, смысловые отношения и мотивы. Я искал для этого методологическое оправдание и предметное разделение. Мне казалось, что теперь можно будет методологически расставить по местам множество из – вестных, но доныне неупорядоченных подходов в психологии, вкупе с описанием фактов» [С. 222–223].
К счастью или к несчастью для себя, психиатры на уговоры Ясперса не поддались и учиться к писателям с философами не пошли. Оставшись в большинстве своем наивными материалистами, они полагали, что протоколирование и последующее изучение всяческих болезненных видений сумасшедших не представляют собой какой‑либо ценности. В самом деле: если причина заболевания в материальных процессах, протекающих в теле, то нет нужды изучать личность больного. Ведь лекарства воздействуют прямо на материю мозга, безотносительно к особенностям личности – точно так же, как, к примеру, воздействует безотносительно к личности слабительное или рвотное. И на академика, и на героя, и на мореплавателя, и на плотника.
Так что нам будет достаточно лишь зафиксировать аномальность переживаемого больным, чтобы тут же, не увлекаясь феноменологическим описанием этой аномальности, приступить к техническому лечению психического заболевания через материю его тела. Вовсе не обязательно протоколировать всяческий бред во всех подробностях; достаточно зафиксировать его наличие в паре-тройке предложений – чтобы определить вкус супа, вовсе не обязательно съедать всю кастрюлю. Определили болезненность переживаний – и хватит; надо безотлагательно приступать к медикаментозному и процедурному лечению. Изучать всякие сны и грезы больного так же бесполезно, как бесполезно протоколировать со всей скрупулезностью сны какой‑либо словоохотливой бабушки– сновидицы. На это может быть потрачена впустую вся жизнь.
Тут‑то и становится очевидно, что вопрос уже выходит далеко за пределы медицины. Стоит ли одна человеческая душа того, чтобы на изучение ее потратить всю жизнь? Хорошо, пусть не всю жизнь, но пять лет жизни или хотя бы год? Для врача– материалиста ответ ясен: нет, не стоит. Он имеет дело не с людьми, а с болезнями. Надо поставить диагноз, то есть определить болезнь, и тогда всякая индивидуальность больного отходит далеко на задний план. Он – всего лишь один из заболевших данной болезнью. Точно так же, как все электроны или протоны физик считает одинаковыми в любом месте вселенной, психиатр – материалист считает одинаковыми всех людей, заболевших данной болезнью. Им полагается одинаковое, стандартное лечение. И медсестра, которая громогласно кричит в коридоре «Язвенники, на процедуры!», всего лишь наивно выражает кредо своего шефа – врача – в больнице можно и нужно отбросить как излишнюю индивидуализацию больных, чтобы определить единственно существенное: все они – язвенники, а остальное – от лукавого.
Карл Ясперс, как мы выяснили, к числу материалистов не принадлежал: материализм как жизненная философия обрек бы его на быструю смерть, заставив смириться с диагнозом Вирхова. Он не только полагал, что индивидуальность больного «имеет значение», он полагал даже, что сила этой индивидуальности, сила души может победить болезнь. У него не было иного варианта для выбора мировоззрения. Только такой идеализм – признание верховенства души над телом – оставлял ему шансы прожить долгую жизнь.
Но если душа первична, если она – главное в человеке, если только на нее можно возлагать надежды на собственное выздоровление, то Ясперс должен признать: изучать душу надо во всех подробностях.
Гуманность немецкой психиатрии, которой так гордился Ясперс, заключалась в том, что любая человеческая индивидуальность признавалась священной, даже если эта душа уже в значительной степени разрушена болезнью. Карл Ясперс высказывается по этому поводу недвусмысленно:
«Надо было спасти для врача и ученого – исследователя человека – как человека уникального, неповторимого, индивидуального. Ни при каких условиях не может быть позволительным составление с помощью средств науки некой “калькуляции” человека. Каждый больной человек – как и любой человек – неисчерпаем. Компетентность науки никогда не простирается столь далеко, чтобы пропало, по меньшей мере, неясное чувство неисчерпаемости личности, во всей ее таинственности и загадочности – пусть даже эта личность выступает только как возможность, пусть даже от нее остались лишь чудесные, удивительные ответы [С. 226].
Ценна любая душа, даже «слабая», неустойчивая, меняющаяся, как Протей, а не вытесанная из одного куска скалы. Именно она, эта неустойчивая и потому неуловимая в сети научных понятий индивидуальность и становится впоследствии «экзистенцией» – тем, что лучше всего переводить как «живая душа». Экзистенциализм и будет философией, постигающей эту «живую душу». Но слово «душа» всегда настраивает человека русского на лирический, ненаучный лад. А ученый давно – еще со времен И. П. Павлова – пытается изгнать понятие «душа» из науки, видя в нем нечто средневековое, религиозное, связанное с верой, а не с наукой. Поэтому здесь следует кое‑что уточнить.
История любой науки показывает, что все ее понятия спустя пару веков неизбежно кажутся наивными и смехотворными. Сегодняшние физики хохочут над понятием «флогистон», равно как и над представлением об эфире, который обволакивает Землю поверх атмосферы и пропускает через себя радиоволны. Так, специально, чтобы повеселиться над научными представлениями прошлого и, в особенности, над «чудовищным понятием абсолютного пространства», Эрнст Мах написал свою историю механики [118]118
См. современное переиздание этой работы австрийского физика и философа: Мах Э. Механика. Историко – критический очерк ее развития. Ижевск: Республиканская Ижевская типография, 2000.
[Закрыть].
Как это ни грустно, а нынешние научные понятия психологии – так же как прежнее понятие «персональный магнетизм» – будут вызывать два – три века спустя только элегическую улыбку на устах умудренного и гордого своей продвинутостью исследователя. Поэтому не стоит смотреть свысока на понятие «душа», просуществовавшее многие сотни лет, чтобы пару веков спустя никто не смотрел свысока на твои сегодняшние понятия. Над понятиями прошлого не надо смеяться, надо пытаться герменевтически постичь, что они выражали.
Мы говорим здесь о «душе», потому что «психиатрия» – это, в буквальном переводе, «врачевание души». Пусть название останется традиционным, приблизительным, и не будет строго определено – ведь мы поймем, о чем идет речь, а дальше, при постижении индивидуальной и уникальной души – экзистенции нам никакие тотально обобщающие понятия уже не понадобятся.
Но мы, конечно же, с самого начала будем отчетливо сознавать, что та душа, которую намеревается лечить психиатрия, отличается от души теологов или души философов – метафизиков. Это не что‑то эфемерное, отделяющееся от тела после смерти и воспаряющее к небесам, не поддающееся никакому научному изучению. Нет, душа для психиатрии – это нечто такое, что вполне допускает строго научное исследование. Ведь эта душа, во – первых, объективируется в заболевании – человек заболевает индивидуально, именно потому, что у него такая неповторимая душа; наблюдая за ходом заболевания и его сутью, мы должны прийти к постижению души заболевшего. Во – вторых, эта душа объективируется во всей жизни человека, связывая его бытие в некую цельность. Это его душа строит вокруг себя его работу и дом, определяет круг его друзей и врагов, выбирает вещи, которыми окружает себя человек, создает ситуации, в которых человек оказывается, то есть лепит весь жизненный мир человека. Эту‑то душу и надо постичь, чтобы добиться понимания сути психического заболевания.
Впоследствии К. Ясперс напишет в «Философской автобиографии» об этих надеждах, которые он питал во времена работы психиатром:
«Верилось – правда, всякий раз на новый лад, – что удастся найти методы, которые позволят постичь человека как единое целое (в том, что касается его конституции, характера, типа сложения, единства заболевания). На каждом из путей такого поиска – а каждый из них в каких‑то пределах был плодотворен – эта мнимая целостность оказывалась на самом деле лишь моментом той всеохватной целостности человеческого бытия, которая никогда не становилась предметом исследования именно как эта всеохватывающая целостность. Ведь человек как целое выходит за рамки любой мыслимой объективируемости. Как сущность для себя самого и как предмет исследования для ученого он просто принципиально неисчерпаем. Он как бы остается открытым. Человек – всегда больше того, что он знает о себе и что может о себе знать» [С. 224].
Душа человеческая – всегда больше ее объективаций, то есть воплощений в жизни. Душа лепит жизнь человека, но никогда не оказывается воплощенной в этой жизни полностью. Человек перестает довольствоваться достигнутым в жизни потому, что душа его разочаровывается в ранее достигнутом, пресыщается им – и устремляется дальше. Значит, у этой души нет никакой неизменной структуры, которая одновременно выполняла бы функции клетки, куда душа заточена. Душа это то, что всегда ускользает из такой клетки и, значит, никогда не схватывается в понятиях, при помощи которых ее пытаются в эту клетку загнать. Душа подвижна, как ртуть, и каждый следующий момент она уже отличается от себя предшествующей, и эта душа никогда не будет постигнута до конца, ни сторонним наблюдателем, ни самим человеком, которым эта душа движет.
Да, именно эта живая душа и будет названа впоследствии экзистенцией,представление о которой и определит суть философии экзистенциализма. Но пока для психиатра Ясперса это – душа больного, которую надо постичь.
Как же ее постичь научно?
Только посредством понимания, вчувствования, а также посредством феноменологических описаний – вроде тех, которые дал Ратцель. С таким же искусством и с такой же обстоятельностью врач – психиатр должен писать истории болезней, передавая в них во всех тонкостях внутренний опыт больных. В другой своей работе К. Ясперс долго оправдывается за умопомрачительно длинные истории болезней, которые он приводит. Эти оправдания заслуживают внимания, ведь именно такие затяжные истории болезней позднее превратятся у него в «патографии» великих людей – Стриндберга, Ван Гога, Гельдерлина, Сведенборга, Ницше. Но этим великим людям предшествовали девочки – преступницы из диссертации и больные, одержимые бредом ревности.
«Я считаю возможным – особенно учитывая, насколько подробны будут две истории болезней и последующие важнейшие – предпослать им некоторые замечания о публикации историй болезней вообще и о подготовке их мною, чтобы раскрыть цель, с которой это делается. В психиатрии нельзя понять друг друга, если не описывать отдельные казусы – случаи. Они – те краеугольные камни, без которых рухнут наши понятийные структуры. Доказательством тому выступает то, что некоторые прежние работы не возымели никакого действия, а все потому, что казусы – случаи считались общеизвестными, и от описания их – как чересчур педантичного и обременяющего приложения – отказывались. Конечно, можно строить рассуждения на основе тех историй болезней, которые описаны в литературе, но там, где они недостаточны или не вполне ясны автору работы, ему придется привести собственные истории болезней, пусть даже ему грозит опасность сообщать только об “уже известном”. “Известно” то, что опубликовано в литературе, все остальное неизвестно, даже если и распространилось достаточно широко в ходе личного обмена мнениями» [119]119
Jaspers K. Eifersuchtswahn. S. 86.
[Закрыть].
Так что истории болезней надо публиковать. Но они должны превратиться в развернутые биографии, к чему призывал основатель немецкой психиатрии Крепелин. И здесь у Ясперса психиатрия – через патографии – переходит в историко – философские исследования. Он пишет биографии философов, историю философов, а не историю философии. Он пишет, как философия проистекает из жизни философствующего человека, помогает ему строить его жизненный мир и отстаивать его. Но первый шаг к этой методологии был сделан именно в те годы, когда К. Ясперс был еще молодым психиатром:
«В большинстве случаев, к сожалению, наблюдения проводились слишком кратко или о них сообщается недостаточно. Отдельный психиатр видит чаще всего свои случаи только короткое время; они не остаются под его присмотром, или его жизни не хватает для завершения собственного наблюдения. Здесь нам помогают находящиеся в архивах клиник старые истории болезни и… судебные дела… Использование такого материала дел первый раз было осуществлено Вильманнсом в его книге о бродягах. Добывание целых биографий, как того всегда требовал Крепелин, стало с тех пор основой эмпирически – клинического исследования. По сегодняшнему состоянию наших взглядов нам обязательно нужны биографии… Очевидно, что получение хороших биографий – дело неповседневное; в бесчисленных случаях мы остаемся ограниченными слишком скудными сведениями. Далее, очевидно, если такая биография однажды появляется, она должна превзойти обычную длину истории болезни. <…> Для биографий в нашем смысле мы обычно владеем значительно большим материалом, чем тот, который мы публикуем. Отбор по возможности существенного, обобщения, подходящее расположение и т. д. делают возможным сжатие, и, если после этого все еще остается значительная длина, то нам представляется это именно преимуществом в сравнении с прежними, иногда короткими, публикациями, от которых толку мало. Мы надеемся также, что, даже если изменятся все взгляды, этот материал сохранит свою ценность. В противоположность нередкому пренебрежению более длинными историями болезни мы видим в их разработке не недостаток в овладении материалом или даже определенную примитивность, а добывание основополагающего для всех размышлений материала. Короткие истории болезни представляются в большинстве случаев совсем не имеющими ценность и ненужными» [120]120
Ясперс К. Бред ревности. Очерк к вопросу «Развитие личности» или «процесс»? / Собр. соч. по психопатологии. Т. 1. М., – СПб., 1996. С. 124–125.
[Закрыть].
Едва ли можно лучше оправдать все, что было подробно написано нами о самом раннем Ясперсе и о его исследованиях ностальгии. О том, что случилось с ним дальше, читатель узнает из его «Философской автобиографии» в переводе автора этих строк.
Медицинский период в жизни К. Ясперса закончится и начнется период философско – психологический. Так и возникнет новая философия – немецкий экзистенциализм. К. Ясперс считает себя ее родоначальником (современные историки философии обычно присваивают это звание М. Хайдеггеру за книгу «Бытие и время», вышедшую в 1927 году).
Но К. Ясперс пишет о своей работе «Психология мировоззрений», которая увидела свет на восемь лет раньше:
«В исторической ретроспективе “Психология мировоззрений” является самым ранним произведением, где излагается та современная философия, которая впоследствии стала называться экзистенциализмом, философией существования. Интерес к человеку, забота мыслящего человека о себе самом, попытка быть предельно честным – вот что задавало тон всему. Здесь были затронуты почти все основные вопросы, которые позднее были осознаны со всей ясностью и были развернуты во всей широте: вопрос о мире, каков он для человека; вопрос о ситуации, в которой находится человек, и о его пограничных ситуациях, которых он не может избегнуть (смерть, страдания, случай, вина, борьба); вопрос о времени и о многомерности чувства времени; вопрос о развитии свободы в создании человеком самого себя; вопросы об экзистенции, о пути мистики, о пути идеи и так далее. Однако все эти вопросы были рассмотрены бегло, не в системе. Настрой и замысел книги были более широки, чем то, что удалось сказать» [С. 233].
Впрочем, это уже совсем другая история – история философии, разумеется. Возможно, когда‑нибудь мы расскажем и ее. А пока пожелаем читателю ностальгии умеренной и светлой – как тоски по родным местам, которых нет и не было нигде, кроме нашей души. Без этих внутренних морей и сосновых боров с черникой, без туманов над озерами и великих в своей недвижности гор наша жизнь утратила бы всякую внутреннюю опору, которая у каждого своя и которую никогда не сможет вполне постигнуть никто другой, как бы он ни старался.
«Люблю летать, заснувши наяву, в Коломну, к Покрову…
Приложение. К. Ясперс Философская автобиография [121]121
Перевод А. В. Перцева
[Закрыть]
Профессор Шилп выразил желание получить от меня рассказ о том, как я вступил на стезю философствования, чего я искал на ней, как пришел к созданию своих работ. Задача показалась мне интересной и своевременной – по крайней мере, на старости лет. Ведь философия как произведение духа в мотивах своих и побуждениях связана с течением жизни.
Связь эта существует и тогда, когда жизнь – скажем, такая как моя, – простая и уединенная, не изобилующая событиями, способными привлечь всеобщее внимание к ней, все же вызывает интерес, но не больший, чем тот, который может вызвать жизнь какого‑либо человека у любого другого.
Хотя в жизненной действительности нет ничего, что не имело бы отношения к философии, я в своем рассказе ограничусь лишь тем, что непосредственно повлияло на мои произведения, и даже среди этого выберу не все. Я упомяну лишь о тех немногих уроках жизни, которые оставили след в моих работах и получили там свое развитие. Я не стану рассказывать и о людях, которые раскрылись мне в дружбе, за что я испытываю огромную благодарность к ним; скажу лишь о тех, чье мышление непосредственно повлияло на мою работу.
Я также не даю никакого резюме, которое подытоживало бы все мысли, изложенные в моих произведениях, а тем паче не говорю, на какие факты я опирался, их создавая. Некоторые из них лишь упоминаются, но не развернуто и без пояснений. Мысли, изложенные в произведениях, толкуются как реакции на жизненные ситуации, но с таким расчетом, чтобы дать почувствовать – смысл их выходит за пределы того или иного конкретного времени.
1. Детство и юность
Яродился 23 февраля в Ольденбурге, неподалеку от побережья Северного моря. Мой отец (1850–1940) происходил из торгового и крестьянского рода, несколько поколений которого жили в Эверланде. Он был юристом, окружным начальником, а позднее – директором банка. Службу свою он исполняя с мудростью, основательностью и сознанием долга. Но любимыми его занятиями были живопись и охота. Он воспитал меня в духе разума, надежности и верности – примером своим и своими суждениями в решительные моменты жизни. Моя мать (1862–1941) происходила из крестьянского рода, ее предки исконно, с незапамятных времен жили в Бутьядингене. Она осветила своей бесконечной любовью все мое детство, детство других младших в семье, всю последующую нашу жизнь. Она вдохновляла нас на достижение наших целей своим неукротимым темпераментом, окрыляла нас своим пониманием жизни, для которого не существовало рамок условностей, и оберегала нас своей мудростью.
В гуманитарной гимназии у меня произошел конфликт с директором. Я взбунтовался, отказавшись слепо исполнять те распоряжения, которые казались мне неразумными. Отец с раннего детства приучил меня к тому, что я получу ответ на любой вопрос, и не заставлял меня делать то, смысл чего я не мог понять, – даже изуважения к человеку, который отдает распоряжения, хотя оно само по себе обладает немалой убедительной силой. Воспитанный своим отцом, я держался того принципа, что существует разница между порядком на уроке и армейской дисциплиной, без всяких на то оснований распространенной на школу. «Это – оппозиционный дух!» – в одни прекрасный день торжественно объявил мне директор. Этот дух свойственен всей моей семье, и, будучи директором, он вынужден был дать ему отпор. Конфликт достиг апогея, когда яотказался вступить в один на трех ученических союзов, созданных с одобрения директора и в подражание союзам студенческим. Я обосновал свое решение тем, что союзы формировались по социальному происхождению учеников и в зависимости от профессий их родителей, а не по принципу личной дружбы. Соученики мои вначале заявили, что поддерживают меня, но на деле осудили мой поступок. Когда один из друзей отправился со мной на недельный поход в горы, союз, в котором он состоял, под угрозой исключения потребовал от него разорвать отношения со мной. Когда друг спросил меня, как ему быть, я посоветовал остаться в союзе. Так он и поступил. Директор заявил: учителя не будут спускать с меня глаз. Я оставался в одиночестве. Мой отец попытался возместить мне утраченное и абонировал большую охоту. Я мог, когда хотел, проводить время в самых различных уголках, отличавшихся великолепием природы.
Формальные, внешние черты моей последующей жизни можно описать кратко. После окончания гуманитарной гимназии я на протяжении трех семестров изучал право, затем – медицину. В 1908 году сдал государственный экзамен по медицине, в 1909 году стал доктором медицины. После этого я поступил научным ассистентом – добровольцем в психиатрическую клинику Гейдельберга. В 1913 году выдержал конкурс на замещение вакантной должности и стал приват – доцентом по психологии на философском факультете университета г. Гейдельберга. В 1921 году там же стал ординарным профессором философии, отклонив аналогичные приглашения в Грайфсвальд и в Киль. В 1928 году был приглашен профессором в Бонн, но тоже отказался. В 1937 году государство национал – социалистов лишило меня права преподавать. Кафедру мне вернули в 1945 году, с согласия и одобрения американских оккупационных властей. В 1948 году я принял приглашение в университет г. Базеля, где преподаю по сегодняшний день.
Что же касается внутренней истории моей жизни, то надо сказать хотя бы кратко о происходившем в юности. В 17 лет я читал Спинозу. Это был мой философ. Но я не собирался избирать философию в качестве предмета изучения в университете и делать ее в будущем своей профессией. Значительно большее предпочтение я отдавал юриспруденции и штудировал право, намереваясь позднее заняться адвокатской практикой. Однако, разочаровавшись в абстракциях от жизни общества, которая еще совсем была мне незнакома, я занялся поэзией, искусством, театром, графологией, все время разбрасываясь– к несчастью, но обретая, к счастью, разрозненные знания о величии человеческом, в первую очередь – в искусстве.
Я не был доволен ни собой, ни состоянием общества, ни фикцией общественного мнения. Основное ощущение было таково; что‑то неладно и в мире людей, и во мне самом. И все– таки насколько великолепен был другой мир – природа, искусство, поэзия, наука! Все‑таки оставалось, всему предшествуя и все предваряя, основополагающее чувство доверия к жизни, внушенное любимыми родителями и сбереженное под их покровительством. Выбор жизненного пути я считал делом глубоко личным.
Я наслаждался одиночеством в окружении девственной природы в Энгадине и у Северного моря. А какое счастье мне доставляло созерцание красот Италии! Путешествия увлекали меня. Но какое же страдание приносило одиночество в те недолгие минуты, когда я позволял ему завладеть мной! Меня тянуло к людям. И еще один вопрос мучил меня – чем заняться в жизни. Требовалось найти главное, ведь разбросанность и пребывание во власти столь многих пленительных вещей окончилось бы крахом. Требовалось выбрать в жизни определенную дорогу и двинуться по ней, а для начала – решить, ради чего я учусь в университете. Я хотел знать все, что только возможно; как мне казалось, медицина открывала широчайшие горизонты, потому что была связана со всеми естественными науками, а предметом своим имела человека. Став врачом, я надеялся найти признание в обществе.
Этот выбор я сделал в 1902 году в Сильс – Марии. В направленном родителям меморандуме с просьбой принять мое решение о переходе от юриспруденции к медицине я написал тогда – в неуклюжем своем стиле: «Мой план таков: я сдаю после положенного числа семестров государственный экзамен по медицине. Если к тому времени я еще буду верить, как сейчас, что у меня есть способности, я перейду к психиатрии и психологии. В этом случае я для начала стал бы врачом в психиатрической клинике. В будущем я, наверное, был бы склонен выбрать научное, академическое поприще в области психологии, как, например, Крепелин в Гейдельберге, но об этом боюсь и заикаться, так как я не уверен в себе; все будет зависеть от моих способностей. Лучше всего скажу так: я изучаю медицину, чтобы стать курортным врачом или врачом – специалистом, скажем – психиатром. А там – добавляю про себя – поглядим. В конце концов, если я не найду в себе смелости или сочту, что у меня нет способностей, чтобы заниматься наукой, то сильно убиваться не стану».
Выбрав медицину, я решил, что важнее всего для меня – познакомиться с реальной жизнью. Об изучении ее я заботился всячески, используя все доступные мне способы. В университете учился старательно и с величайшей охотой использовал самые разнообразные возможности для познания. Путешествуя, стремился увидеть все, что только возможно: природу, исторические города, произведения искусства.
И все‑таки основной вопрос – как следует жить – оставался нерешенным. Учеба в университете представлялась лишь этапом в жизни, делом временным. Она, разумеется, была нужна – как подготовка к будущей профессии. Но это еще не была сама жизнь. Не читая философов, поскольку время мое было заполнено изучением специальных дисциплин, я все‑таки беспрестанно философствовал, хотя и без метода. Лекции по философии в университетах я скоро перестал посещать, поскольку на них говорилось не о том, что мне было важно. У меня возникла антипатия к профессорам философии, потому что они, на мой взгляд, имели чересчур большие личные претензии и были слишком безапелляционными в суждениях. Только Теодор Липпс в Мюнхене произвел на меня впечатление как личность. Однако то, о чем он читал, меня не интересовало – за исключением геометрически– оптических иллюзий, изучению которых он содействовал весьма изобретательно. Но ведь это была всего лишь одна из частных тем в рамках психологии, не более того.
На все решения в моей жизни оказывало свое воздействие и еще одно принципиальное обстоятельство. Я с детства был болен (бронхоэктатическая болезнь и сердечная недостаточность). Порой на охоте я горько плакал где‑нибудь в укромном уголке леса, не в силах двинуться дальше от сердечной слабости. Лишь когда мне исполнилось восемнадцать, Альберт Френкель в Баденвайлере поставил мне диагноз. До этого из‑за неправильного лечения меня мучили частые приступы лихорадки. Отныне я стал учиться строить жизнь, применяясь к своему недугу. Я прочел статью Р. Вирхова, где детально описывалась моя болезнь и делался прогноз: такие больные обречены умереть от общей интоксикации самое позднее на третьем десятке лет. Я понял, в чем заключается суть лечения. Понемногу я освоил его методы, некоторые из них разработал сам. Регулярно применять их было невозможно, пока я вел обычный образ жизни здорового человека. Если я хотел работать, приходилось идти на риск и делать то, что вредно для здоровья. Если я хотел остаться в живых, нужно было поддерживать строжайший режим и отказываться от всего вредного для здоровья.
Между этими Сциллой и Харибдой проходила моя жизнь. Были неизбежны частые перерывы в работе из‑за приступов слабости и интоксикации организма. Приходилось снова и снова выбираться из этого состояния. Заботясь о здоровье, нельзя было позволить болезни стать содержанием жизни. Задача состояла в том, чтобы правильно лечить болезнь, почти не думая о ней, и работать так, будто ее не существует. Надо было мобилизовать для лечения все силы, не уходя при этом в болезнь. Я снова и снова делал ошибки. Необходимости, которые диктовал недуг, вмешивались в мою жизнь ежечасно и нарушали все мои планы. Я опускаю здесь подробности, о которых скажу позже.
Следствием болезни было то, что я не мог принимать участия в забавах и развлечениях молодежи. Вылазки на природу полностью прекратились уже с началом университетской учебы. Верховая езда, плаванье, танцы были исключены. С другой стороны, болезнь не позволила мне исполнить долг гражданина и мужчины – отслужить в армии, а тем самым исключила и опасность погибнуть на войне. «Надо болеть, чтобы дожить до старости» – гласит китайская пословица. Поразительно, какая любовь к здоровью развивается у больного, недуг которого не прогрессирует. Остатки здоровья становятся тогда более осознанными, доставляют счастье. Наверное, тогда чувствуешь себя более здоровым, чем нормальный, ничем не болеющий человек.
Другим следствием болезни стал внутренний настрой, определивший мой способ работать. При постоянных перерывах в работе, вызванных болезнью, приходилось вести меж ними жизнь, насыщенную до предела, коли я вообще желал сохранить смысл этой жизни. Я был обречен учиться, все схватывая на лету, сразу проникать в суть, испытывать внезапные откровения и моментально строить свои планы. Мой шанс состоял в упорном использовании каждого подходящего мгновения, чтобы продолжать работу при любых обстоятельствах.
Еще одним следствием болезни было то, что я мог выступать перед большой аудиторией только при множестве тщательно оговоренных условий и лишь очень недолго. Только в очень важных, исключительных случаях я отправлялся в поездки, чтобы сделать доклад или принять участие впубличной дискуссии, и всегда ценой нарушения нормального для меня состояния здоровья.