355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр О'Шеннон » Антибард: московский роман » Текст книги (страница 11)
Антибард: московский роман
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:02

Текст книги "Антибард: московский роман"


Автор книги: Александр О'Шеннон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Чеченцев я, как всякий нормальный русский человек, не отягощенный комплексами правозащитника, с удовольствием браню вместе с ним, а вот про осетин и абхазцев худых слов не говорю, потому что они все-таки настроены пророссийски, а импульсивные грузины, став наконец свободными, умудрились превратить самую богатую, развеселую и похуистичнейшую республику Советского Союза в нищенское подобие банановой республики типа Гватемалы пятидесятых годов, прибежище международных жуликов, и еще имеют наглость наезжать на Россию, без помощи которой все они были бы сейчас не «дзе» и «швили», а «оглы» и стали бы азербайджанцами.

Азербайджанцы же, на удивление, самые спокойные и меланхоличные люди Закавказья. Это происходит, может быть, потому, что они мусульмане и «На все воля Аллаха!» является для них утешительным слоганом на все случаи жизни, хотя к своему мусульманству азербайджанцы относятся так же, как и турки, то есть вспоминают о нем только по большим праздникам. С азербайджанцами бессмысленно говорить о величии их нации, древней культуре, предках-блондинах и прочем, потому что они относятся к этому совершенно равнодушно, иногда даже с некоторым испугом, и решительно не знают, как поддерживать такой разговор.

Это философское равнодушие к истокам выгодно отличает их от представителей других народов, во времена оно спустившихся с Гималаев, чуть ли не из самой Шамбалы, рыжеволосыми блондинами на горе себе и на радость арабам… Азербайджанец аполитичен, его, как всякого гипервосточного человека, больше всего интересует коммерция и бабы, и в этом смысле обретенная независимость Азербайджана для него только лишние проблемы и хлопоты.

О торговле и любовных похождениях с неразборчивыми московскими проститутками азербайджанцы могут говорить бесконечно и обстоятельно, и мне остается только вслух выражать свою радость по поводу того, как хорошо, что азербайджанцы торгуют на московских рынках, и при этом я искренен, потому что азербайджанцы в отличие от тех же грузин и армян действительно умеют и любят торговать. И когда я слышу со всех сторон стоны русского крестьянина, которого нехорошие чурбаны не пускают торговать на рынки, а если и пускают, то обирают до нитки, я отношусь к этим стонам так же, как и к стонам всякого русского человека – с большими сомнениями в их обоснованности. Мне кажется, нам никак нельзя забывать, что продовольственный рынок как таковой не место средоточения национальных, государственных и геополитических интересов России, а всего лишь пространство, уставленное палатками, павильонами и навесами, предназначенными для розничной и оптовой торговли продуктами питания, и не более того, и если азербайджанцы оккупировали это место, значит, они заплатили больше всех, что, собственно, и является частью тех самых рыночных отношений, о которых мы все так истерически мечтали. Мне лично все равно, у кого покупать картошку и морковку и кто при этом меня будет обвешивать – бойкий восточный человек или толстая русская тетка, но если мне вдруг ни с того ни с сего захочется папайи, русский крестьянин удовлетворить мой внезапный спрос не сможет по той простой причине, что папайя у него на огороде не растет, а азербайджанец предложит мне и папайю, и маракуйю, и еще невесть что, но чтобы доставить мне такое удовольствие, он прежде заплатит городу, которому наплевать, кто ему платит; браткам, которым наплевать на милицию; милиционерам, которым наплевать на закон, и Коррумпированному Чиновнику Районной Администрации, которому вообще наплевать на всех и вся.

Но русский крестьянин, пребывающий в своей исконной святости, весьма напоминающей затяжной запой, об этом, видимо, знать не знает и ведать не ведает, а грезится русскому крестьянину, чтоб все было светло, чисто и празднично, как на колхозной ярмарке в «Кубанских казаках». Но если завтра какие-нибудь великодушные люди прогонят с рынков всех кавказцев и русский крестьянин, встав засветло и помолясь, в чистой рубахе повезет на своей таратайке продавать картошку, то оберут его на рынке за милую душу свои же братья-славяне, а будет вякать, так и пиздюлей навешают, и почешет тогда крестьянин репу и поймет наконец, что нет справедливости на Руси святой и что сподручнее отдать за полцены товар Ахмету, да и валить от греха домой, пить водку, а тот уж сам разберется – кому и чего дать… А и то – как не обобрать русского крестьянина! Грех не обобрать русского крестьянина! Дай мне волю – я бы и сам обобрал русского крестьянина, да еще и покуражился бы вволю.

Испокон веков обирали русского крестьянина, а он вишь все живет и чего-то там боронит, сеет и поднимает зябь, беззаветный труженик, кормилец и хранитель самобытных устоев нашей с вами Отчизны, былинный практически персонаж. Вон он – стоит: истовый, в лаптях из лыка и онучах, в посконных портах с заплатами, в домотканой рубахе до колен, подвязанной конопляной веревочкой, с вздернутой косматой бородой стоит это он посередь пашни и, прищурясь всеми морщинами, глядит в небо, ожидая дождя. Из кармана торчит четвертинка беленькой, заткнутая чистой тряпочкой, и рядом лежит вострый осиновый кол, чтобы в случае чего тут же охуячить кого угодно – коммуниста, демократа, деревенского вора, сельского участкового, дачника, соседа, фермера-горожанина, кума, родного брата, а особенно какого-нибудь голландца или американца, приехавшего в эту Богом забытую глушь с капиталистическим намерением купить наши засранные, заброшенные и никому не нужные земли, чтобы хоть что-то на них вырастить.

А азербайджанцы… Господь с ними, Яков Лукич, с азербайджанцами-то, не будь азербайджанцев – обязательно будет кто-нибудь другой, и житья тебе все равно не дадут, хотя в чем-то ты, сердечный, и прав – ах как хочется иногда турнуть к чертовой матери в свои пределы всех наших южных соседей, необъяснимо раздражающих всякого русского человека своим архетипом, чтобы было в Москве в смысле европеидности и белокурости так же благостно, как в Исландии, где даже всеми и вечно гонимые курды не желают просить политического убежища.

Впрочем, мятежная судьба заносила меня в машины и с еще более экзотическими личностями. Однажды меня вез сикх с бархатными глазами, из тех невесть откуда взявшихся в Москве сикхов, что торгуют в переходах метро всякой дребеденью. Мы молчали всю дорогу, и я думал: до какой же степени хуевости должна дойти жизнь сикха в солнечной Индии, если он перебрался в холодную, злобную Москву, чтобы торговать здесь в переходах, жить в однокомнатной квартире ввосьмером и упрямо носить не по-московски лиловую чалму в двадцатиградусный мороз.

На полуразвалившейся колымаге, видимо, угнанной из озорства, вез меня веселый и бесшабашный негр, всю дорогу травивший анекдоты, и он так уморил меня своим русским языком, что я в припадке политкорректности дал ему на десять рублей больше, чем мы договаривались.

Психи мне тоже попадались, и особенно напугал меня русский патриот – еще одна невинная жертва телевизионной трансляции теракта на Дубровке, тронувшийся умом на почве чеченцев. Он сидел в плаще совершенно немыслимого оттенка, и у меня почему-то создалось впечатление, что под плащом на нем ничего не было. У него была длинная жилистая шея с огромным кадыком, острый хрящеватый нос церковного служки, и весь он, согнувшись над рулем, широко расставив локти, напоминал грифа. «Сам-то русский?» – подозрительно спросил он меня, когда мы тронулись. Я отвечал утвердительно, и он тут же, без обиняков, холодно и убежденно заявил мне, что всех чеченцев надо мочить. Я легко согласился с ним, приняв его слова за будничную константу и аксиому, необходимые для завязывания дорожного разговора, заметив только, что пока это почему-то не очень получается. Тогда он искоса посмотрел на меня горящим взором фанатика, отчего мной овладело смутное беспокойство, и сказал, что это пока тайна, но в Москве уже создаются боевые дружины наподобие славных сальвадорских «эскадронов смерти», которые в случае повторения террористических актов будут вламываться в квартиры московских чеченцев и всех под гребенку забирать в заложники. За каждого убитого русского он грозился расстреливать по пятьдесят чеченцев – женщин, стариков и детей. Я представил, каким дерьмом это в итоге обернется, и осторожно спросил: «А как же милиция и ФСБ?» – «Они в курсе. Они с нами», – знающе ухмыляясь, отрезал он. Мы немножко помолчали, а потом он добавил, что уже есть компьютерная база данных на всех проживающих в Москве чеченцев, а за патриотами дело не станет. В этом я не сомневался, так как и сам в свое время искренне недоумевал, почему бы просто не сбросить на Чечню атомную бомбу или, по гениальному совету Дедушки Русской Демократии А.И. Солженицына, не обнести мятежную республику колючей проволокой и спокойно ждать, пока мужественные и свободолюбивые вайнахи не перережут друг друга, а победившему тейпу со всей пиаровской помпой вручить ордена Героев России и даровать Конституцию, но как человек, приемлющий европейские ценности, я все-таки хотел возразить, что, наверное, не все чеченцы отморозки и есть среди них нормальные люди, которые хотят жить мирно и спокойно, и, объективно говоря, среди русских тоже есть мудаки и отморозки, но не решился, побоявшись в пылу начавшейся полемики получить от неадекватного собеседника монтировкой по голове и быть выброшенным на каком-нибудь помоечном бескудниковском пустыре. Он наговорил мне еще много ужасных вещей, смакуя неаппетитные подробности своих будущих подвигов, а я только малодушно поддакивал, а когда наконец выбрался из машины этого одержимого, вздохнул с облегчением. Так что ехать лучше всего на молдаванине.

– А до Алферова сколько отсюда ехать? – спрашивает Вера, сильно прижавшись ко мне.

– Я не помню точно… Полчаса, может, минут сорок. Если пробок не будет.

Мы проходим мимо палатки с грилем, но теперь запах жареных кур не вызывает у меня ничего, кроме тошноты. Я прибавляю шаг, чтобы поскорее выйти из окутавшего нас вонючего облака.

А вот и дорога.

– Если нужны деньги – у меня еще есть.

Милая, добрая Вера! Все это хорошо, только мне уже как-то не хочется быть альфонсом. А впрочем – поглядим.

Я обнимаю Веру за плечо, поднимаю другую руку, и мы застываем на мокром ветру как изваяние… Такой могла бы быть скульптурная композиция «Московские влюбленные», и если поставить ее на обочине какого-нибудь шоссе, бомбилы в темноте будут лажаться и останавливаться, а приглядевшись – материться и уезжать дальше.

Не проходит и минуты, как к нам подруливает «Лада». За рулем сидит нормальный вроде бы мужик, явно не кавказец. Одет хорошо, и поэтому скорее всего придется торговаться.

– До «Сокола» довезете?

– Это до метро? Сколько?

– А сколько вы хотите?

– Ну, рублей двести…

– Двести – это многовато, давайте за сто пятьдесят.

– Нет, сто пятьдесят – это мало…

– Сто семьдесят.

– Это рядом с метро?

– Да, там от метро буквально пару минут ехать.

– Ну ладно, садитесь.

Я пропускаю Веру на заднее сиденье и сажусь рядом.

– У вас курить можно?

Водила морщится:

– Лучше потерпите. Я сам не курю, табачный дым не выношу.

Вот засранец! Ну ладно.

Мы трогаемся, и Вера кладет мне на плечо голову. Разговаривать совсем не хочется, я решаю подремать и закрываю глаза. Я слушаю плеск луж под колесами, дробный стук дождя по стеклу, надрывную уголовную песню очередного уебища, поселившегося в формате «Русского радио-2» и думаю: «Ну куда я, на хуй, еду? Зачем? Вместо того чтобы расслабиться, залезть в горячую ванну с парой бутылок холодного пива, раскрыть книгу и пуститься в плавание по винноцветному морю „Улисса“, меня несет из одной жопы в другую через всю Москву надрываться за триста рублей перед доморощенными Станиславскими обоих полов, которые за свои гроши, потраченные на билеты, хотят, чтобы я заставил их верить и быть сопричастными, которые были бы не прочь за те же гроши получить по полной программе весь спектр бардовской грусти, романтики и глуповатого юмора и чтобы я при этом еще был трезв, тонок, страшно остроумен и попадал в ноты. А потом они еще подумают, покупать ли мои кассеты. Достоин ли я звучать у них дома наряду с Визбором, Галичем и Окуджавой, будут ли уместны мои песни во дни тяжких сомнений и раздумий. Не окажется ли мое творчество моветоном для компании их друзей, таких же пустоголовых болванов, как они сами».

И вот я еду и думаю: «А на хуй мне все это нужно? Зачем?.. Зачем я не безголосый эстрадный певец, кем-то почему-то раскрученный? Зачем я не муж, сын, брат, зять, любовник или просто провинциальный хуесос, поющий идиотские песни, любезные моему народу, которому ссы в глаза – все божья роса… Зачем у меня нет алчного еврея-продюсера, бессовестной и бесстыжей акулы шоу-бизнеса, который своей местечковой дремучестью засрет мне все мозги, но по крайней мере не будет лезть в душу и поможет зарабатывать бабки. Сколько я еще в состоянии быть бардом, охуевшим от себя и от публики? Что ждет меня?»

В крайнем волнении я лезу за сигаретами, но вспоминаю, что курить нельзя. Вот козел! Табачный дым он, видите ли, не переносит. Нужно было все-таки дождаться молдаванина.

…Участь Старого Барда – вот что меня ждет! Я вижу этих Старых Бардов на каждой тусовке. Старых Бардов и Старых Поэтов. По мне – нет ничего ужаснее этого (ну разве что быть Неряшливой Вдовой Гения, или Старой Драматической Актрисой, мхатовским голосом предающейся по телевизору воспоминаниям о кознях, чинимых ей завистливыми коллегами по актерскому цеху, и развратных преследованиях со стороны Берии, которому, судя по обилию подобных воспоминаний, больше делать было нечего, как только портить жизнь капризным старлеткам). Беззубые, с горькими лицами, с тоскливыми выцветшими глазами, с дырчатыми, как губки, носами, в застиранных хозяйственным мылом пиджаках с перхотью на плечах от трех нечесаных волосин, они подсаживаются за столики к молодежи и начинают нести такую околесицу, что скисает даже пиво в бутылках. Они просят гитару и надтреснутыми высокими голосами запевают костровые песни счастливых времен оттепели. Они читают свои стихи – про плохого дядьку Сталина, про злодея Ленина и про заебанную Русь-матушку. Пиздят не переставая. Вспоминают великих. Высоцкого они умилительно называют Володькой. Все они, конечно же, с ним пили. С Юркой бродили по Фанским горам… Многие из них – бывшие десантники-парашютисты. И все это на полном серьезе. Над ними смеются, им наливают… Вот что меня ждет. Вот каким я буду.

А между тем, если бы я загнулся вовремя, то мог бы стать культовым музыкантом. Я должен был умереть во всей красе своего таланта, многое не успев, о многом не договорив, многое не сделав (аккурат перед смертью я был бы оживлен и полон сил и делился бы со всеми своими новыми задумками и грандиозными планами), сгореть в расцвете лет, недопонятый, одинокий, пьющий и даже, кажется, нюхающий, таинственный, в полной мере испытавший на себе все удары судьбы, выпадающие на долю всякого самобытного художника в этой несчастной стране… Я знаю, что после моей смерти многие однозначно назвали бы меня конкретным Гением, знакомством, распиванием и последующим мордобоем со мной гордились бы, меня бы цитировали, обо мне бы писали (и страшно подумать, но – ах! ах! – как хочется верить, что сама Капа Деловая, устыдившись наконец своих статей с высосанными из пальца восторгами и вымученной критикой одноразовых, как презервативы, мальчуковых и девчоночьих групп, больше напоминающих чьи-то гаремы, творчество которых находится где-то за гранью добра и зла, и третьесортных заезжих диджеев неопределенной расовой принадлежности из рабочих пригородов Лондона, старательно написанных доходчивым тинейджерским языком, даже за очень большие деньги, опубликовала бы в «Московском комсомольце» душевный некролог, начинающийся просто и со вкусом: «Умер Андрей Степанов…», за который она была бы с треском уволена личной телеграммой П. Гусева, присланной с африканского сафари, и ошельмована обиженной рэйверской тусовкой, но до конца дней своих, прошедших в нищете и забвении, так и не пожалела бы об этом), на свет божий всплыл бы целый детский сад моих фальсифицированных внебрачных детей, а потом миру открылась бы некая женщина, с которой я якобы тайно обвенчался в занесенной пушистыми снегами церквушке в Коломенском… На моих похоронах, превратившихся бы в тотальную пьянку, опечалившую моих родителей, девочки, девушки и женщины обрыдались бы всласть, а одна шестнадцатилетняя экзальтированная особа, поддавшись общему отчаянию, проглотила бы целую пригоршню колес, но ее, к счастью, откачали бы… И Скородумов, бледный от горя, произнес бы двухчасовую речь, полную глухих намеков на причастность к моей смерти то ли спецслужб, то ли зловещих сектантов-недоброжелателей, отчего озноб пробежал бы по рядам скорбящих, обильно сдабривая ее гневными филиппиками в адрес Лужкова, Минкульта, Союза писателей, Аллы Пугачевой, новых русских и колоритного лысого депутата Шандыбина, и, заебав всех, под конец расплакался бы самыми настоящими слезами. Он причислил бы меня к сонму Святых и Великомучеников Русского Рока – Майк Науменко, Цой, Башлачев (скорбь о которых никогда не переполняла меня) – и наверняка приплел бы сюда еще и Высоцкого, жившего, по-моему, со своей француженкой как у Христа за пазухой, ни в чем себе не отказывая, страдая разве что с похмелья и от недостатка героина… Сан Саныч устроил бы тематический вечер, посвященный моей памяти, где все опять напились бы, написал бы обо мне книгу воспоминаний («Недопетая песня», допустим) и выпустил бы диск под аналогичным названием с моими записями, тайком сделанными в своем «Диагнозе»… И на моей могилке никогда не переводились бы живые цветы, и в Годовщину Моей Смерти стайки юношей и девушек с искаженными неутихающим горем лицами, подняв воротники и дрожа от холода (умер бы я, конечно, вот таким же поганым ноябрем), пили бы из горла мой любимый «Московский» коньяк и «Балтику-девятку», в благоговейном молчании слушая на разбитых магнитофонах мои песни, от которых меня при жизни уже тошнило.

И многим, между прочим, стало бы за себя стыдно.

Но я не умер, не дали мне умереть, хотя у меня была такая возможность несколько лет назад…

Это случилось в начале ноября, мне тогда стало как-то особенно невыносимо, что-то постоянно побаливало внутри (я думал, что от чрезмерного количества пива), и меня настойчиво посещала мысль, что я устал и мне надо отдохнуть. Вид у меня был жалкий, я угнетающе действовал на своих друзей-поклонников, неутихающий рефрен «Как я устал!» завяз у них в ушах, и когда им совсем это надоело, они скинулись и сделали мне царский подарок – путевку в элитарный дом отдыха на две недели. Кроме того, они вручили мне большую сумму денег, чтобы я там не скучал, и я, живо представив все ожидающие меня там безумства, чуть не прослезился от благодарности.

Дом отдыха действительно оказался очень хорошим, с вышколенной, хоть и не молодой прислугой, с неоскудевающим баром, огромным бассейном и идиллически синеющим лесом у самых ворот. Мне дали номер люкс со всеми возможными удобствами, там были ванная и душ, телевизор с видеомагнитофоном, телефон с московским номером, ажурный балкончик для неспешного покуривания с удовольствием и шикарная двуспальная кровать, манящими достоинствами которой я так и не воспользовался. Народу там отдыхало мало, все больше немолодые и явно небедные люди, делающие все чинно и не спеша, с отстраненным достоинством европейцев пережидавшие утомительную процедуру перемены обильных блюд, производимую улыбчивыми бесшумными официантками, и, став одним их этих людей, я почувствовал столь долго недосягаемую для меня приятность такой жизни… Первое время, скорее по привычке, чем из желания, я окидывал взглядом отдыхающих, выискивая причину для флирта, и даже на какое-то время положил глаз на кокетливую статную барменшу лет под сорок, незлобивый роман с которой мог бы стать красивым финале апофиозо для моего изживаемого эдипова комплекса, но вдруг я понял, что я и правда так устал, что самым счастливым для меня было бы провести время в покойном одиночестве… С вежливым достоинством я раскланивался каждый день с пожилой парой из соседнего номера, выглядевшей как посольская чета в отставке; торжественно выпивал свою утреннюю чашку кофе с сигаретой в энглизированном, отделанном мореным дубом баре с полюбившейся мне «Литературной газетой» в руках, где среди разнообразных, по-стариковски ворчливых пожеланий русской литературе, кинематографу, театру и телевидению, какими они должны быть, перемежающихся русофильскими воззваниями полусумасшедших православных гностиков с армянско-еврейскими фамилиями, я с особенным удовольствием читал произведения современных белорусских авторов – все больше про Хатынь, партизан и аистов – и упивался их монументальной, непоколебимой совковостью и простодушием, в коих без труда находил истоки феномена Лукашенко. Я наслаждался неторопливой прогулкой по ближнему леску, обустроенному дивными екатерининскими мостиками и беседками, среди которых какие-то люди с метлами, весьма похожие на дворовых, истово застывали при моем приближении и чуть ли не кланялись, пока я не отпускал их кроткой улыбкой, коротал время перед гонгом к ужину под раскидистыми пальмами в зимнем саду в изящной беседе с милой старушкой в фиолетовых буклях, бывшей балериной, о Париже, Большом театре и ее очаровательных внучках. И тут я понял, насколько мне опротивела моя затянувшаяся молодость. Без особого удивления я осознал, что не могу вспомнить ничего радостного, светлого и счастливого, что случилось бы со мной в молодости, и что именно эта золотая пора положила начало моему осознанию собственной ничтожности, разочарованности, краху иллюзий и усталости, что молодость не дала мне ничего, кроме беспричинной злобы и презрения к окружающим меня людям, к моей стране и ко всему этому миру, и в итоге привела меня на стезю банального неудачника и мизантропа. Я понял, что с самого детства был до смешного каноническим представителем своего уставшего поколения, не слишком здоровым потомком людей, у которых никогда не было шанса на одиночество, которые на семьдесят лет были загнаны в колхозы, коммуналки, бараки, очереди, на собрания, на митинги, на парады, на заводы и фабрики, на стройки, на кухни диссидентов, в лагеря, в туристические походы, в атеизм, в антифашизм, в антисемитизм, в антисоветизм, в казармы, в Политех шестидесятых, в НИИ, в конторы, в творческие союзы, во всесоюзные здравницы, в границы Советского Союза, в кружки, в садоводческие товарищества, в андеграунд, в рамки официального искусства и партийной дисциплины, в семью братских народов и крепкую советскую семью. И когда народ изнемог от этой протухшей, зловонной, заплесневелой тесноты, возненавидел сам себя и все это на удивление быстро рухнуло, моя молодость под звуки флейт, бонгов и гитар потащила меня на митинги; шествия; концерты русского рока; в Питер, на тусовки неформалов к Казанскому собору и в «Сайгон», всегда облепленный местными бесполыми существами в банданах, просящими денег на пиво и кофе; на сборища поэтов; в подвалы к музыкантам; на защиту Белого дома; на штурм Белого дома; на вещевые рынки; к Алферову и Скородумову… Я со стыдом вспомнил, каким я был бодрым, уверенным в себе и в своем ослепительном будущем лопоухим дураком, пока молодость не выжала из меня все соки и не отшвырнула на обочину дороги, по которой мчалось обезумевшее стадо новых русских, паля друг в друга из «беретт» и кидаясь тротиловыми шашками, не оставив мне ровным счетом ничего из того, что мне действительно было нужно. Я понял, насколько отвратительна для меня молодежь, сидящая на моих концертах, толпящаяся с «Балтикой» у Скородумова, по-дурацки одетая, нищая, поющая, пиздящая, восторженная, охуевшая, ссущая в подъездах, болтающая на пиджин-русском, никчемная, пизданутая, убивающая ровесников и бомжей, даже не подозревающая, что такое секс, но занимающаяся истеричной, пьяной, неумелой еблей, беснующаяся на выступлениях своих зажравшихся, отупевших кумиров, идущая в армию, чтобы стать там мущщинами, и возвращающаяся оттуда безнадежными кретинами с сотрясением мозга и, возможно, отпидарасенная, чтобы через год спиться и припадочным дворовым алкоголиком с бугристым лиловым лицом всю оставшуюся жизнь вспоминать службу как самое светлое время в жизни… Как смешны и нелепы все эти правильные мальчики и девочки из «Идущих вместе», всерьез уверенные в том, что они выражают чаяния и надежды Нового Поколения, и даже не подозревающие, что чаяния и надежды любого поколения на этой планете всегда были и будут разрушены, но готовые подбежать и плюнуть в лицо всякому, кто не соответствует их идеалу истинного россиянина. В свое время они благополучно превратятся в болтливых молодящихся пизд с крашеными волосами из офисов и пузатых плешивых топ-менеджеров, болельщиков и знатоков «Формулы-1»; как жалко мне всю эту булькающую, пузырящуюся биомассу, называемую молодежью, которая в подавляющем большинстве своем станет Никем и Ничем, тем, без чего легко можно обойтись, и предназначенную только для того, чтобы кто-нибудь (в том числе отчасти и я) делал на ней деньги, имя и свое будущее всеми возможными способами. И я вдруг понял, что хотел бы родиться уже сорокалетним, с устоявшимися волевыми чертами лица, с багажом знаний, мудрости и денег, достойным этого возраста, со спокойной душой отдав сорок лет безразлично кому – Богу или Дьяволу – только за то, чтобы в оставшиеся мне годы, сколько бы их ни было, вкусить хотя бы малую толику всех радостей спокойной красивой жизни, недоступных и предназначенных мне по факту моего рождения…

Так я думал, отдыхая, а мне между тем с каждым днем становилось все хуже и хуже. Тупая боль где-то посередине груди не оставляла меня ни днем, ни ночью, я начал быстро уставать на своих одиноких прогулках, ел без аппетита, только потому, что еда была на редкость вкусной, и всякий раз после этого меня подташнивало. Утром у меня начала кружиться голова, когда я поднимался по лестнице, лоб покрывался холодной испариной, мне приходилось останавливаться и переводить дух, и настал день, когда меня мучительно, с судорогами вырвало вязкой зеленой желчью. С этого дня меня рвало каждый день, хотя я уже почти ничего не ел, и во рту всегда стоял горький привкус.

Я почему-то был уверен, что это от давления, от резкой перемены погоды – то шел мокрый снег, то выглядывало солнце – и из-за того, что я много курю. Вообще от усталости жизни…

Я хорошо запомнил тот вечер, когда я, перед тем как ложиться спать, зашел в ванную, чтобы посидеть в горячей воде, и посмотрел на себя в зеркало. Я был бледен, как никогда в жизни – хотя не отличался особой румяностью, – почти белый, с глубоко прорезавшимися морщинами у рта, с тусклыми глазами. Виски ломило, несмотря на то что я перед этим выпил две таблетки анальгина. Я пустил воду, присел на край ванны, стал смотреть, как она течет, и вдруг подумал: «Если я залезу в ванну, я из нее уже не вылезу». Не знаю, почему эта мысль пришла мне в голову, но я выключил воду и пошел спать. Я даже не могу сказать, что я спал в ту ночь. Едва я лег, я не то чтобы провалился в сон, я не отрубился, не отключился, я просто исчез, пропал, меня словно не стало. Это не был глубокий здоровый сон без сновидений, это было похоже на короткое беспамятство, и когда я открыл глаза, мне показалось, что я вообще не спал. Я был вдавлен в постель, будто весил тонну. Я лежал, смотрел в окно, за которым светило солнце, и понимал, что со мною что-то не так. В затылке раздавался пульс: «Бумм… бумм… бумм…», глухо и безостановочно, как барабан, тело сотрясалось от рвотных спазм, а ног и рук я вообще не чувствовал, они были раскиданы по постели, как привязанные к моему туловищу нити. Я буквально не мог пошевелиться, мышцы не слушались меня, и на мгновение мне стало страшно, но я успокоил себя: «Это все давление»… Чтобы встать и одеться, мне понадобилось полчаса. Я делал это медленно и плавно, переводя дух после каждого движения, пережидая, пока перестанет кружиться голова, обтирая ладонью вспотевшее лицо. Как только мне удалось пододвинуться к краю постели, я наклонился, и меня вырвало желчью. Она была такая густая, что свисала из моего рта до самого пола и никак не хотела отрываться, и я отцепил ее пальцами. Это отняло у меня столько сил, что несколько минут мне пришлось отдыхать. Когда я все-таки сел, сделав нечеловеческое усилие, меня уже знобило. Я сидел и смотрел на кресло, на котором валялась моя одежда; до него было два шага, но я должен был полностью сосредоточиться, собрать все силы, чтобы добраться до него…

А в затылке все бухало: «Бумм… бумм… бумм…» К этому времени я уже просто не думал о том, что со мной происходит, я воспринимал свое состояние как данность и мечтал только о том, чтобы добраться до кресла. Это была задача, которую я должен был выполнить во что бы то ни стало. Мне необходимо было одеться и дойти до медпункта, чтобы померить давление и попросить какую-нибудь специальную таблетку. И тогда все будет хорошо. Я уперся ногами в пол, расставив их на оптимальное расстояние, оттолкнулся от кровати руками и встал. В глазах у меня потемнело, я начал балансировать, но успел сделать шаг и уцепиться за кресло. Это была победа!.. Я стоял, сжимая скользкими руками подлокотники, наклонившись над креслом, и дышал со всхлипами. Я решил, что садиться не буду, чтобы лишний раз не вставать, и ждал, когда в голове прояснится. Мне стало совсем холодно, но это меня взбодрило. Я решился оторвать руки и выпрямился. Я с трудом, но стоял. Так, стоя, медленно, просчитывая каждое движение, чтобы не делать лишних, я оделся; труднее всего было надеть штаны – после первой натянутой штанины я долго стоял, держась за спинку кресла, и всем корпусом удерживал равновесие. В глазах у меня то темнело, то плыло, я весь дрожал… На ботинках я даже не стал застегивать «молнии», потому что для этого нужно было наклониться. «Хрен с ними…» – подумал я.

Одевшись, я почувствовал себя уверенней, хотя и не представлял, как я в таком состоянии доберусь до медпункта, который находился на первом этаже. Но я представлял, как я дыхну на докторшу тем, что у меня было во рту, и твердо решил почистить зубы. Покачиваясь на каждом шагу, как Мересьев на протезах, я направился в ванную. Дойдя до ближайшей стены, я облокотился на нее, и мне стало легче. В ванной я первым делом посмотрел в зеркало и убедился, что живой человек действительно может быть зеленым. Я даже не испугался, а просто смотрел на себя с удивлением, я уже плохо соображал и, помню только, как отметил с некоторым сожалением, что у меня нет губ – они посерели и почти сливались с лицом. «Пиздец!» – подумал я вяло. Тем не менее я все же принялся чистить зубы, и делал это долго и тщательно, стараясь не вдыхать освежающий запах мяты, от которого у меня опять начались позывы. Но все равно – как только я прополоскал рот, меня немедленно вырвало. Видимо, к тому времени в желудке не осталось даже желчи, и поэтому рвало долго, мучительно выворачивало, я сотрясался всем телом, казалось, что я разорвусь на части, я задыхался, и слезы ручьями бежали из глаз… Наконец изо рта что-то свесилось, отвалилось, я натужно прокашлялся и умылся холодной водой. Даже после холодной воды лицо не окрасил румянец. Впрочем, мне уже было все равно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю