355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Неверов » Гуси-лебеди » Текст книги (страница 4)
Гуси-лебеди
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:44

Текст книги "Гуси-лебеди"


Автор книги: Александр Неверов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

– Я уж немножечко того тебя...

– Что?

– Вопче, как сказать... Ты мне, я тебе.

– А если я тебя вытряхну на улицу?

– Ну, уж ты всурьез пошел...

– Ты подкупить меня хочешь?

– Зачем всурьез! Сделаемся как-нибудь...

Пришел Емельян, волосатый, с худыми коленками.

Присел осторожно на краешек лавки, тоже начал кружить около дарового хлеба.

– Оно, как сказать, продать теперь пудов десять – капитал, опереться можно. А богатому – что? Возьми у него сто пудов, возьми полтораста – капля!

– И ты за хлебом? – спросил Федякин.

– Как люди. Будешь людям давать, и меня запиши... Известно, какие мы жители: ни в нас, ни на нас...

– Ну, что же! Дадим, только, прежде чем давать, сделаем обыск.

– Какой обыск?

– В амбар заглянем, в избе пошарим. Найдется запрятанное зернышко, тогда не пеняй.

Емельян долго смотрел на Федякина. Около ушей у него наливался рубец скрытого раздражения, лоб морщился, глаза темнели. Когда налилась последняя жила на шее, сказал:

– Ты вот что, Трохим Палыч!.. Человек ты умный, мы все знаем... Книжный ты человек, образованный, ну, а в чужой карман не гляди – брось эту привычку. Ты мне сеял?

– Не горячись, дядя Емельян!

– Нет, нет, постой. Ты мне сеял?

– Чужое хорошо считать, – высунулся Курочкин.

– Чужое считать легче, чем в носу ковырять... – крикнул Емельян. – Раз, два, -помножить на два – готово. Сто пудов – едина денежка... Меня все считают хлебным, а где он? Найди!

– Какие мы хлебные! – поддакивал Курочкин. – Оболочка одна...

Стояли они перед Федякиным корявые, коротконогие, с грязными, непромытыми бородами – наивные, простодушные жулики. В темных, тревожно бегающих глазах просвечивала трусливая жадность, руки мелко вздрагивали. Федякин рассмеялся:

– С кем вы удумали?

Курочкин тоже хотел рассмеяться, Емельян взмахнул руками:

– Идем!

Федякин погрозил:

– Погоди смеяться: увидим, кто – кого...

– Не грози, дядя Емельян!

– Ты умный! Ну, и мы не дураки.

Из сеней опять высунулся головой в дверь:

– Образованный ты!

Вошла Матрена, жена Федякина, посмотрела на хмурое лицо с переломленными бровями, скрылась чулан. Долго гремела заслонкой в печи, стучала ухватьями. Федякин сидел за столом. Не видел он в бедняках единой, крепко спаянной силы. Все выскакивали в одиночку, подогретые старой обидой. В голосах, в криках, в возбужденно настроенных лицах чувствовалась обычная пустота, минутный задор. Каждый выставлял только себя, свою нужду, божился, грозил, а когда падало возбуждение, робко трепал бороденкой. Партия богатых, захваченная врасплох, как будто растерялась под напором заливавших ее голосов, но то вековое, мужицкое, выросшее в условиях борьбы за собственность, сидело глубокими корнями. Чувствовалась скрытая непоказанная сила, может быть, слепая, жестокая, с красными затравленными глазами, но все-таки сила, верующая в лошадей с коровами и ради этой веры готовая пойти на борьбу, на плаху...

Матрена тихо спросила:

– Трохим, чего болтают на улице? Какой ты хлеб хочешь раздавать?

– Пшенишный.

– Говорят, по амбарам пойдешь?

Федякин не ответил. Матрена постояла молча, снова ушла. Хотела печь топить – работа валится из рук. На выгоне, на реке бабы рассказывали страшное. Пока шла домой, казалось ей, что лезет она на высокую гору, никак не может влезть. Паранька Семенова сама видела, как Лизаров оттачивал ночью топор: "Драться буду!" Михаила Данилыч поставил в амбаре железные вилы, Лавруха Давыдов приготовил бомбу. "Как, говорит, придут за хлебом, так и брошу: всех разорвет..." Синьков сказал Лаврухе: "Ты меня из бомбы, я тебя – из ружья".

За одно утро намотали целый клубок всевозможных толков. Нести его было тяжело, Матрена даже поплакала тихонько. Пугала ее мужнина отчужденность. Живет в одной избе, а лица не видно. Занавесился изнутри, и не знаешь, что думает. Говорит мало, все больше смотрит в сторону. Ох, эти книжки! Сколько раз собиралась Матрена похитить их! Это они испортили мужа, приворожили, сделали не похожим на других мужиков. Все тащат в дом, продают, прячут деньги, заводятся обувью, хорошей одеждой, а Федякин стоит бустылом среди голой равнины, не имея ни обуви, ни одежды.

Спросила во второй раз:

– Трохим, чего ты задумал?

Посмотрел Федякин на нее, посвистал, помурлыкал.

– Чего боишься?

– Убьют тебя.

– А если осечка будет?

– Какая осечка?

– Ладно, топи иди печку.

Матрена стояла.

– Иди, никто меня не убьет. Убьют – одним меньше.

– А мы куда? Тебе хорошо – уткнешься в свои книжки и сидишь, как колдун, над ними.

– Мне надоело! – поморщился Федякин.

– А мне не надоело?

Дедушка Павел выглянул с печи. Отошел он от жизни, не ввязывался, все больше о душе подумывал. То покашляет, то поохает. Выйдет на двор, пороется по старой привычке, задохнется, устанет, снова тащиться на печку. Не стар годами – жизнь замотала.

С самого вечера у дедушки сердце болело, только понять не мог – к чему. Когда пришли Курочкин с Емельяном, стало яснее, но и тут не расслышали всего старые уши. Одно слово хорошо вошло в расслабленную голову – хлеб. А как понял, что Трофим собирается пойти по амбарушкам, не мог улежать под дерюжкой дедушка – задвигался.

– Трошь!

Любил старика Федякин, быстро откликнулся. Думал – испить захотел или так занеможилось что.

– Сядь-ка вот тут! – Старик показал на скамейку около кровати. – Выслушай меня!

– Ну, говори.

– Постой, не торопись: не умею я сразу... Выслушай! Ты чего хочешь с народом? Негожа, сынок. Дай мне умереть спокойно. Ты видишь, какой я: последняя ниточка рвется. Я не загораживаю, иди куда разум ведет...

– Загораживаешь, тятя. Хочешь, чтобы я через тебя перешагнул.

– Ты попроще говори со мной, не пугай. Чего ты задумал?

– Чего мне думать? Жить хочется. А богатые в угол жмут. Насовали полну пазуху и сидят, трясутся. Сами съесть не могут и другим не дают.

– Постой.

Дедушка Павел протянул с печи костлявую руку, в дрогнувших пальцах – останавливающая угроза.

– Постой! Ты хочешь добро сделать, выйдет худо. Кто даст тебе хлеба? Я первый не дам, если придешь в амбар ко мне. Кровяной он у нас, мозольный... Помни, Трошь: чужой хлеб поперек горла встанет. У нас только и радости – хлеб. Отними его – чем будем жить?

Как ручей по камешкам, лился слабый старческий голос, источающий древнюю мудрость мужицкую; Федякин не слушал.

– Трошь!

– Ну?

– Ты не ходи к ним, негожа будет. Большое зло произведешь в народе, отрекутся от тебя, предадут...

Подошла Матрена в безмолвной печали:

– Не ходи, Трохим, пожалей!

– Что вы пугаете меня? Разве я воровать иду?– крикнул Федякин.

– Это воровство, сынок.

– По-вашему – воровство, по-моему – нет. Откуда глядеть будешь...

Матрена еще хотела что-то сказать, Федякин вышел на улицу. Встретился Синьков с уздечкой на руке, нервно подпрыгивая, торопливо рассказывал:

– Оглушили мы их!.. Бегают, тумашатся, не знают, что делать... Раскол пошел: одни говорят – дать; другие – против. Ночью Сурова поймали, в исполкомской клоповке сидит... Нагрузил пятьдесят пудов, а его и сцапали. Туды-суды – шалишь.

– В народе как?

– На две половинки колется. Кто – к нам, кто – к ним. Емельян с Курочкиным тебя наругивают, собрали мужиков около Гараськиных ворот.

Мимо прошел Суслин с железной лопаткой, подозрительно покосился. Через дорогу перебежала Домна Киреева с узелком за плечами, заметила Федякина, ударилась в переулок. Из ворот напротив вышел Худов, высокий мужик без шапки, распахнул ворота настежь. Тоже скрылся во двор. Слева из переулка выбежал Митя маленький, с распустившимися портянками на ногах, что-то кому-то крикнул, споткнулся, выругался, поскакал дальше. Федякин не замечал тревожно ощупывающих глаз, думал над словами отца: "Только и радости – хлеб". Да, радости мало. Даром тратится сила, даром слепнут глаза. Нужно изменить эту жизнь. Жертвы? Ну, что же. И Христос принес себя в жертву за тех, кто страдал... Без этого, верно, нельзя...

Зашел к Петраковым. Старик Петраков собирался умирать. Ползал на печи, свесив вниз разутые ноги, тяжко стонал. На полу стоял мешок с мукой, накрытый шубой. На мешке сидела кошка. Вошла Агафья, сноха; не видя Федякина, крикнула:

– Тятенька, куда пшеницу?

– Черт! – ощетинился Петраков; лег животом на печь, начал дрожать в лихорадке.

– Дядя, что с тобой?

– Мочи нет, мочи нет!

Хотел Федякин заглянуть к нему, Петраков неожиданно выздоровел. Растопырил руки, бессмысленно забормотал:

– Брюхо, брюхо болит!.. Убирайся к черту! Я сам его сеял, не ты!..

– Дядя, с ума ты рехнулся немножко?

– К черту, к черту! Я вилами сброшу – не лезь.

Когда Федякин увидел насыпанную на печи пшеницу, Петраков испуганно закричал:

– Тро-хи-им!

Вошел Григорий, сын, с красными звериными глазами.

– Щитать пришел?

– Прячете?

– Не подходи, Трохим, грех будет...

– Дома, дома щитай! – кричал Петраков.

В улице раздались голоса. Целым скопом прошли "имущие", выскочили бабы, залаяли собаки. Прошумела волна, снова стихла. Короткими подземными толчками выпирало наружу глухое накопленное раздраженье, разгоралось, временно гасло.

– Да, без жертвы нельзя. Тяжелый путь, – другого нет.

Кто-то проскакал, стоя на телеге в распоясанной рубахе, прогремел колесами, пугая собак с ребятишками. Около Беляковой избы начали собираться мужики. На завалинке повыше других очутился странник, не то – бродяга, в солдатской шинели; громко проповедовал:

– Товарищи! В евангелии сказано: будут трусы, глады, моры, междоусобицы. Верно?

– Верно.

– Восстанет брат на брата, сын – на отца. Правильно?

– Правильно!

– Христос сказал: "Легче будет Содому и Гомору, нежели вам, лжепророки-учители, соблазняющие стадо мое. Молитесь, ибо не останется от вас камня на камне".

Дарья Беспалова заплакала. Сбегала в избу, вынесла пару яиц, рубль денег, сунула страннику.

– Возьми, Христа ради!

Ледунец налетел было на странника, странник поднял руку, как некогда Христос, укрощающий бурю на море:

– Остановись, неразумный! На кого злобишь душу свою?

Выступил Захар Беляков. Недавно он был "неверующий", рассказывал мужикам, что нет никакого бога – выдумка одна. Ел молоко в постные дни, смеялся над попом Никанором, за стол садился в шапке, после обеда говорил жене страшное слово:

– Пардон!

Принес он его со службы – очень уж понравилось, а что оно значило, и сам не знал. Баба слушала и тоже не понимала. Думала, бога ругает.

Потом захворал Захар. Целый месяц провалялся в постели. Во время болезни раскаялся, снова стал верующим, бросил пить молоко в постные дни, перестал смеяться над попом Никанором. Теперь он выступил пророком из толпы мужиков, подошел к страннику, как к равному по полученной благодати.

– Тридцать дней я хворал, думал – умру. Видел пропасть великую, а в ней – сатану, играющего на дудке. Понял? Неверующий я был.

Ледунец шепнул Федякину:

– Трофим, я их ударю.

– Кого?

– Да вот святых наших: Захара блаженного и странника прокаженного. Вчера про антихриста начали сусоли разводить. Что это за мода пошла – в святые все полезли...

Ледунец не выдержал, крикнул:

– Товарищ нищий, пашпорт есть у тебя?

Мужики загалдели, бабы налетели, как галки. Спорить с ними не было желания, доказывать бесполезно – Федякин махнул рукой. По дороге ему встретился студент Перекатов в белой рубахе, ласково поклонился:

– С добрым утром, Трофим Павлыч!

Попался сам Перекатов с туго перетянутым животом – тоже веселая улыбка на лице.

– Чему они радуются?

Псаломщик сидел у раскрытого окна, свесив очки на кончик носа; в третий раз перечитывал большевистскую программу.

– Черпаешь? – спросил Федякин, заходя к нему.

– Интересная штука, если вникнуть хорошенько. Каждой строчкой бьет за бедного человека.

– Ну, ну, накладывай побольше!

Иван Матвеич снял очки, почесывая переносье.

– Речей не могу говорить.

– Каких?

– А вот как ораторы. Стану в уме складывать – хорошо выходит, переведу на слова – язык путается.

Вытащил из стола несколько лоскутков исписанной бумаги.

– У меня вот тут тексты из библии, я нарочно выписал для обличенья неправды у пророка Исайи.

– Ничего, – перебил Федякин. – У нас и без Исая выйдет не хуже. Скажем словечко – образованный не перешагнет.

– Нет, почему же! – заупрямился псаломщик. – Я как-нибудь подготовлюсь, чтобы священников ущипнуть... Очень уж от истины отошли, мамону служат...

– На священников наплевать, – сказал Федякин. – Под самую религию подкоп надо сделать.

– Какой подкоп?

– Тенето это, в котором путаются мужики. Ведь ее человек сам выдумал... по глупости.

– Как сам?

– Очень просто! Взял да и выдумал от нечего делать – теперь не рад.

Иван Матвеич стоял оглушенный. Закачались половицы под ногами, закачалась вся избушка, наполненная туманом, в голове закружились испуганные мысли.

– Запутала нас эта религия, пора другую выдумать – поумнее...

На улице опять кто-то проскакал верхом. Задрожали стекла в окнах. Настасья Марковна истово перекрестилась, подбирая клубок на полу.

– Что это все лошадей гоняют нынче? На улице в две трубы трубят – не поймешь ничего...

Федякин свернул себе ножку, с удовольствием затянулся, потрескивая табачными корешками. Глядя в лицо ему с парой морщинок на лбу, трудно было понять: серьезно говорит он или смеется над кем, выпуская дымок.

– Дураки мы немножко! Все ждем, когда вырастет куст с малиной. Думаем, горох посыпется сверху, а кобыла наша – ни с места. И живем по-собачьи: разгородились и тявкаем каждый из-под своей подворотни...

– Это правда! – вздохнул Иван Матвеич. – Живем нехорошо. Я давно об этом думаю. Только вот религия как же? Без религии нельзя человеку – зверство большое проявит, натуру. Чем его сдержишь тогда? Книжечку я одну читал, давно уж, не помню теперь. Если нет бога, надо выдумать его, тогда человек потянется к нему. Все перенесет: голод и холод. Казнить будут, железом жечь, а на одном месте не остановится...

– Какой же это бог?

– Как хочешь понимай. Не нравится бог, духом назови. Дух – нехорошо, назови идеалом – по-новому, дело не в этом. Вообще какую-то звезду надо зажечь впереди. Вот я и думаю: бог – это звезда, зажженная во мраке для души человеческой. Человек нет-нет да и посмотрит на эту звезду, нет-нет да и усовестится своей наготы, возьмет да и скажет: "Не так живу". А там, глядишь, и шаг вперед сделает, светом звезды загорится. Не беда, что опять свернет на кривую дорогу – без этого не бывает. Человек никогда не шагает прямо. А если нет звезды – куда идти?

– Интересно, – сказал Федякин, разглядывая старика. – Жалко, что я раньше не знал тебя.

– Как не знал?

– Видел, но думал: попова дудка.

– Я много думал о разных вопросах. Если записывать все мысли, целая книга получится, а сам писать не умею – складу нет в словах...

Вбежали Серафим, Сема Гвоздь, Мокей Старательный, ударили в три голоса:

– Войска! Войска!

– Где?

– Какие войска?

– Чехи явились...

– Самару берут...

В улице кружился дьякон без шляпы. Пробежал несколько шагов, остановился. Сунул шляпу в карман, снова побежал неизвестно куда. Опять вернулся назад, замахал руками на дьяконицу, начал танцевать на одном месте...

18

Около исполкома бегали, шептались, кружились мужики. Секретарь, бывший волостной писарь, с подвязанной шеей, дипломатически пожимал плечом.

– Мое дело казенное! Наняли большевики – работаю большевикам. Наймут меньшевики – буду работать меньшевикам. Кто ни поп, так батька.

– Верно, верно! – кричал дедушка Лизунов. – Мы тебя не тронем. Поставишь ведерко перед обчеством и смоешь всю нечисть...

Матвей Старосельцев ходил в распахнутом пиджаке и каждому осторожно шептал:

– Ковырять будем!

Председатель исполкома, молодой солдат, растерянно разводил руками:

– Ничего не знаю! Никакой бумаги нет.

– В соседних селах как? – спросил Федякин.

– Вот именно ничего не известно. Говорят, какие-то чехи явились, в городе арестована Советская власть, а какие чехи, откуда они идут – ничего не известно.

Наскоро отрядили Ледунца с Синьковым в соседние села, ближе к губернскому городу. Федякин чувствовал: нужно сделать что-то большое, важное, чтобы не потерять головы в начинающейся суматохе, но мысли бежали вразброд. Вокруг мелькали торжествующие лица противников, слышалось шипенье стариков, бабье недовольство запуганных, втянутых в круговорот назревающей борьбы.

Страх навалился откуда-то сверху, совсем неожиданно – мужики раскололись на мелкие кучки. Каждая кучка шумела по-своему. Трудно было понять, о чем говорили, никто ничего не знал определенно. Одни настаивали разойтись по домам, чтобы не вышло греха, другие предлагали составить приговор: такие-то, мол, крестьяне подчиняются новым властям.

– Эдак лучше будет, – советовал дедушка Лизунов. – Давайте вперед забежим. А ежели ошибка какая – вернемся назад. Вертеться надо как-нибудь, ничего не поделаешь, коли чертова жизнь!

Суров-сын выплевывал бессильную злобу.

– Тятю выпустить надо! Чего он сидит? Свой хлеб повез, не краденый.

– Посидит, не ваша благородья.

– Нынче купцы с дворянами сидят.

– Шуточка ему – всю обществу хотел обмануть.

– Не-эт, милай, нынче воля народа.

Уходили по домам, снова возвращались. Грудились, сердились, но уйти из кольца не могли. Чем больше нарастала тревога от неизвестности, тем сильнее засасывала живая разыгравшаяся воронка. Странным блеском горели глаза, раздувались ноздри. Спины то робко сутулились, то вдруг распрямлялись.

Хотелось залезть в самую гущу, кричать от обиды, от радости, от лишнего выпирающего чувства. Моисей Кондрашин одной рукой нахлобучивал шапчонку, которая будто сама поднималась на волосах, другой – поддерживал сползающие штанишки.

– Ну, ну, пойдет теперь завируха! Съедят они нашего брата.

– Кто?

– Да "чеки"-то. Поставят человек полтораста на усмиренье, и будем кормить. Как я говорил, давайте жить дружнее!

– А я не говорил? Разве можно до чужого хлеба дотрагиваться. На сурьез пойдет.

– Кто они – православные?

– Какие тебе православные. Чеки!

– Какие чеки? Турки, что ли?

– А, бестолковый. Говорят тебе – чеки. Из нерусской земли.

– Зачем они идут?

– Пряники делать... Насыпят штук двадцать горячих, тогда узнаешь...

– Воевать они будут с большевиками, порядки наводить. Видишь, порядков нет: нынче хлеб отберут, завтра – лошадей, а там и до денег доберутся. Разве это порядки?

– Накопил, боишься?

– Закрой хайло, я не про себя говорю.

Михаила Семеныч с Михайлой Данилычем вели разговор по секрету:

– Правда?

– Правда. Солдат прошел – говорил, нищий прошел – говорил. В Марьевку телеграм пришел: конец большевикам.

– А с землей как?

– Земля утвердительному собранью.

Лавочник Сомов в городском пиджаке порывался сказать речь. Часто приподнимал фуражку над головой, помахивал тросточкой, но слушать было некому, каждому хотелось говорить самому. Сомов раздраженно плевался.

– Ну, где тут единение классов? Где та компетенция, на основании которой можно провести декларацию? Абсурд!

В коридоре готовилась драка. Серафим обозвал дедушку Лизунова старым чертом. Дедушка Лизунов не вытерпел, распахнул рубашку на груди, показал собравшимся крест.

– Вот, старики, будьте свидетелями! Разве черти с крестами ходят?

– Такие, как ты, ходят, – крикнул Кочет с другой стороны.

Дедушка Лизунов опешил. Схватил чей-то подожок в углу, замахнулся на Кочета. Сзади схватил его за руку Сема Гвоздь.

– Не махай кулаками!

Дедушка Лизунов разгорелся, даже ноздри тоньше стали от обиды:

– Старики!

Подъехал мельник Евнушкин на старой разбитой тележонке – прямо со станции.

– Братцы!

Толпа окружила тележонку, забралась на крыльцо исполкома, сломала изгородь у палисадника, замерла в ожидании.

– Братцы! Произошли великие события: наша многоуважаемая власть ниспровергнута. Комиссары в Самаре частью перебиты, частью разбежались...

Договорить ему не дали. Дедушка Лизунов первый крикнул:

– А-а, черти!

Неожиданно выскочил младший Лизаров.

– Стойте!

Быстро прыгнул на телегу к Евнушкину, обнял его одной рукой, чтобы не упасть, другую вскинул над головой у себя.

– Стойте!

И ему не дали говорить. Подошла жена Сурова, посаженного в арестантскую, неистово завопила:

– А родимый ты мой страдалюшка!

Взбаламученные голоса ревели оглушительным криком. Трудно было говорить, чтобы услыхали другие, но Федякин, до сих пор молчавший, все-таки крикнул с крыльца:

– Товарищи!

В ответ ему бросили:

– Жулик!

Задние подхватили:

– В шею его!

– Ату его!

– Гоните амбарника!

– Зажмите рот ему!

– Петлю на шею ему!

Кружился клубок человеческих тел. Вскидывались бороды, скалились зубы, злобно горели глаза. Никогда еще Федякин не испытывал такого спокойствия. Голову держал высоко, на лице лежала холодная презрительная улыбка, и было что-то красивое, покоряющее в невысокой, но твердой фигуре с круто переломленными бровями. Когда Валерия, прибежавшая к исполкому, увидела это лицо, озаренное внутренней силой, уже не было Федякина, заливановского мужика, – стоял мученик древнего мира, готовый пойти на костер.

Вылез дедушка Павел с подожком в руке, поднял подожок с тонким железным копьем на конце, снова потонул бесследно. Рядом с Федякиным очутился Сергей, Никаноров племянник, молодо крикнул:

– Товарищи!

Кто-то толкнул его в спину, кто-то замахнулся. Валерия вскрикнула в ужасе, закрыла глаза. Щелкнул выстрел, на церкви ударили сполох. Толпа ахнула, завопила, запрыгала. Раскололась, снова слилась, закружилась воронкой. Трое милицейских, стрелявших в воздух, были затерты, сбиты. На одном сидел Кондратий Струкачев, бил кулаком по зубам. Потом и его ударили рычажком по шее. Матвей Старосельцев бегал без пиджака, без шапки, в распоясанной рубахе – в руках железные вилы. Дедушка Лизунов, потерявший калошу с левой ноги, громко кричал:

– Бей его! Бей его! Грызи!

Младший Лизаров с ножом в руке несся за Федякиным. Бежавший сзади Кочет ударил его по виску – Лизаров вскрикнул, опрокинулся, несколько шагов прополз на четвереньках. Матвей Старосельцев наскочил на Мокея Старательного, в ужасе упавшего перед ним на колени, всадил ему в спину железные вилы-тройчатку. Старший Лизаров с Лаврухой Давыдовым ловили на площади Сергея, Никанорова племянника. За ними бежала Валерия с поднятыми руками и безумно кричала:

– Стойте! Стойте!

Кондратий увидел Валерию, повязанную белым платочком, и странное чувство ненависти охватило его. Когда подвернулась она под руку, ударил он ее уже без злобы, с душевной усталостью. Валерия ткнулась лицом в луговину, а Кондратий стоял над ней и безмолвно смотрел на рассыпанные волосы. В сердце просочилось горькое сжимающее чувство, в глазах отразилась душевная боль.

– Зачем?

Голосили бабы, плакали дети. У ворот исполкома сидел дедушка Павел, рядом валялся переломленный подожок с острым копьем на конце. Шибко помяли старика в суматохе, даже ударили в гневе великом на сына – по лицу ползли слезы. Около уха сухой дорожкой нагрудилась кровь. Мимо провели Сурова, выпущенного из арестантской. Шел он с перевязанной головой, еле двигая ногами, сзади плевался кровью младший Лизаров. В стороне около Смыкова амбара валялся убитый Мокей, раскинув руки. Громко плакала Мокеева баба, окруженная ребятишками, рядом сидела Мокеева мать, обессиленная горем. По площади бежала Матрена, жена Федякина, жалобно звала:

– Трохим! Трохим!

Наткнулась она на дедушку Павла, и оба они заплакали, как малые ребята. Взяла под руку старика, идти ему было не под силу. Прошел несколько шагов – присел на дорогу.

– Погодь, невестка, раздавили меня. Трохим-то где?

Матрена побежала дальше, дедушка Павел отполз в сторонку, чтобы не задавили, положил голову на бревно и вдруг задремал. Сон ли приснился ему, или так померещилось: подошел кто-то незнамый, неведомый, тихо сказал:

– Спи, дедушка, спи!

Ветерком в лицо пахнуло, солнышком пригрело. Сколько минут пролежал – не помнит. Вздохнуть захотелось. Раскрыл рот пошире, а закрыть не может. Испугался.

– Не смерть ли?

Опять подошел незнамый, неведомый, шепчет:

– Спи, дедушка, спи!

Ласковый голос, хороший, так бы и слушал без конца. Не то ручей журчит, не то соловей-птица поет. Вдруг зазвонили к вечерне в большой колокол. Вышли с иконами, с хоругвями, пошли вокруг старенькой церкви, как будто на пасху, поют:

– Воскресение твое, Христе спасе!..

Впереди идет Трофим, несет в руках Иисуса распятого. Смотрит хорошенько дедушка Павел, а на кресте – Мокей в окровавленных портянках. Несет Трофим Мокеево горе, в одной руке – флаг красный, в другой – ружье солдатское, а кругом поют, как на пасху:

– Воскресение твое, Христе спасе!..

Только Мокеева баба неутешно плачет у подножия креста. Чувствует дедушка Павел – и у него текут слезы по щекам, да рука не поднимается утереть их – деревянная стала.

– Трош!

Хотел выговорить, но и губы не послушались – только подумал. Опять подошел незнамый, неведомый, положил ладонь на глаза:

– Спи, дедушка, спи!

Подошла старуха покойница в кубовом сарафане. На ногах холщовые носки, руки сложены крестом, нос острый, один хрящик. Испугался дедушка Павел, тихонько заплакал:

– А-а-а!

Сначала будто в яму глубокую упал, потом отделился от земли, от людей, от своих печалей, стал подниматься все выше и выше – растаял...

19

Федякин сидел в камышах. Рубаха на нем была разорвана, глаза смотрели утомленно. Слабо растекался сырой загнивающий воздух, по-весеннему грело высокое жаркое небо. На лугах, подошедших к реке, фыркала лошадь, ломающая камыши. Думалось о многом. Вставала жена перед глазами, ребятишки лезли на колени, с печи смотрел дедушка Павел с трясущейся головой, силился поднять задрожавшую руку. А на площади лежал пригвожденный Мокей. Еще недавно Федякину казалось: поймут люди его мысли, переделаются, и жизнь, давившая душу, вылезет из скорлупы корыстной жадности, согреется иным теплом, осветится иным светом. Теперь лежала одна дорога:

– Борьба!

Мысленно он уже готовил поход, вербовал добровольцев, чтобы бить набатом по тихим степным деревням, а вечером, окутанный тишиной опустевших полей, пошел на село. Высоко стоял полный месяц, бесшумно дремала полынь, залитая светом. И далеко и будто близко дрожала тележонка неровными стуками. За изволоком послышались удары скачущих лошадей. Быстро пронеслись двое верховых на крупных неоседланных лошадях.

Дома Федякина не ждали. В сенях его встретила Матрена, не узнала в темноте, испуганно отшатнулась, глядя на человека в порванной на ленточки рубахе, горько заплакала. Но чем больше плакала она, тем каменнее становилось сердце у Федякина. Раньше он чувствовал жалость к жене, – теперь не было ни жалости, ни стесненности при виде слез. Все перепуталось в какой-то клубок, и горело ярким светом одно только чувство – оскорбление за свою жизнь.

На столе под белой холстиной в новых лаптях лежал дедушка Павел с маленьким распятьем на груди, на печи в полумраке сидел одинокий, покинутый кот. Около кровати свернулись ребята комочком. Тонкая свеча в переднем углу делала особенно жуткой сгущенную по углам темноту. Слабый, неверный огонек то слегка покачивался, то вытягивался вверх и дрожал перед иконами горькой бессильной слезой.

Больно стукнулось сердце у Федякина, когда увидел он лицо отошедшего, дрогнули брови, нахмурились. Кротость и удивление лежали на похолодевших морщинах старика, остро торчал почерневший нос. Но уже через минуту Федякин решительно стряхнул набежавшую грусть, и дедушка Павел погас, как упавшая искра. Захотелось поужинать, стол был занят покойником. Матрена поставила блюдо на лавку. Оборвались в ней струны, дрожавшие любовью к мужу, вспыхнуло чувство обиды. Кто-то другой сидел вместо Федякина – слепой, бесчувственный. Наелся, собрался уходить.

– Куда? Мало тебе?

– Вернусь!

– Не ходи!

– Отстань!

Матрена вцепилась в подол:

– Трохим!

Обернулся он, долго стоял лицом к жене:

– Ты понимаешь меня?

– Ничего я не понимаю. Не ходи!

– Мокей-то убитый?.. Отец-то убитый?

– Пожалей, Трохим, не ходи!

Камень. Огромный камень, повешенный на шею. Жена, дети, борьба, революция. Жалость тянет назад, ненависть толкает вперед. Два огромных чувства. И оба, как клином, раскалывают сердце на две неравные половинки...

В избе у товарища Кочета сходка. Синьков порывисто сжимает кулаки, Пучок с Балалайкой принесли припрятанные дома патроны, Семен Мещерев – тупую кавалерийскую шашку, привезенную из города, Серафим – охотничье ружьишко, стрелявшее дробью. Весело в избе у товарища Кочета. Писарь Илюшка целится в Серафима, Серафим испуганно машет руками:

– Не балвай!

– Какой же ты большевик, ежели ружья боишься?

Ледунец стоит часовым у дверей. Брюхо голое, штаны порваны, лицо опечаленное.

– Эх, Трофим, Трофим!

Никто не знает, куда скрылся Федякин. Одни говорят – в Арбенино сбежал, другие указывают на Мостовое. Петунников стучит клюшкой по столу:

– Товарищи, нынче чехи в Самаре, завтра будут здесь. Что делать?

Синьков отвечает за всех:

– Драться будем! Из Заливанова десять человек, из Арбенина десять человек – сколько наберется?

– Правильно!

– А меня куда с хромой ногой? – спрашивает Петунников.

– Пули будешь лить.

Дрожит избенка от молодых голосов. Только Кондратий сидит на пороге – сутулый, неподвижный, с недобрым зеленым огнем в глазах, упорно долбит:

– Где попов эмназист?

– Зачем тебе?

– Жулик он! Не верю я ему. Вот настолько не верю – на ноготь. Ну, мы люди таковские, затертые мы люди, недаром и большевиками хотим заделаться, потому что приперло нас. А ему чего мало? Пищи не хватат?

Петунников обижается:

– Товарищ, так нельзя! Надо иметь основание.

– Ученый он.

– Я тоже ученый.

Кондратий поднимается во весь рост:

– Ты? Я и тебе скажу.

На площади он не разбирал, кого бил в порыве охватившей злости. Бегал за Сергеем, ударил Валерию, замахнулся на дедушку Павла, грыз зубами подмятого Матвея. Все стали злейшими врагами, на всех кипело затравленное сердце. Неведомая сила то перебрасывала к самостоятельным, то снова толкала в маленький лагерь Федякина. А когда младший Лизаров ударил его рычажком по шее, Кондратий несколько секунд стоял на площади, как бык с посаженным в шею ножом, припомнил старые обиды на богатых мужиков и домой вернулся с мыслью отомстить. Думал долго, упорно, но случилось так, что все обиды зашевелились против Сергея с учителем.

– Им чего надо? Ну, зачем они лезут в мужицкое дело? Не иначе, польза какая. Жалованье, что ли, платит кто?

Федякин входит неожиданно.

– Ба!

– Трофим!

– Живенький?

– Дай погляжу на тебя.

Федякин стоит полководцем посреди избы.

– Все здесь? Попович где?

– Жулик он! – кричит Кондратий от порога.

Петунников машет клюшкой:

– Вы оскорбляете интеллигенцию!

– Знаем мы вас!

– Какое вы имеете право?

Лицо у Федякина хмурится:

– Товарищи! Кто не верит в нашу правду, – отходи в сторону. Лучше двоим спаяться крепче, чем четверым мешать друг другу. Жизнь, которую мы облюбовали, даром не достанется: пеньки под ногами. Либо через них шагать, либо назад ворочаться. Кто куда?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю