355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грин » Большие пожары » Текст книги (страница 4)
Большие пожары
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:14

Текст книги "Большие пожары"


Автор книги: Александр Грин


Соавторы: Алексей Толстой,Вениамин Каверин,Михаил Зощенко,Исаак Бабель,Леонид Леонов,Алексей Новиков-Прибой,Борис Лавренев,Вера Инбер,Лев Никулин,Владимир Лидин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Леонид ЛЕОНОВ
Глава V. Плохие последствия

«Сверхъестественно глупо!» – вяло решил Берлога, опускаясь в кресло, которое так и подхватило его, точно и оно было в заговоре со всеми. Голова отказывалась работать и лишь попусту обременяла плечи. Работали и суетились одни лишь берлогины руки, беспокойные репортерские руки. Он сам с изумлением заметил в руках своих редакционный блок-нот, по которому торопливо бегала его автоматическая ручка. Подозрительно поднес он блок-нот к самому носу, но ничего не смог разобрать. Сумерки давно уже втекли в комнату, а светлые квадраты электрической рекламы от противоположного дома циклопическими сооружениями располагались по мебели и пыльному полу. Берлога подбежал к окну, не отрывая от блок-нота глаз, и вдруг дико отшатнулся.

«Берлога, Берлога, Берлога. Сошел, сошел, сошел. С ума, с ума, с ума. Баста, баста, баста» – так было написано на листке со всевозможными вариациями почерка.

Именно злость и воротила Берлогу к яви. И вдруг он понял, что уже не утро, а ночь; что ему предстоит делать недельную сводку фашистских зверств; что в шесть его напрасно ждал зубной врач, а в семь – некая девушка, непритворным целомудрием которой заинтересовался с некоторого времени любвеобильный репортер; что в половине восьмого начался в его отсутствии шахматный турнир; что у него украли самым непостижимым образом целые полсутки и теперь секретарь наверняка глаза ему выцарапает за безделье; что он ужасно хочет есть, и что все это до необыкновенности глупо.

Он рванулся комком в дверь и вот уже несся вниз по лестнице, полутемной от казенного света, засоренной обрывками типографской бумаги. Впрочем, дорогой он ухитрился закурить, чтобы хоть немного заглушить позывы голода.

Дневные занятия в редакции кончились, вечерние еще не начинались. Запоздалые содрогания ротационки из нижнего этажа, словно запертого в подвале игуанодона, оживляли мрак лестницы. Берлога несся, перескакивая через ступеньки, когда его остановил на пути странный шопот голоса, еще не совсем заглохшего в его ушах. Кто-то говорил с кем-то по телефону, на лестничной площадке под самым Берлогой.

– …Вовсе нет, мисс Элита! Знание русского языка еще вовсе не значит знание глубин и вулканических способностей русского сердца, – бархатисто извивался незнакомый голос. Берлога ошеломленно прислушивался со своей площадки… – Ну, ясно!.. Что-о? Да, все благополучно спущены в прорубь… Я всегда утверждал, что вы умеете найти острое словцо, мисс! Что такое?.. Нет, бумаги я передал Прейтману. Полезно не уничтожать их покуда… А вот Мигунов, действительно, был опасен. У этих архивных мышей нюх и память потрясающая… Да нет же! Вот сразу и видно, что вы еще совсем девочка, мисс. Я же вам говорю: Берлога – бабник и дурак явный!.. Оттащить в сторону?.. Надо выгадать время? Слушаю, мисс! Мигунова убрать немедленно? Слушаю-с… опыт в четверг? Там же?.. Вы шутите и сводите с ума бедного россиянина, мисс!

Берлога притаился. Визгливый вскрик снизу выдал его местопребывание.

– Эй вы, чорт возьми! Какого дьявола вы мне голову на окурки сыплете? – орал снизу Кулаков.

В следующую же минуту, видимо, узнав в свесившемся человеке Берлогу, он потащился вверх по ступенькам. Тут только Берлога сообразил, что, смущенный краткой своей аттестацией, которую неизвестный передавал, очевидно, Элите Струк, он выронил окурок прямо на голову стоявшего под лестницей Кулакова.

В ту же минуту неизвестный, лица которого в темноте никак нельзя было различить – видна была только выдающаяся вперед характерная челюсть с блестящим белым оскалом зубов – налетел на Берлогу и прижал его к стене, навалившись руками и всем телом.

– Извиняюсь, товарищ… – приподняв бровь, чувствительно сказал Берлога. – Вы вот наваливаетесь, а у меня аппендицит… Так вы, извиняюсь, определенно полагаете, что я дурак? Что ж, полный или неполный, по-вашему?

– На три четверти! – проскрежетал незнакомец.

Берлога во время этой реплики все отводил ногу назад и вдруг смаху ударил ею противника.

Он метил в самый низ живота, но не рассчитал гипертрофической длины своей ноги, и удар пришелся лишь в мякоть ноги над коленом. Неизвестный вскрикнул, и в то же мгновение двое покатились вниз, теряя пуговицы и начисто вытирая жирную грязь ступеней.

Вначале телефонный собеседник Элиты Струк удачливо насел на Берлогу и целый лестничный пролет проехал на берлогином животе, как на салазках. Не теряя присутствия духа, он тузил его все время в живот, левой рукой держась за длинный берлогин нос, такой же тощий, как и его злостный обладатель. Берлога лишь мычал что-то про свой отличный и сверхвыносливый живот, ничем иным не высказывая ни гнева своего, ни других ощущений, связанных с очевидным неудобством его положения. Внизу их поединок принял более активные формы, но все же это не было ни боксом, так как был один сплошной брак, ни французской борьбой, так как никто не соблюдал правил даже самого примитивного приличия. Это была та мертвая хватка, когда спасение каждого из противников грозило неминуемой гибелью другому.

Берлога почти не дрался, ему хотелось лишь выбраться скорее из грязной лестничной этой дыры, отбиться от цепких объятий.

Ему удалось уловить слабое место противника своего, и это спасло его. Диким прыжком он выскользнул на двор, в целую аллею огромных катушек ротационной бумаги, полузасыпанных снегом. «Бесхозяйственность! Погодите, голубчики, я вас расштукатурю в отделе «Режим экономии». А еще строителями социализма называетесь. Могильщики вы!» – мельком прищурился репортер на гибнущие сокровища, раскидывая длинные ноги так, словно бежал какой-нибудь сумасшедший циркуль… Его спасло то мелкое обстоятельство, что, несмотря на все свои злодейские качества, незнакомый драчун зверски боялся щекотки.

Сейчас этот новый и жуткий персонаж нашего романа метнулся испуганной вороньей тенью в щель калитки. Берлога потирал разбитое колено.

…Редакционный мальчик выскочил вдогонку. Его всегда заспанный голос сейчас перебивался искрами оживления:

– Товарищ Берлога! Вас там к телефону спрашивают из сумасшедшего дома. Уже который раз звонют.

Оглушенный потоком потрясений физических и моральных, Берлога устало взял трубку.

– Говорят из лечебницы душевно-больных Златогорского губздрава. Главный врач просит вас срочно приехать, в виду необходимости вашего свидания с больным Варвием Мигуновым. Сейчас приема никакого нет, но для вас будет оставлен пропуск в сторожке.

– Варвий, Варвий, поверженный и разбитый на голову старый друг мой! – Тоска и свора злых предчувствий опять вгрызлись в Берлогино сердце. Он нахлобучил на голову кепку-блин и двинулся по улице прямо по мостовой, спотыкаясь и падая, потешая зевак, пугая милиционеров, нарушая самым видом своим благопристойный распорядок улицы. Огромная его тень бежала рядом с ним.

Он перегнал новенький автобус, последнюю гордость Златогорска, чудом спасся от двух автомобилей и совершил сотни разных мелких уличных поступков, которые свидетельствовали о неустойчивости его, как человека – частицы организованного городского движения.

Заросший волосом от постоянного соприкосновения с сумасшедшими, дикий и пьяный на вид служитель провел Берлогу вверх по лестнице, потом по чистенькому и спокойному коридорчику, и с вежливостью, с какой он, наверно, завязывал больных в смирительную рубаху, распахнул дверь в одну из комнат налево.

Берлога вошел на порог комнаты и попятился назад. Посреди комнаты, возле самой Варвиевой койки, сам Варвий, живой, осязаемый, играл с другим больным в шахматы. В его позе было что-то от старого, нормального Варвия. Суховатое, важное спокойствие, с каким он наклонялся, бывало, над кипой бумаг, отыскивая нужную, как пастух отбирает овцу в большом стаде… Двое больных в той же камере деловито и солидно вырезали бабочек из плотной старорежимной бумаги и складывали их в кучку на столе.

– Варвий, что с тобой, милый? – ласково спросил Берлога, зацепляя ногой табуретку, чтобы сесть, и одновременно распахивая пальто. Но запнулся, остановив свои расширенные зрачки на двери. Оттуда шел заросший верзила-служитель в сопровождении такого же верзилы. Они несли в руках нечто похожее на смирительную рубашку и… направлялись прямо к Берлоге.

– Как вы смеете!!. – Репортер встал, поворачивая во все стороны известково-белое лицо, от которого отлила вся кровь. – Варвий! – крикнул он еще последний раз, негромко и жалобно, как кричат лишь сраженные на смерть, – Варвий! Я бежал к тебе, чтобы спасти тебя, а они…

Рослый служитель торопливо взял его за борт коричневого, в синюю клетку пальто.

– Лови его, Варвий, если ты не продался сам… – орал Берлога, выбиваясь из рук верзилы.

– Я ничего не понимаю… – жалобно пролепетал Берлога, сразу весь обмякнув в верзилиных объятиях. – Варвий, должно быть, я и в самом деле сошел с ума! – Вдруг он вскочил: – А, может быть, я уже и помер?

…Когда Берлога затих, спеленатый верзилой со всей возможной тщательностью, он долго лежал молча, наблюдая, как играют на потолке неясные световые блики, забрасываемые туда улицей. В окно гляделась тусклая провинциальная ночь; в саду, невдалеке, глухо гремела духовая музыка.

– Варвий… – с жестокой точкой в сердце позвал Берлога. – Варвий, повороти меня на бок, чтоб я мог видеть тебя!

Архивариус подошел и, стоя над Берлогой, сделал ему какие-то гримасы, но довольно, впрочем, осмысленного свойства.

– Молчи, – сказал он глухо, точно из деревянного ящика. – Лежи и молчи. От окна тебе не дует.

– Поддувает, – слабо ответствовал Берлога. – Я не узнаю тебя, Варвий. Скажи, ты поддельный или настоящий?.. Молчишь, Варвий? Где бумаги? Где дело № 1057? Тут какая-то нелепая история…

– Говори тише… Этот рыжий посажен сюда только для наблюдения. Где Ефросинья? Что у тебя с лицом?.. Оно все в пятнах каких-то.

– Это кровь! – тихо бросил Берлога и поворочался от воображаемой боли.

– Какая же кровь, если черная! – образумил репортера Варвий. – Скорее уж на чернила похоже.

Берлога лежал молча, припоминая все подробности дневных своих приключений. Вдруг он вспомнил про неистовую схватку на лестнице и не сдержал стона.

– Моя ручка… моя автоматическая ручка! – вырывалось у него сквозь слезы. Не стесняясь перед приятелем ни ребяческих слез своих, ни своего ребяческого вида, потому что и Варвий выглядел не лучше его, Берлога в немногих словах передал ему содержание подслушанного разговора. – А больше всего жаль мне ручки… ах, какая была ручка, Варвий! Он раздавил ее коленом!

Комната представляла собою гладко и ровно выбеленный куб, в котором не было ничего, кроме коек, четырех коек. Берлоге приходилась четвертая, последняя. Двое больных беспрестанно занимались тем, что пускали по воздуху бумажных бабочек и внимательными глазами прослеживали их полет, указывая на него Варвию, который одобрительно кивал головой. Иногда, впрочем, они останавливались и прислушивались к беседе, которую Варвий вел с Берлогой.

– Вытри мне с лица чернила, Варвий! – с неподдельной грустью попросил Берлога. – Вытри хоть халатом своим… нехорошо ведь. Что сказали бы в редакции, если бы увидели меня спеленатого и с этакой мордой. Эх, Варвий, душа болит…

И вот уже приступал Мигунов к исполнению приятелевой просьбы, как вдруг, дико оттолкнув что-то воображаемое, Варвий отскочил на середину комнаты, свирепо завращал глазами и стал говорить неслыханные на его, варвиевских устах, слова:

– Вон! – кричал он на своих товарищей по камере, – вон! Меня, сошедшего омолодить человечество, вы запираете в казематы, чтобы проделывать над ним свои опыты? Я еще покажу вам… я раздроблю вас в пыль и посею в нее мое зерно, мои машины соткут города, мой огонь сравняет с прахом все эти записи вековых человеческих страданий: тюрьмы, музеи, храмы… На новой бумаге, новыми словами я напишу историю земли! Пустите меня…

«Ишь, как распинается. Откуда только и прыти набрался!» – подумал Берлога, не решаясь просить приятеля в такую минуту, чтоб тот перевернул его на другой бок. Осколки автоматической ручки невыносимо впивались в тело. Казалось, пробирались к самому сердцу неукротимыми своими остриями. – «Ишь, ведь, как руками-то размахивает! Ишь, раскомаривает!»

Тогда дверь раскрылась и вошел в сопровождении давешнего служителя главный врач. Теперь, однако, верзила был в халате с засученными рукавами, отчего руки его как бы удлинились на целую четверть: так показалось Берлоге. С минуту врач стоял в задумчивости, поочередно переводя глаза с беснующегося Варвия на меланхолическое лицо Берлоги.

– Вот этого сперва… – сказал он, показывая на Берлогу. – И, пожалуйста, не расшиби по дороге.

– Не извольте беспокоиться… нашивали мы таких-то! – сказал верзила, ловко принимая на руки покорного Берлогу, который слегка при этом попробовал побрыкаться, но тотчас же удостоверился в бессмысленности своих попыток.

Он лежал в объятиях верзилы с самым дурацким лицом. Руки верзилы, тщательно вымытые, слащаво пахли душистым мылом. Врач шел впереди, не оглядываясь. Коридор казался нескончаемым. Когда проходили мимо последнего окна, Берлога увидел дальнее зарево, плывшее над городом.

И потому ли, что ничем иным не мог выразить негодования по поводу столь несправедливого обращения с работником советской прессы, он, не помня себя, изловчась из рук верзилы, плюнул в самый затылок шедшего впереди в белом халате.

Главный врач златогорской больницы для душевно-больных спокойно обернулся. В его глазах вспыхнули два убийственных светляка. Сейчас же потухли. И он сказал почти любезно изнемогшему пленному репортеру:

– Что, будете путаться в чужие дела? Вы увидите, чем это кончается.

Леонид ЛЕОНОВ


Юрий ЛИБЕДИНСКИЙ
Глава VI. Пять героев пролетарского происхождения

Собрание мелело и шло на убыль, как горная речка в летнюю засуху. Основное – доклад Пожидаева, редактора газеты «Красное Златогорье», о задачах борьбы с пожарами в городе – уже прошло. Сам Пожидаев, чувствуя обычную после долгой речи сухость в горле и легкое, даже приятное, замирание уставшего сердца, собирал свои блок-ноты и записи в портфель, а рабочие, прослушав доклад и заключительное слово, сбыв записками и вопросами свои опасения, расходились.

Пожидаев не ответил на вопрос, который больше всего интересовал рабочих, он не указал источника пожаров. Но как струя воды, направленная в облака удушливой пыли, делает воздух чистым тем, что прибивает пыль к земле, так и он, сказав о простых и здравых мерах, которые принимают городские власти, и многозначительно намекнув на ведущиеся розыски поджигателей, чувствовал, что этим рассеял волну слухов и сплетен, порожденную обывательским городом и захлестывающую также и рабочих.

Отплески этой волны – вот они лежат перевоплотившиеся в кучу бумажек вопросов. Здесь и старательный, размашистый и грамотный почерк мастера, указывающего на недопустимую халатность милиции в деле борьбы с пожарами, здесь и коряво, но твердо написан совет, для острастки взять заложников из буржуазии, здесь и без подписи дрожащей рукой накарябано: «Верно ли, что большевики сами жгут город?»

Нагнулся к уху председатель и сказал:

– Звонили из проходной, товарищ Пожидаев. Там Беренс ждут, – сказал он, почтительно снижая голос при упоминании фамилии Беренса – предисполкома.

Пожимая твердые ладони и приветливо кивая тем из знакомых рабочих, до которых нельзя было дойти, Пожидаев направился к выходу.

Машина идет мимо пустырей, загаженных близким присутствием города. С одной стороны – шоссе, городские свалки, оттуда тянет тлеющим навозом, но и этот запах, примешиваясь к спелому дыханию осенней степи, не перебивает ее, а вливает в нее свою острую и горьковатую струю.

Пожидаев щурил покрасневшие глаза туда, где в пустых и свободных пространствах осенней степи блистала река. Сейчас он, бездумно покачиваясь на рессорах могучего «фиата», отдыхал после доклада, приятно чувствуя, что рядом с ним, задевая его время от времени плечом, сидит его приятель Беренс, с которым вместе бедовали у Деникина и с которым сейчас вместе работают в одной парторганизации. Правда, случалось иногда вздорить, и дело порой доходило до охлаждения, но привычка друг к другу сказывала свое, и теперь уже семейный Беренс нет-нет, да и выбирал время, чтобы провести вечерок с холостым, веселым и беспорядочным Пожидаевым.

Сейчас Беренс заехал за Пожидаевым, чтобы отвлечься от мыслей о пожарах, мыслей, которые в каждую секунду суток не отходили от него и которые никаким усилием воли он отогнать от себя не мог. Ведь за весь этот широкий и пестрый край, за последние годы полнокровно налившийся богатством, он, Беренс, отвечает перед партией, а партия, это не только конференция и не только партком и ЦК, это ведь и сам Беренс, это то, что в нем сидит и неустанно им командует.

До сих пор Беренс думал, что он знает край и тех, кто его населяет, как свою руку, большую, широкую, с тыльной части поросшую черными волосами и пересеченную белым шрамом на сгибе. До сих пор так приятно было думать, что многочисленные враги, имеющиеся в крае, эти люди из бывших крупных чиновников и дворян, духовенства, кулаки и нэпманы разных мастей, – все ведомы ему, и каждая их попытка бороться уже заранее предугадана и будет легко и быстро пресечена нажимом могучих пружин всех учреждений края.

А теперь эти пожары – откуда они?

Он не сомневался, что все будет обнаружено. После пожара архива он твердо был уверен, что чья-то преступная воля направляет эти пожары. Но кто это?

«Фиат» взревел и жадно берет подъем. С пригорка открылось широкое пространство садов и огородов. Город уже близко. В пестроте осенних садов видел Беренс ослепительно-белое здание детского городка, развернутого в прошлом году. Он вспомнил ту тяжелую работу, которая предшествовала торжественному открытию, вспомнил, как сам он недавно ездил туда и любовался счастливыми ребятами, совсем не похожими на хмурых товарищей его детства. И в любой момент неведомый преступник может превратить в уголь эти прекрасные дома и осиротить тысячи ребятишек! Опять на его лоб набежала гневная морщинка, – он двинул ногой и задел Пожидаева. Тот сочувственно глянул в зеркало, вделанное в переднее сидение. Там он увидел широкое лицо Беренса, с прямым лбом и прямым носом, с черными редкими и кудрявыми волосами, бегущими по скулам и вдоль тонких губ. «Подвело его, – подумал Пожидаев, – даже не побрился. И веснушки сильнее выступили».

– Здесь, несомненно, бьют на панику. Пользуются своей недосягаемостью и в ней уверены, – сказал глухо Беренс.

Пожидаев быстро ответил:

– Да. Элементы паники и психоза сейчас налицо. Это я по запискам сужу, которые мне присылали рабочие. А воображаю, что сейчас делается в обывательских кругах!

– Вообще говоря, ничто не действует так на обывателя, как именно пожары, – продолжал Беренс. – Да… Вот хотя бы эта история с моим репортером, Берлогой… Кстати, я тебе хотел письмо его показать. Вчера получил.

– А в чем дело? Я что-то слышал мельком от тебя же, кажется.

– Вот этот самый пожарный психоз. Человек он нервный, даже немножко экзальтированный, страстный репортер, следовательно, не без этакой страстишки к авантюре. Я дал ему задание найти в архиве данные о больших пожарах, которые у вас в городе уже раз были. Ведь в общем ты это знаешь. Это в связи с сумасшествием архивариуса Мигунова. Потом был пожар в общежитии, после которого он исчез. Мы считали, что он сгорел. Каково же мое удивление, когда я у себя на письменном столе обнаружил его блок-нот с записью, сделанной им собственноручно. «Берлога сошел с ума, Берлога сошел с ума»… и еще что-то в этом духе. Позвонили назавтра в психиатрическую, он и верно там. Теперь, сегодня, можешь себе представить, нахожу опять таки у себя на столе следующий оригинальный манускрипт.

Говоря все это, Пожидаев тревожно рылся в карманах пальто, френча и брюк. Хлопнул себя по лбу.

– Ах, чорт! Я его оставил, очевидно, в ящике стола в редакции. Ну, да я его расскажу тебе на память. Во первых, форма. Можешь себе представить, – написано оно на бумажке, вырезанной в виде бабочки, понимаешь?

Беренс глянул на оживившееся лицо Пожидаева, но ничего не сказал.

– Да… Это вот оказывается и есть, по логике сумасшедшего дома, основная причина пожара. Так у него и написано, что-де форма моего письма указует вам, товарищ Пожидаев, способы поджога. Это – воспламеняющиеся бабочки или же еще цветы, какие-то там лиловые с золотом. Злоумышленники – агенты международного капитала. Они-де замыслили что-то ужасное против Советского Союза, но что именно – детективная фантазия Берлоги еще не обнаружила. Ну, дальше брехня относительно какой-то обольстительницы, нечто вроде толстовской Аэлиты, какой-то племянницы концессионера Струка, которая ему подарила цветок, и от цветка-де загорелся дом. В общем, все его письмо напоминает плохой пересказ переводного романа, фабула которого противоестественно перенесена в наши края. Такие-то там страсти-мордасти…

– А что еще в письме?

– Дальше совсем неурядица. Как всякий порядочный сумасшедший, он уверяет меня, что он в полном рассудке.

– Он там пишет совершенно забавные вещи, вроде того, что только теперь он понял до какой степени он советский гражданин, что он пишет с колоссальным риском, не уверен, что письмо до меня дойдет, и нашел какой-то сверхъестественный способ эти письма отправлять, что, может быть, за пределами сумасшедшего дома уже совершилось свержение советской власти и все советское умерщвлено, и он будет, как Робинзон среди дикарей. Прямо, Михаилу Кольцову в фельетон! Ха-ха-ха! – загрохотал Пожидаев веселым баском.

И даже Беренс слегка улыбнулся, но сейчас же согнал улыбку, мрачно насупился и спросил: – Ну, а еще что?

– Да больше, пожалуй, ничего. Смотри, пожалуйста! – удивился он сам своим словам, – я его считал деклассированным парнем, а у него, оказывается, советская-то власть сидит в сердце довольно глубоко.

Замолчали. Машиной уже овладел город. Они прогрохотали по хилому мостику, нависшему над сухим, поросшим бурьяном, овражком.

– А ты уверен, что все, что писал тебе этот репортер, есть действительно бред? – глухо спросил Беренс.

Пожидаев быстро взглянул на него, но не мог увидеть лица.

– Это с бабочками-то?… Не может быть двух мнений, что причина пожаров другая. Испокон века наши российские деревянные города горят и до сих пор горели безо всяких бабочек. Тут всегда красный петух. Старинное средство классовой борьбы в России.

– Но ведь горит весь город… – у Беренса вздрогнул голос.

– Значит, красный петух задуман в широком масштабе!

– А почему он не может вылиться в конкретную форму, о которой пишет Берлога?

– Слушай, Беренс, что это за декадентские выдумки! Не надо выдумывать врагов, которых нету. Международный капитал далеко. Концессионер Струк этот, – ты его не знаешь, – довольно либеральный старикашка, а у нас тут в крае врагов достаточно.

– Насчет врагов ты брось. Если тут бабочками действуют, значит ясно, дело пахнет заграничным, высокой техникой. Я что-то в этом духе в научных журналах читал.

– Да что тебе бабочки дались? Ведь это сумасшедшая выдумка!

– Вот нужно еще разобрать, сумасшедшая ли эта выдумка.

– Ну, я теперь вижу, ты опять исходишь из неправильной перспективы, – начал горячиться Пожидаев, – и уцепился за этих бабочек. Помнишь, мы с тобой спорили, даст ли нам международный капитал построить социализм. Вот ты ухватываешься за этих бабочек и порешь выдумку.

– А ты по существу все сводишь к борьбе с кулаком!..

– Посидел бы ты в газете, да поимел бы дела с селькорами, запел бы про кулаков!

– И путаешь! Все заслонил у тебя кулак… Уклон явный!

Они почувствовали, что соскакивают на привычные рельсы политического спора. У обоих уже вертелись на языке Троцкий, Зиновьев и Каменев. И они оба засмеялись.

– Во всяком случае, – сказал примирительно Беренс, – я считаю, что надо быть предусмотрительным. И можешь надо мной смеяться, а, все-таки, я на всякий случай готов объявить премию за поимку этих бабочек.

– Вот это любопытно! Беренс ловит бабочек… Идиллия! Ха-ха-ха!..

– Смейся, смейся…

······························

Ванька Фомичев, молотобоец, форвард футбольной команды, член бюро комсомольской ячейки и кандидат ВКП(б), в голубой майке, которая у ворот расходилась под напором молодецкой загоревшей за лето груди, стоял, положив руки в карманы, и смотрел туда, в сторону города, куда исчез в ленивых клубах пыли блестящий «фиат» предисполкома. Фомичев необычайно неподвижен, напоминая скульптурностью своей позы монумент, неожиданно поставленный у ворот завода, и его «казенного фасона», т.-е. со вздернутым носом, и смышленными голубыми глазами, лицо было очень сердито, серьезно и вдумчиво.

Он видел перед собой широкий, заваленный мусором, пустырь, знакомый ему с детства, и белую ленту шоссе, с пригорка на пригорок стлавшуюся до туманного города. Он очень хорошо знал этот пустырь, потому что в детстве с таким же озорным визгом и веселым смехом играл на нем, как и сейчас на нем играют ребятишки.

Рядом, на длинной скамейке, вдоль краевой облинявшей ограды и на земле, обильно усыпанной подсолнечной шелухой, коротают время старички-рабочие. Нескончаемый и ленивый разговор на очередную тему – о пожарах. То, что говорят они, пустячно и довольно бестолково, и Фомичев морщится, когда до него доносятся отрывки разговоров. Ведь он тоже думает о пожарах, и эти пустые разговоры только сбивают его мысли.

Кто-то ласково ударил его по загорелой голове, густо поросшей белесой, выцветшей за лето, щетинкой. Он легко обернулся и схватил кисть тяжелой, но сумевшей быть такой ласковой, руки. Это был маленький, но очень широкий человек, из-под старой порыжевшей кепки выбиваются у него подперченные сединой черные волосы, а лицо его прорезано глубокими и добродушными, словно набухшими, морщинами. Он смеется, шутливо вырывает руку, но Фомичев держит крепко и тоже улыбается. С этим человеком, Климом Величко, кузнецом, он в пару работает уже четвертый год.

– И о чем это ты думаешь, чушка?

– Э, дядя Клим! Есть о чем задуматься.

– Да, – дядя Клим прищурился, – дела! Горит наш городишко-то? – Народ смущается.

– Мало ли кто над чем смущается, – неохотно сказал Фомичев. – Надо не смущаться, а всем народом поджигателей этих поймать, да под ноготь!

– Должно-то всем народом, а выйдет ли что? Чем больше народу вора гонит, тем ему легше себя скрыть. А чего же, я не отрицаю, каждый сознательный должен помочь, это ясно. Но только мой совет: если хочешь делать – делай в одиночку. Ну?.. Я тебе подсоблю, еще кого найдем.

– Подсобишь?.. Эх! – Фомичев даже покраснел от удовольствия.

– Подсоблю. Конечно, я беспартийный, но… – Он, опустив голову, поковырял землю носком своего порыжевшего опаленного в кузне сапога.

– Могу все-таки… – сказал он быстро и поднял голову. Глаза у него были светлые и серьезные, и Фомичев со всего размаха хлопнул дядю Клима, да так, что тот поморщился.

······························

Андрей Варнавин был приметен среди других веселых и грубоватых заводских ребят, похожих на добродушных молодых псов, совсем особым обличием и фасоном. Это обличие и фасон среди других ребят порой находили подражателей, такие подражатели появлялись даже среди комсомольцев, но все они от Андрея отличались тем, чем бесчисленные репродукции с картины знаменитого художника отличаются от самой картины.

Лиловая шелковая, в тонкой пояснице перетянутая черным ремешком, косоворотка. Иногда поверх одевал Андрюша черный сюртучок. Широко вьются его блестящие с позолотой темные кудри, а лицо слегка румяное и нежное, и эта нежность оттеняет и черные брови, и карие блестящие глаза, и румяные, точно вырисованные, губы. Недаром насмешливо и нежно девушки во всей окраине называют его Адичка и сочиняют о нем задорные и зазывающие частушки, а ребята говорят, что мать его, видно, спала с армянином, которых много в этом южном краю. Говорят только за глаза, – не таковский мальчишечка Андрей Варнавин, чтобы ему можно было в глаза сказать такое.

Когда под вечер, поблескивая лакироваными сапожками, он выходит на улицу и, легко перекидывая с ноги на ногу свое стройное тело, поглядывает на отдыхающую рабочую улицу и проходит куда-то к трамвайной остановке, все косятся на него, хотя каждый почитает за долг поздороваться. Единственно, с кем у Андрея постоянно нет ладу, это с комсомолом. Было время, был Андрей в комсомоле, но его исключили «как балласт и за наклонность к хулиганству». И то и другое было правда. На собрания не ходил, и однажды в драке ударил ножом милиционера. Но, вообще говоря, дрался редко, хотя за себя постоять мог. Его уважали именно за фасон, за красоту, за умение поддержать и отстоять свою линию в жизни. Прогулов за ним не было. К работе был способен, – несмотря на молодость, считался первой руки модельщиком. Дружбы почти ни с кем не водил, а последнее время даже перестал вообще бывать с заводскими, и только дядя Клим смутно догадывался, куда исчезает по вечерам этот статный паренек, содержащий на свое жалование себя, мать и сестренку.

Вот и сейчас, возвращаясь к себе в хату, блестящую белизной среди кацапских избушек, дядя Клим, не особенно надеясь, все же заглянул в покосившуюся избенку Варнавина и увидел, что тот уже одет и прифранчен и меряет перед зеркалом новенькую кепку.

– Андрей!

– Почтение Клементию Федоровичу.

– Полетел уже? – спросил дядя Клим, быстрым и острым взглядом оглядывая Андрея с узкого носка лакированого сапога и до кепи, черной, с каким-то необыкновенным блестящим козырьком.

Андрей ничего не ответил. Спокойно улыбаясь, смотрел он на дядю Клима, и в глубине его глаз дядя Клим видел непроницаемую завесу, скрывающую что-то.

– Ну-ну! – сказал дядя Клим, – ходим-ка со мною побалакать, а?

Андрей заколебался, потом кивнул головой и вышел на улицу. Они сели на вросшую в землю, давно уже поставленную низенькую скамейку. Своими чисто вымытыми большими руками, Андрей вынул новенький кожаный портсигар, на котором была серебряная инкрустация, – распластавшийся в полете голубь, – и, предложив сначала дяде Климу, стал закуривать, ловко защищая розовыми ладонями спичку от ветра. Дядя Клим прикурил рассеянно, и папироса у него сразу потухла, на что он не обратил внимания.

– Ты чего же, Андрей, не был на собрании? – спросил он вдруг.

Андрей поднял удивленное лицо. Он привык, что дядя Клим принимает в нем участие, он помнил ту помощь, которую дядя Клим оказывал ему, и был благодарен за это. Но никогда дядя Клим таких вопросов не задавал. Поэтому Андрей помолчал, пустил дым из тонких ноздрей своего надменного носа и ответил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю