355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр О'Шеннон » Антибард: московский роман » Текст книги (страница 12)
Антибард: московский роман
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:02

Текст книги "Антибард: московский роман"


Автор книги: Александр О'Шеннон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

Некоторое время я стоял в ванной, пронизанный тягучей болью в желудке, упершись лбом в зеркало, и полуспал. Очнулся я с ясным пониманием того, что хочу сейчас же поехать домой. Я почему-то был уверен, что дома мне сразу станет легче, хотя всегда терпеть не мог свой дом и к родителям относился как к некой досадной неизбежности, данной нам за грехи. Постояв, я почувствовал себя несколько лучше и на почти твердых ногах добрался до телефона. Отдышавшись, я позвонил администратору, сказал, что плохо себя чувствую («Наверное, это давление…»), что хотел бы выписаться и не могли бы они заказать такси до Москвы. Меня уверили, что все будет исполнено. Я надел куртку, покидал в сумку какие-то свои вещи, причем делал это очень долго, потому что все время забывал, что мое, а что – нет, и так, в незастегнутых ботинках, осторожно поплелся к лифту. В коридоре я последний раз попытался улыбнуться своим соседям, эти славные люди проводили меня сочувственным взглядом, и возблагодарил Бога за то, что есть еще в России места, где не ломаются лифты.

Женщина-администратор отнеслась к моему состоянию с тревогой, даже спросила: «Может быть, вызвать врача?» – на что я ответил: «Нет-нет, спасибо, это давление, это со мной бывает, мне бы домой поскорей…», быстро все оформила и заверила меня, что такси будет с минуты на минуту. Я добрался до кресла в холле, упал в него и, кажется, задремал или просто лишился чувств, потому что вздрогнул, когда меня стали трясти за плечо. Надо мной стояли администратор и шофер. Я некоторое время тупо смотрел на них, ничего не слыша из-за сотрясающего мою голову биения, а потом попросил: «Помогите мне дойти до машины, мне очень плохо…» Они подхватили меня под руки, шофер взял сумку, и они буквально дотащили меня до такси.

– Да-а, парень… – констатировал таксист, качая головой, когда мы тронулись. – Перебрал, что ли?

– Нет, это у меня давление.

Ехали мы, наверное, долго, но я этого не помню, меня в первый раз в жизни укачивало в машине, я то отключался, то бессмысленно таращился в окно, борясь с подступающей рвотой, и думал только о том, чтобы не загадить машину этого доброго человека. Мне удалось совладать с собой, и когда мы подъехали к дому, он доволок меня до самой квартиры. Я дал ему на пятьсот рублей больше, чем мы договаривались, благо практически все деньги, выданные мне на безумства, остались целы. Он застеснялся, но взял и, уходя, сказал:

– Тебе бы, брат, в больницу…

Мать была дома и очень испугалась моего вида, но я, как мог бодро, заявил, что это просто давление и что мне нужно полежать. Я лег и мгновенно заснул, а когда проснулся, за окном уже было темно. Я чувствовал себя еще хуже, чем днем. Я лежал и пытался оценить свое состояние, прийти к какому-нибудь логическому умозаключению, но никак не мог сосредоточиться, и единственное, что мне приходило в голову, что это давление. Я даже не пытался встать, потому что понял – это невозможно; меня покачивало прямо в постели, а руки и ноги онемели окончательно. И вдруг мне захотелось вареную курицу. Именно не жареную, не копченую, не гриль, а вареную, мягкую и сочную, тающую во рту. Я вспомнил, что весь день ничего не ел, и вчера, кажется, ничего не ел, и это, наверное, у меня от голода. Мне захотелось курочки, как никогда в жизни, я был уверен, что вот съем я курочку – и поправлюсь…

Я позвал мать, сказал, в каком кармане у меня лежат деньги, подарил ей все и попросил сходить купить курицу. Денег там было немало, долларов на двести, и мать удивилась такой моей щедрости, но, видимо, именно эта моя щедрость навела ее на мысль, что со мной совсем неладно, поскольку она безропотно отправилась в магазин.

Глаза у меня болели, пульс уже угнездился в них, и мне казалось, что при каждом ударе глаза медленно, но верно вылезают из орбит. Я зажмурился и впал в забытье…

Когда я очнулся, рядом стоял отец и смотрел на меня с отвращением.

– Перепил, что ли? – спросил он суровым мущщинским голосом, который меня всегда бесил.

– Курица готова? – проигнорировал я и почувствовал запах вареной курицы…

Это был самый отвратительный запах, который только можно себе представить. Он был густ, сытен и липок до такой степени, что мне стало нечем дышать. Я представил себе вареную курицу, разбухшую, осклизлую, с отваливающимся, вываренным серым мясом, плавающим в бульоне с огромными желтыми кругами жира, и меня снова стало тошнить. Я заперхал, давясь спазмами, но блевать было уже нечем и я только пускал на подбородок тягучие слюни, ничего не видя залитыми слезами глазами.

– Открой форточку! – пробулькал я и продолжал давиться. Отец молча пошел открывать форточку, в комнату зашла мать и твердо, упиваясь своей твердостью, отчеканила:

– Все, я вызываю «Скорую».

Это было удивительно, с ее стороны это был поступок, решение, соразмеримое по проявленной воле и твердости разве что с намерением Цезаря перейти Рубикон.

…Мои родители всегда, сколько я себя помню, были из той породы простых русских людей, которые высшей добродетелью жизни в обществе считали совестливость. Это, наверное, сугубо русское, или, скорее, советское понятие, не имеющее ничего общего с совестью и значащее то, что ты можешь постоянно привирать по делу и без, приворовывать (на работе, на дачных участках у соседей, на стройках, где угодно), писать анонимки, ненавидеть родственников, напиваться до белой горячки, колотить чем попало домашних, по ночам прокалывать шины и поджигать гаражи недругов, но на людях быть в высшей степени скромным, тихим, застенчивым и немногословным человеком, стесняться много есть в гостях, всегда беспокоиться о том, что о тебе подумают люди, устраивать детям истерики из-за каждой двойки и испачканных штанов, потому что могут подумать, что не все, как у людей, в винном никогда не произносить слово «водка», а застенчиво бормотать, стыдливо опустив воспаленные глаза и виновато покашливая: «Беленькую», или: «Пол-литра», или: «За столько-то», но, самое главное, ни за что на свете не беспокоить врача вызовом на дом. Когда я заболевал школьником, для родителей было сущей мукой вызывать ко мне врача. Их терзала совесть, они чувствовали себя не вправе отрывать от дел занятого человека и подолгу сердито допрашивали меня, действительно ли я болен. Когда же врач все-таки приходил, они бледнели от страха и краснели от стыда, уверенные, что я симулянт. А вызывать «Скорую» вообще считалось кощунственным поступком, смертным грехом, и делалось это только в том случае, если налицо был явный Пиздец…

Впрочем, мне уже было все равно, я к тому времени мало что соображал. Я просто лежал, покачиваясь в волнах набегающей дурноты, и ни о чем не думал.

«Скорая», кажется, приехала довольно скоро, и когда врачиха вошла в комнату, что-то похожее на интерес вызвал у меня ее наряд – она почему-то была одета в ярко-красный комбинезон, как у американских rescue, в руках у нее был серебристый чемоданчик с продольными выпуклостями, очень похожий на те, которые берут с собой в полет космонавты, и если бы за спиной у нее торчали такие же серебристые баллоны, а на голове был шлем, она была бы вылитый охотник за привидениями из одноименного фильма с Дэном Экройдом. Она посмотрела на меня с подозрением и первым делом спросила:

– Страховой полис есть?

Мать подобострастно подала ей полис, докторша расслабилась и принялась меня осматривать. Я, путаясь в мыслях и словах, пролепетал что-то о давлении, но она не обратила на это внимания. Она стала расспрашивать меня о симптомах – боль там-то и там-то, слабость, рвота, дурнота, – и, как оказалось, все это у меня было. Я понял, что дело плохо. Докторша нахмурилась и отрывисто приказала:

– Собирайтесь, вам надо в больницу.

И тут я понял, что это не давление, что это – пиздец. Меня кое-как приподняли за руки, усадили на кровать и одели. Я старался держаться, но уже знал, что надолго меня не хватит. Мне просто хотелось, чтобы все это поскорее закончилось.

– Что со мной? – без особого интереса спросил я.

– Возможно, внутреннее кровотечение. Надо провести обследование, – хмуро ответила докторша и стала поторапливать: – Сами спуститесь или на носилках?

– Сам, сам, – пробормотал я, зная, что это будет последнее, на что я способен.

Мать стала собираться, чтобы меня сопровождать, докторша подставила мне плечо и потащила к лифту, сзади меня подпирал отец. Мать тихо плакала. Когда мы спустились на первый этаж, я был мокрый как мышь. Меня запихнули в машину, уложили на носилки, и мы поехали.

Меня опять стало укачивать, но в то же время умиротворяющее спокойствие овладело мной – мне стало легко оттого, что я попал в чьи-то, может быть, и не слишком надежные, но профессиональные руки, что уже есть какой-никакой диагноз и что мне ничего больше не надо делать самому… Если бы я знал, что меня ждет дальше, я бы, наверное, предпочел умереть прямо в этой машине.

Я потерял сознание, потому что, очнувшись, понял, что меня везут по какому-то тускло освещенному коридору на каталке. Я был все так же спокоен и даже счастлив – сейчас со мной что-нибудь сделают такое, может быть, просто укол, или дадут таблеток, и мне станет легче… Только нужно еще немного потерпеть.

Меня привезли в приемное отделение, залитое таким ярким светом, что мне резануло по глазам. Я лежал на кушетке, зажмурившись, слыша сквозь ритмичное уханье в ушах голос матери, которая с кем-то говорила, видимо, с медсестрой, а потом на меня пахнуло стопроцентным спиртом, и густой голос человека, привыкшего повелевать, попросил меня подняться. Я сделал попытку, но не смог, и сильные руки помогли мне. Это был дежурный врач отделения, здоровенный, как все хирурги, жизнерадостный рыжий человек, явно хорошо выпивший, но державшийся тем не менее твердо и достойно. Меня усадили на стул и попросили проглотить резиновую кишку. Я ничего не понял, но кивнул. Мне засунули кишку в рот и стали ждать. Посидев так немного, я открыл рот, и кишка выпала. Мне терпеливо объяснили, что я должен взять ее обеими руками и запихивать себе в горло так, чтобы она пролезла в желудок. Я внимательно посмотрел на кишку, и мне стало страшно. Как же я ее проглочу? Это ужас какой-то… Средневековая пытка!.. Единственное, что я хотел, это чтобы все оставили меня наконец в покое… Я стал отнекиваться. Все загалдели, что это необходимо, что без этого никак нельзя, просто нужно немного потерпеть. «Это гастроскопия!» – уверяли меня. Я сделал вялую попытку засунуть кишку себе в горло, но понял, что нормальный человек сделать это не в состоянии. Она застряла у меня в горле, мне показалось, что я сейчас задохнусь, меня сотряс спазм, я в ужасе вырвал ее, и из меня полился желудочный сок. Но уже были приготовлены марли, быстрые руки подложили их мне на грудь, на колени и обтерли рот. Из глаз у меня не переставая текли слезы. «Я не могу!..» – простонал я и посмотрел на мучителей взглядом, который мог бы разжалобить кого угодно, но только не дежурных хирургического отделения, выполняющих свой долг. Мне опять дали в руки кишку и прикрикнули, чтобы я не валял дурака. И тут я понял, что они уже от меня не отстанут и что мне в конце концов все-таки придется это сделать, как бы это ни противоречило моему рассудку…

У меня получилось на пятый раз, когда я уже впал в отчаяние и хотел завизжать, что я ничего не буду делать и пусть они делают со мной что хотят. К тому времени я был весь вымазан собственной внутренней секрецией, заплакан и едва мог дышать – до такой степени у меня распухло горло. Кишка все-таки пролезла в пищевод, и я услышал крик: «Глотай! Глотай!» Закатив глаза, дергаясь в рвотных конвульсиях и в то же время до предела напрягшись всем телом, я сидел с проглоченной кишкой и думал: «Когда-нибудь все это должно кончиться…»

Ах, почему это было не давление!..

Я сидел так, считая секунды, до тех пор, пока чей-то голос не произнес задумчиво:

– Черт его знает… Я ничего не вижу. Темно…

– Ладно, вынимай, – разрешил дежурный хирург нехотя. Перхая, я выудил из себя кишку, задышал полной грудью и тотчас услышал крик:

– Е-мое!

Хирург держал в руках кишку, и руки его были в крови. Я почувствовал, как теплое и горячее беспрепятственно наполняет мне рот и струится по губам. Я опустил глаза и увидел, что кровь обильной струей бежит с подбородка на штаны. «Ну вот, – подумал я с горечью, – засру последние джинсы. Кровь ведь, по-моему, не отстирывается…» Вид мой – с зеленым лицом, с красными вытаращенными глазами, с окровавленным ртом, как у Дракулы, – наверное, был столь дик и ужасен, что мать зарыдала в голос…

– Немедленно в операционную! – единственное, что я отчетливо запомнил.

Я не знаю, куда все делись потом и что стало со мной, я помню только, что было какое-то движение, но двигался не я, потому что страшно устал и хотел спать, а меня двигали и что-то со мной совершали. Когда я опять пришел в себя, то обнаружил, что лежу на каталке в коридоре, голый, под простыней и мне холодно. Мать исчезла, и это меня обрадовало… Я забеспокоился, что у меня озябнут ноги и я простужусь, но тут меня повезли… Меня ввезли в большое помещение, облицованное голубым кафелем, как мне показалось, овальное, посреди которого стояло некое сооружение, в котором я с трудом признал операционный стол, до того он был весь заставлен и увешан какими-то мониторами, приборами и опутан циркуляционными разноцветными шлангами… Впоследствии этот стол станет для меня Машиной Времени, Искривителем Гиперпространства, Звездными Вратами и еще бог знает чем из мира фэнтези, но тогда я смотрел на этот стол и совершенно бесшумно передвигавшихся по операционной людей в масках без лиц и цветных свободных одеждах с нескрываемым интересом, как на какую-то киношную иллюзию, далекую от моей реальности, но в которую я тем не менее попал. Все это выглядело довольно жутковато и напоминало то ли подпольную клинику по изъятию человеческих органов, то ли космическую лабораторию инопланетян, предназначенную для бесчеловечных опытов над землянами. Здесь было так же холодно, как и в коридоре, и по мне пробегали волны озноба, ставшие уже неотъемлемой частью моего состояния, но когда меня опять повезли и стол стал надвигаться на меня, мне вдруг стало так легко и спокойно, словно и этот стол, и эта холодная стерильная операционная, и все эти люди, занятые сосредоточенным приготовлением к тому, чтобы с профессиональным равнодушием резать и кромсать мое измученное тело, являются единственно нормальным и естественным продолжением моей жизни, что сейчас здесь происходит именно то, что должно было случиться, и что без этого обойтись уже никак нельзя… На меня снизошло понимание того, что Я являюсь только малой частью своей жизни и гораздо большей частью чего-то еще, что Я уже ничего не могу сделать ни со своим телом, ни с тем, что со мной происходит, вообще ни с чем, и что, наверное, раньше мне только казалось, что Я могу все контролировать, и я почувствовал огромное облегчение оттого, что больше не нужно ни о чем беспокоиться и сейчас случится именно то, к чему моя жизнь была только прелюдией, лотереей с набранными и ненабранными очками, то, к чему мои желание и нежелание не имеют никакого отношения, и весь Я, то есть все, что я полагал самым бесспорно важным в этом мире, теперь не имеет никакого значения, и смирение овладело мной… Уже не беспокоило, насколько сложна и опасна предстоящая операция, переживу ли я ее, я просто знал, что решать это уже буду не я, и понимал, что страх здесь неуместен.

Когда каталку подвезли к столу, я перелег на него сам и с облегчением вытянулся… Мне что-то говорили, задавали какие-то вопросы, даже, кажется, шутили. Я отвечал невпопад, тоже пошутил в духе сериала «Скорая помощь», чем вызвал, как мне показалось, несколько напряженный смешок хирургов, и все недоумевал, почему они никак не приступят. Наконец мне надели маску, я стал послушно считать: «Раз… два… три…» – и перед тем, как отключиться, успел подумать, как скверно было бы вдруг очнуться от наркоза во время операции…

…Я очнулся в палате, в мягкой теплой койке, плавая в расходящихся парах эфира, счастливый и довольный. У меня ничего не болело, в голове не стучало, и чувствовал я себя превосходно. За окном был день, перетекающий в вечер. Я осторожно опустил одеяло и увидел, что живот мой разрезан от пупка до груди и аккуратно зашит большими стежками. Это не вызвало у меня никаких эмоций, кроме мысленной констатации факта, что жить мне отныне придется со шрамом.

– Ничего, – услышал я голос, – лет через пять-шесть его вообще не будет заметно…

Я окинул взглядом палату и увидел вторую койку, стоящую у окна. На ней, дружелюбно кивая головой, сидел приятно полный мужчина в полосатой пижаме, интеллигентнейшего вида, с добрыми близорукими глазами в очках. Он осторожно пил из стакана дымящийся чай.

– Меня уже второй раз режут, – добродушно продолжил он. – Прободение язвы… В первый раз оперировали в девятнадцать – знаете, студенческие годы, сухомятка, – такой шрам остался, что смотреть было страшно, а через пять лет рассосался, и живот стал как новенький. А теперь вот опять… Повышенная кислотность, – вздохнул он. – Вы ведь тоже язвенник?

Я кивнул, не понимая, о чем он говорит. Язвенник? Прободение язвы? Это что же – у меня язва желудка?! Какая язва, откуда?.. Да вот, блядь, оттуда! Оттуда, ебенать! От моей несчастной, нищей, бесприютной жизни, полной невзгод, лишений, нервотрепок и стрессов по каждому дерьмовому поводу, из-за рухнувших надежд и страха перед будущим, из-за пьянок до и после концерта, чтобы расслабиться, без закуски, потому что дорого, благодаря моей тонкой, чувствительной натуре, все воспринимающей чересчур остро, близко к сердцу и, как оказалось, к желудку, и special thanks моим истеричным родителям и моей истеричной стране, подарившим мне это беспросветное существование… Существование на грани фола!.. Я был искренне возмущен. Довели! Довели! Все-таки они все меня доконали!.. Это как же нужно довести нормального человека, чтобы у него случилось прободение язвы желудка, о которой он даже не подозревал?.. Теперь понятно, откуда у меня взялись и эта усталость, и боли, и полный даун – это хуевость моей жизни трансформировалась в язву желудка… Ну ничего, дай Бог мне только выйти отсюда…

– Вы, наверное, пить хотите? – вернул меня в койку выздоравливающего уютный голос. – Есть-то вам сейчас нельзя, да, наверное, и не хочется после наркоза, а пить можно. Я знаю – после полостных операций всегда пить хочется. Могу предложить яблочный сок, очень, доложу я вам, правильный напиток после таких операций…

Я почувствовал, что действительно очень хочу пить. «Попадаются же хорошие люди», – с умилением подумал я.

– Да, спасибо, – отвечал я ватным голосом, старательно модулируя благодарственные интонации.

Он поставил на тумбочку рядом с моей койкой стакан, полный сока, и пакет, произнес задумчиво:

– Пойду посмотрю телевизор… Совсем я тут, знаете, заплесневел, пора бы уж и на волю, – и вышел.

Я жадно выпил сок, ощутил жар, распространившийся по всему телу, и тяжесть в желудке. Я закрыл глаза и принялся размышлять, долго ли я тут проваляюсь. Ну неделю – это точно. А то и больше… В зависимости от состояния, анализов и прочего… Ну ладно, я по крайней мере отдохну.

С этой мыслью я уснул, а когда проснулся, понял, что спал я недолго, может быть, полчаса, и что мне плохо… Под шрамом, там, где по моим скудным анатомическим познаниям был желудок, зародилась боль. Это была не тупая вялая боль заживающей раны, раздражающе нудная, но естественная и поэтому терпимая, это была боль, которая заставила меня насторожиться. Сначала она была слабой, но было в ней что-то такое, что вызвало у меня чувство настороженности, я почувствовал ее пугающую скрытую мощь, это была боль неизвестной мне доселе природы – не выматывающая зубная боль, не обжигающая боль панариция, не тошнотворная головная боль, не саднящая боль вывиха или тягучая боль в животе – она была безжизненной, гнилой, темной, не просто болью, а чем-то ужасным, я ощутил заключенную в ней опасность, сдерживаемое до поры пламя и свое неизбежное поражение. Она росла и двигалась по моему телу медленно, как бы на ощупь, словно слепая хищная масса, уверенно и цепко, будто зная, что я целиком принадлежу ей… Мне стало страшно, и потому, что мне стало страшно, я начал надеяться, что это просто какой-нибудь приступ, естественный после такой операции, что, может быть, исполосованный желудок очнулся от наркоза, что это скоро пройдет, но знал, что это не так. У меня заныла голова, и тошнота подступила к горлу, мне становилось все хуже и хуже, боль выжигала меня изнутри, мне казалось, что сквозь швы повалит черный едкий дым, воняющий моей паленой плотью, я понял, что бороться с этой болью бесполезно, ее невозможно ни вытерпеть, ни заглушить, что скоро она просто сожрет меня, испепелит, что у меня нет никаких шансов, и когда в ней больше не осталось ничего человеческого, я закричал…

Я кричал долго («Сестра! Сестра!»), стараясь кричать как можно громче, потому что после каждого крика боль становилась все невыносимее, хотя, казалось, дальше уже некуда, а сил у меня оставалось все меньше. Я боялся, что потеряю сознание, а мой славный сосед, вернувшись, решит, что я сплю, и, как воспитанный, деликатный человек, постарается меня не беспокоить и даже словоохотливо объяснит зашедшему врачу, что я очнулся в добром здравии, попил яблочного сока («Очень, доложу я вам, правильный напиток!»), да и заснул, и успокоенный врач вернется в ординаторскую пьянствовать с медсестрами, но я-то, я?.. Я-то ведь помру!..

К тому времени я уже понял в какой-то миг, что с этой болью ко мне пришла Смерть. Я понял это разумом и телом, я почувствовал ее на языке… Я не хотел умирать, и не потому, что мне было страшно (я понимал, что в данных обстоятельствах смерть для меня будет только избавлением), а потому, что мне было рано умирать.

Когда пришла медсестра, я извивался в корчах, заляпанный извергнутым яблочным соком, и протяжно мычал. Увидев это, она стремительно выбежала. Я понял, что помощь в пути, скрючился так, что колени едва не уперлись мне в лоб, стиснул зубы и зажмурил глаза. Я был взбешен дикой несуразностью происходящего, абсурдностью ситуации, в которую я угодил – умереть через два часа после благополучно проведенной операции на язве желудка, придя в себя и даже попив яблочного сока, – и решил бороться до конца, но единственное, что я мог постараться сделать, – это дождаться врача.

Я держался из последних сил, дыша со всхлипами, и когда вошла врачиха, рослая женщина с лицом, на котором было написано твердое намерение сердиться, но при первом же взгляде на меня сделавшегося озабоченным и напряженным, у меня мелькнула надежда. Разум мой и чувства уже почти атрофировались, я потерял сознание (смутно запомнились беготня каких-то людей и отдаленные крики, беспокоившие меня), а пришел в себя от глухого толчка остановившегося лифта… Я опять лежал на каталке голый под простыней, но мне не было ни холодно, ни больно, ни страшно, ни интересно. Во мне не было ни смирения, ни ожидания, ничего, только четкое и отстраненное, присутствующее где-то вне меня, осознание того, как я устал от всего этого и что наконец-то отдохну…

Каталку выкатили из лифта и быстро, почти бегом, повезли по коридору. Я пристально смотрел в потолок на проплывающие тусклые лампы дневного света, и чем дальше мы ехали, тем лампы становились все более и более тусклыми, пока не погасли совсем…

…И наступила тьма…

…Я не видел тоннеля и света в конце его, я не слышал божественной музыки сфер, и умершие родственники, толпясь как живые, не встречали меня… Меня просто вынесло из снопа невероятно яркого, как, может быть, в эпицентре ядерного взрыва, чистого и какого-то радостного света в космос. Это было похоже на то, как если бы утопающий, барахтающийся в давящей глубине человек, в пароксизме отчаяния совершающий последние конвульсивные движения, судорожно пытающийся удержать остатки кислорода и с ужасом понимающий, что через секунду в его разрываемые легкие хлынет вода, целый океан воды, вдруг выныривает на поверхность и вдыхает полной грудью свежий воздух… У меня было именно такое ощущение – что я вдохнул полной грудью, и настолько глубоко, что, сделай я так раньше, на Земле, меня бы разорвало на куски. Я парил, не прилагая совершенно никаких усилий, как будто так было и надо, и чувствовал то, что пытался потом описать словами, но понял, что усилия мои тщетны, что в ни одном языке мира нет таких слов, которые могли бы хотя бы приблизительно выразить, насколько я был счастлив… Я не могу сказать, что это было пьянящее счастье, сумасшедшее счастье, безумное счастье, это не было полным счастьем, это вообще не было человеческим счастьем, это было счастье, рожденное безжизненностью абсолюта, это было абсолютное счастье.

Это было счастье, доступное только абсолютно чистому духу, отъединившемуся от связывающих его с биоскафандром проводов, по которым с механической ритмичностью циркулировали эмоции, импульсы и рефлексы; счастье абсолютного забвения и равнодушия ко всему, что предшествовало этому, как к какой-нибудь ненужной грязной работе, которую тебя заставили выполнять, или дурацкой детской игре, в которой ты вынужден был участвовать; это счастье было наполнено абсолютным покоем (прав был чертяка Пушкин!) и абсолютным знанием того, что теперь все будет хорошо и так будет всегда, и уверенность в этом была столь же беспредельна, безгранична и бесконечна, как и окружающий меня космос.

У этого счастья были оттенки и составляющие, и если можно было бы назвать их мыслями (хотя это было что-то другое) и перевести в слова, они звучали бы так: «Я ДОМА! Я ВЕРНУЛСЯ! НЕУЖЕЛИ ВСЕ ЭТО КОНЧИЛОСЬ?!» – и у меня буквально захватывало дух. Я словно сбросил с себя невыносимо грязные, зловонные от пота и испражнений, присохшие к ранам завшивевшие одежды и встал под теплый душ в уютном тихом доме, где меня так долго ждали…

В этом счастье была огромная доля облегчения от того, что я наконец закончил выматывающую гастроль на Земле с пугающе реалистическим спектаклем под названием «Жизнь» и мне больше не нужно было играть свою роль, в которой у меня, по ходу действия, гниют и крошатся зубы; потеют и воняют ноги; портится зрение; случается понос; не выводится перхоть; болят спина и суставы; трещит голова с похмелья; течет из носа; до испарины слабеет тело от голода; схватывает печень; пол-лица превращается в лиловый синяк и заплывает глаз после драки; то гневом, то желчью, то опустошенностью наполняется душа; в которой я коченею от холода и изнываю от жары; в которой я должен подстригаться, бриться, мыться, стираться, стричь ногти, выдавливать угри, какать, писать и пукать, любить и ненавидеть, быть любимым и быть ненавидимым, жалеть, восхищаться, презирать, мучиться, верить, надеяться, разочаровываться, впадать в истерику, тащить свой крест, умывать руки, впадать в депрессию, в эйфорию, в ступор, быть нищим, гордым, слабым, сильным, лишним, уставшим, впечатлительным, голодным, недостойным, охуевшим, добрым, злым, черствым, ебущимся, одиноким, ласковым, пьющим, семейным, сыном, мужем, другом, врагом, недругом, предателем, преданным, гражданином, бардом, сумасшедшим, хорошим, плохим, никаким, телезрителем, понимающим, проникающимся, кающимся, избирателем, русским, мужчиной, человеком; быть каким угодно, только не таким, каким я хотел бы быть; быть любым, но не таким, каков я есть на самом деле; думать о том, о чем я не хочу думать, и жить так, как я не хочу жить; играть в абсурдистском трагифарсе, не видя в этом никакого смысла, среди поблекших декораций с намалеванными на них надписями (браво, Шекспир!): «Роддом им. Грауэрмана (1964)», «Отчий дом, ясли – детский сад „Солнышко“ (1967–1970)», «Школа № 1205 (1971–1980)»… и далее на поворотном кругу ПТУ сменяют заводы, фабрики, вытрезвители, дачи, леса, юг, клубы, Питер, ДК, и череда всего этого со скрипом останавливается на небрежно нарисованной расплывшейся черно-серой ноябрьской акварелью на сыром холсте картине: унылые надгробия и тощие деревья, с пояснением наверху «Преображенское кладбище (1998)»… И облегчение от всего этого было праздником Возвращения и Возрождения меня Абсолютно Настоящего.

Мне стало понятно, почему отсюда никто не возвращается. Здесь был абсолютно идеальный мир, мир вечного нерушимого Покоя и Отдыха (Гете, я снимаю шляпу!), мир великого одиночества и свободы, мир без желаний и подробностей, без духоты и сквозняков, мир без прошлого и будущего, мир, о котором я мечтал всю жизнь, отсюда невозможно, немыслимо было возвращаться, не было ни одного сколь-нибудь серьезного основания для этого, ни одна причина для этого не могла быть достаточно веской и никакое сравнение не может послужить хотя бы мало-мальски приблизительным примером вопиющей кошмарности такого возвращения.

Я был весь какой-то новый, чистый, свежий и ясный, я видел сверкающие миллиарды звезд так отчетливо и ярко, как не видел ничего в своей жизни; и дело здесь было не в том, что мои минус полтора вдруг превратились в стопроцентное зрение, а в том, что в отличие от моего земного существования я стал полноценной, неотъемлемой частью всего этого, Космос растворил меня в себе, и я даже не то чтобы видел, а чувствовал его.

Я чувствовал, что Космос не беспросветно черен, в нем было какое-то внутреннее свечение, порождаемое им самим, в нем было что-то, чего нельзя было назвать жизнью, это было чьим-то присутствием, и движение этого присутствия я явственно ощущал… Меня овеял легкий ветерок (я, помню, еще удивился – откуда в Космосе ветерок?), и я попытался окинуть себя взглядом, чтобы понять, что овеял этот ветерок. Я увидел, что представляю собой светящуюся красивым, слегка переливающимся желто-белым светом полупрозрачную субстанцию, очертаниями отдаленно напоминающую человеческое тело, но значительно уменьшившееся в размерах.

И тут я начал двигаться…

Я не совершал для этого никаких механических движений, меня словно что-то двигало, я просто поплыл, плавно и скользяще, и это было неописуемо восхитительно…

Я увидел огромную, действительно голубовато-зеленую Землю (оказывается, все это время я был рядом с ней, может быть, где-нибудь в ноосфере Вернадского) со слегка туманной атмосферой и впереди себя, на расстоянии примерно двухсот земных метров, заметил движущиеся сияющие сгустки, похожие на маленькие кометы. Я понял, что они были тем же, что и я, и все мы не слишком быстро, но и не медленно приближались к Земле…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю