355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Перцев » Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии » Текст книги (страница 13)
Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:00

Текст книги "Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии"


Автор книги: Александр Перцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

Образы прекрасной родины – во сне или наяву, либо в виде продукции какой‑нибудь «фабрики грез», киностудии или телестудии – приходят тогда, когда человек уже совершенно не может жить в реальных предлагаемых обстоятельствах.

Что же это за обстоятельства? Почему они неприемлемы? Задумаемся, отчего возникала невыносимая тоска по воображаемой родине у девочек – нянек?

Ведь в людях они жили ничуть не хуже, чем дома. Они сами признавали, что в людях их лучше кормили, что бытовые условия превосходили те, которые были в родительском доме. Значит, дело было не в материальном окружении.

Дело было в отсутствии чувства укорененности.Родина, по которой смертельнотоскует человек – это его внутренняя страна, в которой он чувствует себя укорененным.

Есть такое расхожее выражение в отечественной культуре – «Я родом из детства» (под таким названием известен фильм В. Турова, вышедший на экраны в 1966 году, а также альбом В. Высоцкого). Это выражение прекрасно передает суть дела: у человека взрослого детские представления о родине специфичны, они как раз и создаются фантазией из различных наиболее приятных воспоминаний, а потому эта родина детства и предстает нам столь красивой, привлекательной, столь манящей. Это туда мы стремимся вернуться из жестоких коллизий нынешней повседневности. Это за представление о такой невыразимо прекрасной родине мы держимся, чтобы не сорваться в пропасть безумия.

Вовсе не эта картина виртуальной прекрасной родины сводит с ума человека, страдающего от ностальгии, и не от песен альпийских пастухов впадают в смертельную тоску горцы. Наоборот, эти прекрасные образы – последние якоря, за которые можно уцепиться, чтобы не сползти в пропасть безумия.

Да, образ здесь может быть таким: альпинист на крутом горном склоне, покрытом льдом. Он все время находится в опасности – соскользнуть в пропасть, в беспочвенность. А родина – это то надежное место, на котором можно закрепиться, обретя опору.

Запомним это.

А пока поставим перед собой следующий вопрос. Можем ли мы, будучи учеными, с полной достоверностью знать, какой представляется виртуальная родина больным ностальгией? И, соответственно, какой представляется им отвратительная чужбина?

Можно ли описывать внутренний мир человека с такой же точностью, с какой физики описывают мир внешний?

Вот вопрос, который может показаться нашему российскому современнику праздным и странным. Философы, выпущенные рабфаками, научили его, что сознание это зеркало. Значит, во внутреннем мире должно быть только то, что есть во внешнем мире. Зеркало искажает, если оно отражает что‑то свое, в дополнение к окружающей действительности. Это – плохое зеркало. Так же плохо и все субъективное, что есть в сознании. Его надо не рассматривать и не описывать, а искоренять. Лучше всего – таблетками.

Но диссертант Карл Ясперс думал иначе. Как психиатр, он должен был исследовать состояние девочек – преступниц, обезумевших от ностальгии. Можно ли, ссылаясь на точные факты, доказать, что они – невменяемы? Фактом в данном случае может быть то, что было дано в наблюдении девочкам – преступницам, например, их видение прекрасной родины и, наоборот, отвратительной чужбины. Можно ли описать этот внутренний опыт так, чтобы это описание было признано научным?

Молодому врачу – диссертанту этот вопрос представлялся самым главным. По сути, он был равносилен для него вопросу кантовского толка: «Как возможна психиатрическая наука?» Наука, по И. Канту, последователем которого К. Ясперс считал себя всегда, возможна лишь в том случае, если она опирается на опыт и обеспечивается специальной познавательной способностью человека.

Психиатрия (как и психология) возможна как наука лишь тогда, когда она будет опираться на опыт, на факты, данные в наблюдении. Но наблюдения производят больные. Во сне, в дневных грезах, во время галлюцинаций они видят – словно наяву! – нечто такое, что делает их жизнь совершенно невыносимой. Настолько невыносимой, что их рассудок и воля отказывают.

В рассматриваемых нами случаях девочки видят внутренним своим взором прекрасные картины родины и отвратительные картины чужбины (как мы успели заметить, эти картины вовсе не совпадают с реальными картинами родного и чужого дома). Противоположность прекрасной виртуальной родины и отвратительной виртуальной чужбины настолько резка, что у человека начинается острая тоска, нежелание жить, неспособность мыслить, паралич воли.

Что должен сделать на суде идеальный психиатр – эксперт?

Он должен показать суду то же, что видел в своей душе преступник – и суд, содрогнувшись от увиденного, признает, что увидевший подобное не может отвечать за свои поступки, то есть является невменяемым.

Показать суду это невозможно – разве что заставить преступника для выражения своих видений нарисовать картины в манере С. Дали или снять фильм в манере Л. Бунюэля, а потом продемонстрировать в зале суда.

Таких талантов в мире немного. Однако больныевполне могут подробно описать свои видения. Не чувства, не переживания – а именно видения! То, что они видели.

Надо просто добиться от них, чтобы они описали виденное ими во сне, в дневных грезах, в галлюцинациях и в фантазиях, описали столь же строго, как описывают свои опыты физики. Тогда психиатрия и станет наукой.

Почему акцент делается именно на наблюдениях?

Потому, что образ «науки вообще» в любую эпоху списывается с науки – лидера. Во времена К. Ясперса таким лидером, конечно же, была физика. Физика – стараниями странных людей вроде Эрнста Маха, которых физики считают философами, а философы физиками, – успешно распространяла о себе миф, что никаких гипотез она не измышляет, теорий не выдумывает, ничего субъективного не привносит, а основывается исключительно на наблюдаемых фактах.

Приведенные нами истории болезней показывают: психиатрическая наука, стараясь выглядеть наукой, подражала физике и делала вид, что она опирается исключительно на опыт, на наблюдения, которые произвел сам врач или сделали опрошенные свидетели. Именно в таком качестве – в качестве ученого, который опирается строго на научные наблюдения, и ничего не выдумывает – психиатра и приглашали в суд экспертом по психическим состояниям.

Но… Много ли могут дать наблюдения, если надо судить о состояниях души? Ведь непосредственно душевные страдания наблюдать нельзя. Наблюдать можно только внешние проявления страданий: грустное выражение лица, отказ от еды, заплаканные глаза и тому подобное. Как мы могли убедиться, свидетельские показания о состоянии девочек были скудны и противоречивы: люди обычно плохо приглядываются друг к другу, предпочитая интересоваться собой. Страдала ли девочка от тоски по родине перед тем, как совершить преступление? Если страдала, то насколько сильно?.. Свидетели противоречат друг другу. Хозяйка дома, где она нянчила ребенка, заметила, что девочка вроде бы как‑то плакала. Но девочка сказала сама, что все в порядке, просто ей попал в глаза дым. А учитель в школе никогда не замечал, чтобы девочка была в подавленном настроении. Зато школьная подруга пару раз замечала. Вроде бы. Хозяева дома говорят, что девочка стала меньше есть. У нее пропал аппетит – но вот от тоски по родине или нет, непонятно.

Нет, право, судить о душевном состоянии человека на основе таких наблюдений трудно. А ведь от этого суждения зависит его судьба!

Народ говорит, что чужая душа потемки, но эксперт– психиатр не вправе повторять эту поговорку. Для него, назвавшегося «психиатром»,то есть врачевателем душ, эти души не должны быть потемками, в которых ничего не просматривается и ничего не наблюдается научно. Иначе никакой он не эксперт и не психиатр.

Психиатр – эксперт должен точно определять, что происходило у преступника в душе и насколько он был вменяем. Он должен точно судить о силе страданий, вызываемых ностальгией. Он должен определить силу душевных страданий абсолютно научно, так, чтобы доказать свою правоту судьям, используя строго научные аргументы. Ведь суд не удовлетворится умозрительными рассуждениями о нежности горного воздуха и его присутствии в швейцарском сыре, избавляющем от ностальгии.

Наука только тогда наука, когда она опирается на наблюдаемые факты. Так уж приучили всех считать физики. Но можно ли наблюдатьвнутренние страдания и точно судить об их силе?

Карл Ясперс в диссертации нашел ответ на этот вопрос.

Он предложил считать наблюдателем того, кого раньше научным наблюдателем не считали. А ведь этот наблюдатель лично наблюдал абсолютно все, что интересует психиатра и суд, причем наблюдал во всех деталях, целиком и полностью.

Этот идеальный наблюдатель – сам больной.

Все то, что он видел в своих снах и грезах, можно считать наблюдаемыми фактами, но при одном условии: они должны быть описаны так, как это полагается в науке. Наука это не только наблюдения. Наблюдения становятся научными, если их результаты надлежащим образом запротоколированы. Проблема психиатра, стало быть, заключается в том, чтобы научить больного наблюдать свои внутренние психические состояния строго, полно и точно, а затем пересказывать то, что наблюдалось, врачу для научного протоколирования.

Проблема, перед которой стоит эксперт, призванный решать вопрос о вменяемости ностальгирующих деревенских девиц, решилась бы, в таком случае, сама собой.

Как мы можем научноопределить силу страданий девушки? – На основе наблюдений.

Девочка должна полно, строго и точно изложить нам все, что она наблюдала в своих снах и грезах. Мы добьемся этой полноты, строгости и точности, соответствующим образом расспрашивая ее, а потом запротоколируем все в истории болезни. Если девочка невыносимо страдала от ностальгии, то это, безусловно, отразится на том, что она видела своим внутренним взором. Говоря проще, содержание сновидений и дневных грез будет говорить о силе переносимых страданий, и это будет сугубо объективная информация, свободная от субъективного произвола! Ведь мы не заказываем себе сны. Галлюцинации и грезы тоже не вызываются по нашему желанию, усилием воли или ума.

Это нам показывает себяболезнь. Надо, стало быть, наблюдать со всей научностью то, как онанам себя показывает.

Надо подробно протоколировать, что видел в своих снах и грезах больной. Надо заставлять его припоминать свой внутренний опыт наблюденийсо всей точностью и во всех подробностях. А когда мы представим весь этот запротоколированный опыт суду, он сможет на научной основе решить вопрос о вменяемости подсудимого.

Конечно же, все это – мечта. Или, точнее, идеал, к которому надо стремиться.

Надо, чтобы больной точно вспомнил, что он видел внутренним своим взором накануне и во время преступления. Надо, чтобы ему хватило словарного запаса, чтобы описать это. Надо, чтобы врач запротоколировал его «показания» – как свидетеля картин, являвшихся в его внутреннем мире (точно то же самое, в сущности, делал и старший современник К. Ясперса 3. Фрейд, анализируя сновидения как «свидетельские показания» пациента о самом себе).

Ко времени написания диссертации К. Ясперс еще не располагал такими феноменологическими описаниями видений, которые ему дали бы больные. Но у него был образчик, который максимально соответствовал его мечте – описание видений при ностальгии, данное человеком здоровым, и он подробно привел это описание в диссертации, в параграфе с неброским и странным названием «Тоска по родине, не находящая разрядки в преступлении» [107]107
  Он странен потому, что в качестве примера переживания ностальгии, «не находящей разрядки в преступлении», можно рассматривать любое стихотворение, песню, воспоминание о «далекой прекрасной родине».


[Закрыть]
. Речь в этом параграфе идет об описании своих видений, вызванных ностальгией, неким Ратцелем (даже имя его в диссертации Ясперса не упоминается). Этот Ратцель не был врачом, но не был и писателем– «сочинителем», создававшим какие‑то вымышленные литературные образы. Он написал воспоминания о пережитом в юные годы, и в том числе о тоске по родине, которую испытал, когда его отправили учиться аптекарскому делу на чужбину. Как специально отмечает К. Ясперс, Ратцель был ученым, приученным строго документировать результаты опытов, наблюдения, сделанные в их ходе, и свое умение точно и строго описывать внешний мир он использовал для описания видений, являвшихся ему в мире внутреннем.

К. Ясперс написал в диссертации:

«В противовес (медицинской литературе. – А. П.) мы располагаем автопортретом, данным Ратцелем [108]108
  В «Пограничных посланиях» 1904 года, вновь напечатанных в «Островах мечты и снах» 1905 г., статья «Тоска по родине».


[Закрыть]
, – настолько тонким психологически, что представляется оправданным привести его в данной связи подробно – пусть даже в нем и нет медицинских наблюдений в более узком смысле слова. Поскольку Ратцель был столь выдающимся исследователем в других областях, его описание обретает несколько большую ценность, чем описание, которое мог бы дать какой‑либо необученный и неумелый человек. Хотелось бы располагать дополнением, которое сделал бы врач и которое охватывало бы конституцию и свойства этого человека в целом. Однако и без того можно считать, что он дал нам изображение нормальной, но интенсивной тоски по родному дому» [109]109
  Jaspers K. Heimweh und Verbrechen. S. 30.


[Закрыть]
.

Уникальность Ратцеля заключается в том, что он соединяет точность естествоиспытателя и писательское владение языком, да к тому же обладает прекрасной памятью на детали. Он описывает свои собственные, а не вымышленные каким‑либо писателем видения – аберрации органов чувств, вызванные непомерными душевными страданиями. Именно так и должна выглядеть, по Ясперсу, психиатрия будущего – она сможет обеспечить такие же описания своего видения мира каждым больным. И тому же судье нетрудно будет решить, можно ли, видя мир так, сохранить способность к мышлению… Но перейдем, наконец, к самим описаниям Ратцеля, чтобы увидеть, что восхитило в них молодого психиатра Ясперса.

Ратцель описывает, как он впервые покинул родительский дом, чтобы стать учеником аптекаря. Родители отвезли его в село, находившееся далеко от дома, и передали будущему наставнику, а тот пригласил всех приезжих к столу. За совместной трапезой со всеми аптекарскими работниками юноша вдруг ощутил неотвратимость разлуки на долгие годы – и у него тут же возникли искажения в восприятиях окружающего мира. Все началось с изменения вкуса пищи: «Куски не шли в рот, они были приторны, почти тошнотворны и, казалось, навсегда вставали поперек горла» [110]110
  Idem.


[Закрыть]
.

Нетрудно предположить, что в восприятии всех остальных участников застолья пирог с творогом оставался вполне съедобным. А вот на Ратцеля, пораженного первым приступом ностальгии, внезапно накатила та экзистенциальная тошнота, которая впоследствии была столь блестяще описана Ж. – П. Сартром в одноименном романе.

Скромный мемуарист Ратцель, конечно, не обладал столь пристальным взглядом и умением замечать, которые отличали лауреата Нобелевской премии по литературе Ж. – П. Сартра [111]111
  Ж. – П. Сартр отказался от присужденной ему Нобелевской премии в 1964 г., поскольку не хотел себя связывать ни с какой организацией; в специальном заявлении он отметил, что его симпатии принадлежат восточному блоку, но он точно так же отказался бы от Ленинской премии, будь она ему присуждена. Нобелевская премия присуждается независимо от мнения лауреата, его готовности принять или не принять ее.


[Закрыть]
, а философом, способным не только наблюдать, но еще и что‑то объяснять, Ратцель не был вообще. Тем не менее, именно он, Ратцель, впервые зафиксировал этот феномен экзистенциальной тошноты, секрет которой впоследствии раскрыл в романе «Тошнота» Сартр [112]112
  Роман «Тошнота» был написан в 1938 году, после стажировки Сартра в 1934 г. во Французском институте в Берлине, где он познакомился с немецким экзистенциализмом.


[Закрыть]
. Впрочем, по мнению автора этих строк, не менее удачен украинский перевод названия этого романа – «Нудота». Еще вернее будет сказать, что не вполне удачны оба варианта перевода: «тошнота» передает остроту неприятия, непереносимость, но слишком уж связана только со вкусом – у героя Сартра тошнило…руки), а «нудота» есть нечто тягостное, но переносимое долго – ведь не может быть мгновенной нудоты.

Чтобы оценить открытие Ратцеля, стоит сказать о том окончательном виде, который концепция «нудоты – тошноты» обрела у Сартра. До Ратцеля и Сартра по умолчанию предполагалось, что человек, ведущий чуждое для себя существование, воспринимает мир точно так же, как человек, вполне своим существованием удовлетворенный: у них одинаковые ощущения, а различаются только эмоции. То есть девочка, страдающая ностальгией, точно так же ощущает, например, вкус, цвет и запах супа, как и хозяйка дома на чужбине, которая этот суп приготовила; но при этом хозяйка испытывает удовольствие от жизни, а девочка – служанка печалится от разлуки с родиной.

Ратцель первым показал, что это – вовсе не так. Пища не лезет в рот ностальгирующему человеку не потому, что она приятна на вкус, но этот человек, к сожалению, отвлекается от этой пищи, поскольку вспоминает родину. Нет, ностальгия проявляется непосредственно в изменении вкуса пищи, и не только в изменении вкуса пищи, но и в изменении всех телесных ощущений!

Насколько можно судить по психологическим описаниям из романа Сартра, происходит это изменение следующим образом. Жизнь в привычном нам мире, рутина повседневности «замыливает» наши восприятия, делая их частью определенного образа жизни. Кстати, Ф. Ницше как‑то заметил, что едва ли кому‑нибудь сразу понравился вкус кофе или чая, но затем этот вкус вошел в привычку – к нему человек притерпелся как к своего рода «нагрузке», непременному приложению к новому образу жизни. При первой встрече с предметом или явлением человек воспринимает его со всей остротой, будь то первая манная каша в жизни, первый секс или первый «Кампари» в качестве аперитива. Затем «социальность» опосредует и притупляет остроту непосредственных впечатлений. Каша становится обязательным приложением к детскому саду, вполне терпимым в его контексте. Но как только весь образ жизни, связанный с данным явлением и предметом, становится невыносимым и неприемлемым для человека, острота первых впечатлений возвращается и оказывается резко неприятной. Отчего я ем эту противную на вкус пищу? Какой смысл может оправдать мерзость манной каши, которая так не понравилась мне еще в первый раз? Секс для сартровского героя Антуана Рокантена есть тоже принадлежность рутинного, неподлинного образа жизни и с наступлением тошноты – нудоты вызывает остро негативное ощущение именно в данном конкретном виде, как секс с хозяйкой гостиницы; Сартр не признает ничего абстрактного, он жаждет вернуться к конкретным вещам. Можно употребить и такое сравнение: входя в привычку, вещи как бы покрываются оболочкой, не дающей остро воспринимать их вкус, запах, цвет и т. п. Они словно яблоки в витрине магазина, покрытые воском. Но чувство чужбины, которое может нахлынуть и на родине, сдирает эту щадящую оболочку – и возвращает всю остроту неприятных ощущений. «Привычка свыше нам дана, Замена счастию она». Но при страстном желании обрести счастье привычка перестает защищать и оберегать, в том числе и от неприятных ощущений, вызываемых вещами.

Вот что пишет в своем дневнике герой «Тошноты» А. Рокантен:

«…Предметы не должны нас беспокоить: ведь они не живые существа. Ими пользуются, их кладут на место, среди них живут, они полезны – вот и все. А меня они беспокоят, и это невыносимо. Я боюсь вступить с ними в контакт, как бы они были живыми существами! Теперь я понял – теперь мне точно помнится то, что я почувствовал однажды на берегу моря, когда держал в руках гальку. Это было какое‑то сладковатое омерзение. До чего же это было гнусно! И происходило это ощущение от камня, я уверен, это передавалось от камня моим рукам. Вот именно, совершенно точно: руки словно бы тошнило» [113]113
  Сартр Ж. – П. Тошнота. Избранные произведения. М., 1994. С. 31.


[Закрыть]
.

Так что ностальгия начинается вовсе не с чувств – не стоски – печали, не с грусти. Она начинается с резкого изменения привычных ощущений, причем переживается это как изменение самих предметов.

Вернемся к описаниям Ратцеля. Вот что происходит с комнатой, где он вкушает вдруг ставший несъедобным пирог, – она становится нежилой!

«Комната, обклеенная серыми обоями, вдруг лишилась своего потолка, стены ее вдруг поднялись ввысь, а голубые извилистые полоски на них стали уходить в бесконечность – и там, в высоте, отделялись от стены и торчали в воздухе, словно проволочки. Мне показалось, что я очутился в печной трубе, ничем не прикрытой сверху, и теперь в нее с дальних небесных высот заглядывали звезды; выходит, и вправду, как я читал, их можно видеть через дымовую трубу даже днем. Чем выше делалась комната, тем хуже продвигалось дело с творожным пирогом. Это видение захватило всего меня без остатка и, естественно, перехватило мне горло. Что же удивительного было в том, что по щекам моим вдруг покатились две жгучие слезы – ведь я почувствовал, что тоже вытягиваюсь ввысь и становлюсь все тоньше. Тут я почувствовал, как на грудь и живот мне легла какая‑то небывалая тяжесть» [114]114
  Jaspers K. Heimweh und Verbrechen. S. 30f.


[Закрыть]
.

Поначалу ностальгия отравляет человеку восприятия его ближнего мира. Затем она распространяется, захватывая все vбольше и больше окрестного пространства, и окрашивает его в свои цвета. При этом человеку кажется, что это мир печален. Во всяком случае, этот мир сочувствует ему, откликается на его грусть, возникает своего рода эмоциональная «принципиальная координация» человека и мира. У страдающего ностальгией человека аномальные ощущения причудливым образом «сродняются» с окружающим миром, и этому человеку начинает казаться, что мир сопереживает ему – причем вначале ближний мир, а затем и дальний.

Провожая взглядом повозку с родителями, которые на закате отправились домой, Ратцель вдруг почувствовал, как соответствует его настроению окрестный пейзаж, вся картина окружающей природы, все ее состояние:

«Я не смог бы сказать, что именно так гармонировало в ней с моим внутренним настроем. Возможно, на горевшие огнем мои глаза и щеки благотворно подействовал неподвижный вечерний воздух, который делался все прохладнее и прохладнее, а то, что ночь наступала так медленно, надвигалась так нерешительно, переживалось мною как попытка продлить этот день, потянуть его подольше – ведь следующий день будет первым днем на чужбине» [115]115
  Jaspers K. Heimweh und Verbrechen. S. 31.


[Закрыть]
.

Навеянное ностальгией восприятие мира и его переживание распространяется не только на природу, но и на новый дом, в котором теперь придется вести несобственную, чуждую жизнь. Сумерки, в которых этот дом кажется чем‑то темным и эфемерным, тоже представляются несчастному юноше полными глубокого смысла: «Первый вечер в чужом доме это одно из самых таинственных переживаний юной души. Чего только не сокрыто в этих потемках! Если эта юная душа уязвлена и страдает, нет ничего целебнее покрова тьмы, который окутывает с наступлением вечера этот чуждый мир, ведь этот покров отгораживает от него душу, словно стена. Чуждое остается снаружи, оно больше не касается меня, не трогает меня, оно, наконец, оставляет меня в покое – оставляет, наконец, наедине с самим собой. Как это холодит глаза, столь широко открытые и глядящие во тьму, как исчезают расстояния, отделяющие меня от любимых мною людей – когда пропадает из виду все окрестное и ближайшее, разделяющее нас!»

Начавшись с внутренних ощущений – почти чисто телесных – переживание ностальгии распространяется на восприятие окружающего мира, окрашивая его в цвета грусти до самого горизонта, и, наконец, выливается в чистое, отделившееся от предметности чувство, в тоску, о которой можно сказать, уже не указывая ни на какую воплощающую ее предметность. Что и делает Ратцель:

«Тоска по родине! Как сможет тот, кому ты неведома, постичь глубину боли, которую ты приносишь? Он не сможет составить представления о тебе, как не сможет вообразить себе любви не испытавший ее. Сегодня, когда тоска по родному дому давным – давно осталась позади, почти совсем погребенная под столь многим, что довелось пережить в жизни, я радуюсь, что мне пришлось пройти и через это страдание. Правда, в этой радости нет торжества – ведь, если признаться честно, я не одержал победы над тоской по родине. Она просто оставила меня в один прекрасный день, высосав мою душу, словно вампир. Но этот прекрасный день всегда светит в моей жизни, словно непрерывный восход солнца, и радостный свет воспоминания о нем никогда не потускнеет для меня.

Я никогда не был слезливым, но только небесам ведомо, как выходило, что при совершенно сухих глазах меня не оставляло ощущение, будто я все время плачу, и слезы эти уходили внутрь меня, пропитывая все мое существо. Глаза мои смотрели печально; мир, лежавший предо мною, был странно – синеватым, таким единообразным и одноцветным; он был столь безразличен мне; мне казалось, что я погрузился в какое‑то подводное царство. Когда мне надо было что‑то сказать, горло мое стискивал какой‑то железный обруч. Я, правда, мог выполнять какие‑то действия, а так как меня понуждала к этому моя новая профессия, я, к счастью, во всякий миг чувствовал, что я – все еще человек из плоти и крови, а не пропитанный слезами призрак. Я устроил отныне свою жизнь так, чтобы она с утра до вечера протекала в тех же рамках и с теми же интервалами, что и жизнь моих милых родных дома. Насколько это только было возможно, я мысленно сопровождал их во всех удовольствиях и трудах повседневной жизни, вставал вместе с ними по утрам и садился вместе с ними за стол, бродил по их комнатам и гулял по их саду. Я не приступал ни к какому делу, не посвятив их мысленно в свои планы, и не завершал никакой затеи, не посоветовавшись с ними в душе и не порадовавшись их одобрению. Любой звук, который доносил до меня ветер с запада, казался мне приветом от них. Я весь день напролет прислушивался в ту сторону и посылал в вечернее небо одну мысль вослед за другой <…> Паутинная нить чуждости и одиночества была бесконечной. Я тянул ее из себя, я прял ее, строя фантазии без всякого плана и находя в этом мрачное наслаждение, и кокон этой нити все сильнее окутывал меня, прятал меня все глубже, оставляя снаружи всех людей, которые меня окружали – и в то же время эта самая нить, которой я обвил свою голову, протянулась до деревьев и трав, до облаков и звезд, притянув их ко мне. Это произошедшее по моей собственной воле обособление от ближнего и привлечение дальнего, это налаживание общения и дружбы с дальним богатым миром, в основе своей, было лишь приукрашенным обеспечением желанного для меня одиночества» [116]116
  Idem.


[Закрыть]
.

Как видим, Ратцель, следуя своим навыкам ученого – исследователя, не только точно описывает свои наблюдения, но и наблюдает за наблюдателем, анализируя его внутренние переживания и способ мировосприятия.

«Это была странная двойная жизнь, и я вполне отчетливо чувствовал, что она – как и все, основанное на двоедушии, – определенно не продлится долго, но в каждый данный момент я стремился погрузиться в нее, закутавшись в кокон как можно глубже. Это было в высшей степени дорогостоящее и даже неумное разделение моего внутреннего мира: лучшее – вдали, удручающее прочее – рядом. В этом возрасте чувство долга развито слабо, иначе оно, вероятно, воспротивилось бы такому разделению. Но вышло так, что я приберегал все глубокие чувства, все понимание умом и все сопереживание для той части души, которая была у меня связана с далекой родиной, и оставлял для своего ближайшего окружения всю механически выполняемую работу, все ремесленническое отношение, все, заученное до автоматизма. Вся без исключения любовь оставалась внутри, так что от нее ничего не перепадало повседневности.

Это настроение, выраженное в стихах о «хлебе, орошаемом слезами», охватывает меня немедленно, стоит мне прочитать или услышать их, охватывает с такой же силой, что и в первый день, и никогда не утратит своей остроты. Но я полагаю, что поэт выразил бы еще более глубокие переживания сердца и заслужил бы еще большее признание, напиши он свои стихи о том тягостном чувстве, которое заставляет нас избегать света дня, не любить утро и благословлять ночь, о чувстве, которое по этой причине порождает в нас боязнь покидать свое обиталище, так, будто нам предстоит оставить теплое и уютное жилище, чтобы отправиться в самую непогоду в лесную чащу, где нам обеспечены всякие неожиданности и опасности. Вон висит одежда – не надевай ее, ведь тебе не нужны встречи с людьми. Вон лежит начатая работа – не трогай этот Сизифов камень, он тут же покатится вниз, под гору, стоит тебе только сдвинуть его с места. Спасенье одно – не вставать с постели, где у судьбы не будет ни одного шанса добраться до тебя; это моменты, когда ты даже не решаешься выпрямиться – так и лежишь, свернувшись калачиком, укрывшись с головой – последнее, что еще дает ощущение безопасности» [117]117
  Jaspers K. Heimweh und Verbrechen. S. 32.


[Закрыть]
.

Ратцель описывает попытку самоубийства, до которой его довела ностальгия, и диссертант К. Ясперс подробнейшим образом воспроизводит мысли юноши, выстроенные вполне логично:

«Я почувствовал, что могу странствовать по свету душой, и надеялся, что со временем дойду до того, что буду оставлять свою земную оболочку и отправляться душой туда, куда ее так тянет. Работа с ядовитыми веществами в аптеке весьма предрасполагала к размышлениям о том, какие вещества убивают, а какие всего лишь одурманивают и усыпляют. Мне теперь представлялось, что нет ничего более внезапного для человека, чем наступление смерти, ничего, к чему человек был бы так неподготовлен. Умирание – всегда ли это с необходимостью смерть? Что мы вообще знаем о смерти? Нам хорошо известно только, как происходит умирание, а о смерти, которая стоит за ним, мы не знаем ничего. Что, если обретшая свободу душа воспаряет и летит к любимым местам, где и без того неотлучно пребывают мои мысли? Ведь тогда смерть была бы самым прекрасным, что только можно помыслить. Тело мое на долгие четыре года приковано к этому месту, но душе моей открыт весь мир. Не попытаться ли мне как‑нибудь улететь? Вот в каменном флаконе стоит лавровишня лекарственная, содержащая синильную кислоту; в остром запахе ее есть нечто утонченное. Череп, изображенный на этикетке над старомодно начертанной надписью “Aqua laurocerasi”, меня не пугает: процентное содержание синильной кислоты не очень велико, вероятно, лекарство может только усыпить. Сон – и возвращение назад; правда, возможна и смерть. Какая мне, впрочем, разница? Большой глоток, за которым следует еще один; уже во время второго мне кажется, что руки начинают дрожать, но я все же аккуратно возвращаю флакон на положенное ему место и, словно во сне, поднимаюсь по лестнице из погреба. Я просыпаюсь после долгого сна; все тело мое разбито, голова как в тумане, но несомненно одно – я жив» 2.

Все, описанное Ратцелем, – это опыт. Он ничего не выдумал. Он все это наблюдал – как несомненный факт для него. На таких фактах и будет построена психиатрическая наука будущего, если, конечно, психиатры научат своих наблюдателей – больных описывать факты строгим, но богатым языком, способным передать тончайшие нюансы пережитого.

Ясперс решил, что психиатрия должна поучиться у беллетристики. Вспоминая свою врачебную деятельность, он написал о ней в «Философской автобиографии»: «Тем, чем приходилось заниматься нам, занимаются и гуманитарные науки. У них те же самые понятия, только не в пример более тонкие, развитые, ясные. Когда мы однажды протоколировали словесные выражения больных в состоянии помешательства и в состоянии параноидального бреда, я сказал Нисслю: “Нам следует поучиться у филологов”. Я оглядывался по сторонам – а что, к примеру, смогут нам дать философия и психология?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю