355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Архангельский » Герои Пушкина » Текст книги (страница 14)
Герои Пушкина
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:21

Текст книги "Герои Пушкина"


Автор книги: Александр Архангельский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

Пение балладных героинь опасно, как пение сирен. Ратмир не может пересилить себя; он сворачивает к замку, в котором обретаются двенадцать дев; в отличие от «Двенадцати спящих дев» из балладной поэмы В. А. Жуковского, которого Пушкин охотно пародирует, это отнюдь не девы-монахини, а скорее наоборот, девицы легкого поведения, и замок – отнюдь не монастырь, но… (тут автор стыдливо опускает глаза и делает фигуру умолчания). Всё: авантюрная карьера Ратмира завершена; Людмила забыта; входная дверь, через которую он проник в балладу, захлопнута. И если бы не сюжетная необходимость, «юный хан» навсегда остался бы в «одеждах неги», среди «прелестных, полунагих» дев, вкушать наслаждение русской баней, пирами и лобзаниями, «страстными и немыми».

Но автор увлечен параллелью: отшельник Финн (волшебный помощник Руслана) – витязь Ратмир (любовный соперник Руслана). Последний был призван на авантюрный путь, но потерял право на Людмилу, свернув на балладную обочину. Первый, наоборот, рожден был чухонским рыбаком, счастливым и тихим персонажем речной идиллии. Однако ради Наины навсегда покинул счастливое идиллическое пространство, а с Наиной так и не совладал. Теперь неудавшийся рыцарь Ратмир должен как бы прожить несостоявшуюся жизнь «рыбака» Финна; автор помогает Ратмиру «бежать» из баллады, – но не обратно в поэму (ибо, раз выпав из сюжета, в него уже не вернуться), а в речную идиллию.

На возвратном пути, в 5-й песни, Руслан случайно заезжает на склон «темных берегов / Какой-то речки безымянной» и видит «поникшей хаты кров», где Ратмир, как и положено героям речной идиллии и буколики, живет бедно, мирно, спокойно вместе с юной пастушкой, ради которой он бежал из амурного плена двенадцати бодрствующих дев. Он теперь не витязь, подобный Руслану; он отшельник, подобный Финну, – и счастлив своей судьбою.

Описание жилища Ратмира будет повторено Пушкиным в описании «финского рыболова», вступлении к «петербургской повести» «Медный Всадник».

РУСЛАН

РУСЛАН – князь, главный герой первой пушкинской поэмы, связанной жанровыми узами и с «народным чтением» XVII в., и с ирои-комической поэмой конца XVIII в., и с «волшебной» поэмой в фольклорном духе начала XIX в., и с предромантическими веяниями. Соответственно разными красками живописует Пушкин подвиги своего героя. Его Руслан предстает то легендарным витязем русской старины, то средневековым рыцарем в духе «Неистового Роландо» Л. Ариосто; то сентиментальным влюбленным в стиле H. М. Карамзина; в нем проступают черты то героя русской баллады в духе В. А. Жуковского, то сказочного персонажа. Точно так же различны его антагонисты и волшебные помощники; родословная одних ведет к рыцарскому эпосу, других – к балладе и пасторали. Эта «неоднородность» образа примирена иронией, которая не только исходит от насмешливого автора, но и порождается игривостью сюжета. В свою очередь, эротизм сюжета «снят» с помощью смеховой стихии, как бы подвергнут осмеянию – как все в поэме.

Первое, что сообщено читателю о «храбром» Руслане, когда гости, собравшиеся на свадебный пир в гридницу киевского князя Владимира, пьют тост за жениха Людмилы – это то, что он «щиплет ус от нетерпенья» в ожидании брачных утех. Затем злой волшебник Черномор похищает Людмилу из супружеской спальни в тот самый миг, когда настали «восторги». Так образуется сюжетная коллизия, всячески Пушкиным обыгрываемая: Руслан уже «супруг», а Людмила «еще» дева; брак заключен, но брак пока не состоялся. Именно поэтому Владимир-князь наутро может объявить, что Людмила достанется «в супруги» вернувшему ее: она еще не до конца жена Руслана.

Далее, в конце 1-й песни, он узнает из разговора с отшельником Финном, некогда коварно обманутым злой ведьмой Наиной (так у Руслана появляется сразу и добрый помощник, и злобный враг), что Людмилу похитил Черномор; ужасается; но Финн тут же успокаивает его: «Любовь седого колдуна; / <…> напрасна / И юной деве не страшна», ибо «против времени закона / Его наука не сильна». Так все последующие подвиги Руслана разом обретают веселую двусмысленность; он жаждет освободить Людмилу из плена, но в то же время стремится довершить начатое в опочивальне, вернуться к прерванным «восторгам» (см.: Ж.-Ф. Жаккар).

На пути к этому «блаженству» ему предстоит победить в бою одного из трех своих соперников – воителя Рогдая (2-я песнь); произнести знаменитый элегический монолог на поле, усеянном мертвыми костями; в поисках достойного меча пощекотать ноздри богатырской головы, победить ее и, узнав, что Голова – это все, что осталось от брата Черномора, получить от нее и волшебный меч, и тайну Черноморова могущества (3-я песнь). Тут Пушкин снова весело обыгрывает сквозной сюжетный ход: сила Черномора – в бороде, а борода – фаллический знак его бессилия против «времени закона»; Черномор понапрасну грозит супружеской чести Руслана и в конце концов будет лишен бороды.

Получивший в свои руки два главных условия сказочной победы – оружие и знание об уязвимости врага, Руслан продолжает путь. Движется он с юга на север, из лета – сквозь осень – навстречу зиме; полюс зла в поэме связан со снежной стихией, хотя внутри волшебного мира Черномора царит восточная нега, как в «Сказках 1000 и одной ночи». Теперь Руслану предстоят другие испытания – прежде всего, он должен миновать засасывающие «черные дыры» сюжета. Как бы параллельно сказочному пространству в художественном мире поэмы расположены «балладные миры», в которые, как в трясину, поочередно проваливаются «конкуренты» Руслана – Рогдай (русалочий мир, эротическое царство «двенадцати дев» – песнь 4-я), Фарлаф (ведьмовство Наины, песнь 5-я). Но в том и разница между Русланом и остальными персонажами, потому он и герой поэмы, что не просто ищет Людмилу, но «в его душе желанье дремлет»; он обречен добраться до цели – и достигает ее в песни 5-й. Причем в тот самый кульминационный момент («раздался рога звон» – конец 4-й – начало 5-й песни), когда злодей Черномор, «вопреки своим годам», не просто ласкал «прелести Людмилы», но тщетно пытался «хладными трудами / Сорвать сей нежный, тайный цвет, / Хранимый Лелем для другого».

Бой с Черномором за его бороду, полет верхом на этой бороде и финал сражения («Что, хищник, где твоя краса? / Где сила?») кажутся закономерной развязкой. Знак мнимой угрозы супружеству – борода – отрублен, «полусупруга» найдена. Но это развязка ложная. И не только потому, что Руслан везет домой спящую Людмилу (благодаря Финну он знает – в Киеве она проснется); не только потому, что Руслану на возвратном пути еще предстоит совладать с неутоленным желанием («Без разделенья / Унылы, грубы наслажденья»); что он должен будет попрощаться с умирающей Головою, посетить Ратмира, ставшего вольным рыбаком, увидеть балладный – и «провидческий» – сон о Людмиле. Но прежде всего потому, что в сказочной поэме на всякое действие обязательно находится противодействие. Если некогда Финн в самую трудную минуту выручил Руслана, то теперь, в самую радостную минуту, Наина должна ему навредить. Фарлаф пущен ею по следу счастливого супруга-жениха; темной ночью герой коварно убит. Но, естественно, за второй ложной развязкой следует третья, истинная. В песни 6-й добродетельный Финн обливает тело Руслана мертвой, затем живой водою; дарит ему заветное кольцо, которое способно пробудить спящую Людмилу. Руслан возвращается в Киев в ту самую минуту, когда осадившие город печенеги начинают брать верх, чтобы, «как божий гром» (в поэме 1828 г. «Полтава» это сравнение будет перенесено на Петра Великого), обрушиться на противника. Сюжет несколько затягивается, зато герою дана возможность продемонстрировать «рыцарское», эпическое начало своего образа, а самой поэме – включить в свою орбиту еще одно жанровое пространство, рыцарский эпос. Разумеется, иронически окрашенный.

Наконец, все сюжетные узлы развязаны, поэма возвращается в ту жанровую точку, из которой вышел сюжет: в мир стилизованно-русской легенды. Руслан в Киеве; Фарлаф, доставивший Людмилу, но не сумевший ее пробудить, кается; его прощают; безбородого карлу определяют шутом во дворец; в гриднице Владимира пир – главное же событие, довершение «восторгов», можно обойти умолчанием: все и так ясно.

ЧЕРНОМОР

ЧЕРНОМОР – злой колдун, антагонист главного героя, черный маг, в чьем образе спародирована Синяя Борода «Сказок 1000 и одной ночи». (Пушкинская поэма следует закону волшебной сказки, по которому у главного героя обязательно должен быть «равновеликий» ему соперник.) Он – в самый пикантный момент – похищает Людмилу с брачного ложа; переносит ее в заколдованное царство (которое, вопреки восточному колориту и самому «черноморскому» имени карлы, расположено на севере от Киева – среди мертвенных снегов). Затем дважды пытается овладеть ею, хотя, как читатель знает из рассказа доброго волшебника Финна, эти покушения на девичество Людмилы напрасны: всесильный Черномор бессилен перед «времени законом». Его фаллосоподобная борода как раз и служит пародийным знаком этого бессилия.

Обе попытки кончаются для престарелого насильника полной катастрофой. В первый раз он является ночью в опочивальню похищенной Людмилы, но та срывает с него шапку-невидимку и скрывается. Во второй, заманив невидимую Людмилу в сети колдовским видением раненого Руслана и усыпив ее, он намеревается продолжить свое нехорошее дело – и как раз тут появляется настоящий Руслан. «Обычное» оружие бессильно против мага, но в руках у витязя губительный для Черномора меч, который некогда был коварно похищен карлой у его брата-богатыря. Отрубив брату голову, Черномор повелел Голове стеречь меч и его тайну. Ничто теперь не спасет антагониста – ни союз со злой ведьмой, ни намерение измотать Руслана, крепко вцепившегося в бороду; бороде – конец. Безбородого карлу ждет участь приживалы при киевском дворе князя Владимира-Солнце.

Литература:

Жаккар Ж.-Ф. Между «до» и «после». Эротический элемент в поэме Пушкина «Руслан и Людмила» // Russian Stadies [СПб.], 1994. № 1.

Слонимский A. Л. Первая поэма Пушкина // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1937. Т. 3.

Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1 (1813–1824). М.; Л., 1956.

«Цыганы»

Поэма

(поэма, 1824; опубл. – 1827)

АЛЕКО

АЛЕКО – преследуемый «законом» беглец от цивилизации с ее «несвободой», герой последней из цикла «байронических» поэм Пушкина, в которой до предела сгущены все (и без того заведомо неразрешимые) проблемы, какие ставит этот жанр.

Алеко хочет стать частью «дикого», естественного мира. Когда цыганка Земфира находит его среди пустынной степи, он следует за нею в табор, чтобы стать цыганом. Цыганы не против – их воля не знает запрета (здесь цепи предназначены исключительно для медведя), как не знает и постоянства. Мудрый Старик, отец Земфиры, объясняет это новичку один раз, другой («<…> не всегда мила свобода / Тому, кто к неге приучен»). Тот заранее согласен, ибо любит Земфиру, желает быть всегда с нею – стать «вольным жителем мира», как «птичка Божия» не знать «ни заботы, ни труда». Увы, он не догадывается, что цыганы свободны до конца; что при всей своей страстности они не ведают продолжительной, жаркой страсти, а значит, не знают и верности. Ему нужна свобода от чужого диктата, но он никогда не признает чужую свободу от себя самого. Прежде всего – свободу Земфиры любить, кого она захочет.

Так байронически-фрагментарный сюжет, распадающийся на короткие драматические отрывки, приближается к неизбежной кульминации любовного (и смыслового) конфликта. Пространствовав с любимой Земфирой два года, Алеко вдруг слышит ее намекающую песню: «Старый муж, грозный муж,/ <…> / Я другого люблю <…>». Это – саморазоблачение, контрастно оттененное Земфириным ответом, последовательно-свободным: «Ты сердиться волен…».

Развязка близка; ее ничто остановить не в силах – даже третье (по литературно-фольклорному счету обязательно последнее) предупреждение Старика. Узнав от Земфиры, что русский во сне страшно стонет и рыдает, он вызывает Алеко на разговор: вновь напоминает, что «здесь люди вольны», рассказывает поучительную историю о своей любви к матери Земфиры, Мариуле, ушедшей с цыганом из другого табора; все напрасно. Застав Земфиру с другим, Алеко убивает обоих. Т. е. вершит суд, возможный лишь там, где есть закон. Описав полный круг, действие возвращается в исходную точку – европеец, бежавший от закона на волю, сам судит волю по закону, им установленному. Чего стоит свобода, не сулящая счастья? Чего стоит цивилизация, от которой не скрыться, – ибо она гнездится в самом человеке? Алеко не находит ответа – он остается совершенно один, отвергнутый (но не осужденный!) табором. В отличие от Пленника из поэмы Пушкина «Кавказкий пленник» он не может вернуться и в «русское», европейское пространство, туда, где «старый наш орел двуглавый / Еще шумит минувшей славой».

По закону жанра обстоятельства жизни героя соотнесены с обстоятельствами жизни Автора (который и сам «<…> милой Мариулы /<…> имя нежное твердил»). Связующим звеном между ними служит не только автобиографический эпилог, не только имя Алеко, сквозь которое просвечивает имя самого Пушкина – Александр. Очень важно предание об Овидии, которое – опять-таки в воспитующих целях – рассказывает Старик. Именно с Овидием, которого Рим изгнал из центра империи на северную окраину, в придунайские области, сравнивает себя Пушкин в стихах периода южной ссылки. Именно с Овидием, который среди вольного народа тосковал по империи, сравнивает Старик Алеко. И все же черта, отделяющая внутренний мир Автора от внутреннего мира героя, проведена отчетливо. Автор опытнее и мудрее Алеко; он не столько рифмует свои переживания с чувствами героя, сколько холодно и жестко анализирует его душевный мир:

В стране, где долго, долго брани

Ужасный гул не умолкал,

Где повелительные грани

Стамбулу русский указал,

Где старый наш орел двуглавый

Еще шумит минувшей славой,

Встречал я посреди степей

Над рубежами древних станов

Телеги мирные цыганов,

Смиренной вольности детей.

За их ленивыми толпами

В пустынях часто я бродил,

Простую пищу их делил

И засыпал пред их огнями.

В походах медленных любил

Их песен радостные гулы

И долго милой Мариулы

Я имя нежное твердил.


Но счастья нет и между вами,

Природы бедные сыны!..

И под издранными шатрами

Живут мучительные сны,

И ваши сени кочевые

В пустынях не спаслись от бед,

И всюду страсти роковые,

И от судеб защиты нет.


Фраза Старика, обращенная к Алеко, – «Оставь нас, гордый человек» – послужила отправной точкой для историософских построений «Пушкинской речи» Ф. М. Достоевского (1880); образ Алеко стал для Достоевского олицетворением индивидуалистического, богоборческого начала западноевропейской культуры; ему противостоит Татьяна Ларина, олицетворяющая смиренное начало русской соборности.

ЗЕМФИРА

ЗЕМФИРА – молодая придунайская цыганка, полюбившая русского полудобровольного изгнанника Алеко и приведшая его в табор. Земфира принципиально отличается от всех остальных героинь «байронических» поэм Пушкина. В результате встречи с чужим культурно-историческим опытом она не меняется сама – и не меняет своего избранника, «русского европейца». Какой читатель встречает Земфиру в начале поэмы – вольной, страстной, беспечной, такой и провожает в могилу (когда, наскучив двухлетней связью с Алеко, она открыто предпочитает ему цыгана и гибнет от кинжала русского ревнивца). Земфира призвана олицетворять неизменное беззаконие, изменчивую беспечность «дикой» свободы – и только. Ее сюжетное предназначение состоит не в том, чтобы (подобно Черкешенке из «Кавказского пленника») выйти за пределы первобытной естественности, не в том, чтобы (подобно Марии в «Бахчисарайском фонтане») осенить магометанскую душу влюбленного в нее героя христианским крестом. Но исключительно в том, чтобы спровоцировать Алеко (как-никак преследуемого законом) на вынесение «приговора» и ценой своей гибели обнаружить невозможность последовательного отказа от «цивилизации», немыслимость для европейца обрести счастье в естественном мире.

Литература:

Жирмунский В. М. Байрон и Пушкин: Пушкин и западные литературы. Л., 1978.

Часть 3

Автор, герой, жанр: система персонажей и поэтика «Медного Всадника»

Цензурная история «Медного Всадника». Жанровая природа стихотворной повести

Работа А. С. Пушкина над «Медным Всадником» – небывало скорая, вулканическая – заняла большую часть времени второй болдинской осени. Повесть, начатая поэтом 6 октября, была завершена «31 октябр(я). 1833. Болдино. 5 ч.-5 (минут) утра». Создавалась она, видимо, параллельно с двумя другими вершинными повестями Пушкина – «Пиковой дамой» (в прозе) и «Анджело» (в стихах).

Поэт решил продать рукопись в «Библиотеку для чтения» – новый журнал, затеянный книгопродавцем А. Ф. Смирдиным. Представленная высочайшему цензору – императору Николаю I, рукопись была возвращена 12 декабря того же 1833 г. с девятью карандашными пометками царя. Спустя год Пушкин напечатал Вступление к повести с говорящим зиянием цензурных точек, но от мысли полностью переработать «Медного Всадника» он долго отказывался: исправить «неудобоваримые» для высочайшего цензора места означало исказить смысл. Только в конце лета 1836 г., когда утихла первоначальная горечь, поэт попытался найти «обходные варианты» с тем, чтобы царь,[32] возможно, и не удовлетворенный полностью, хотя бы скрепя сердцем дал «добро» на публикацию. Работа не была закончена; по каким причинам – этого мы, видимо, уже никогда не узнаем.[33]

Накал полемики, разгоревшейся по выходе повести в свет (опубликована она в пятом, посмертном, томе пушкинского «Современника» за 1837 г. со сглаживающими поправками В. А. Жуковского и цензурными купюрами), не только не ослабел и по сей день, но приобрел, пожалуй, более острый характер.

Принято выделять три «группы» толкователей повести.

Первую «группу» составили сторонники «государственной» концепции, основателем которой считается В. Г. Белинский. Они делают «смысловую ставку» на образ Петра I, полагая, что Пушкин обосновал трагическое право государственной мощи (олицетворением которой и стал Петр I) распоряжаться жизнью частного человека.

Представители второй «группы» вослед В. Я. Брюсову занимают «сторону» бедного Евгения. Эта концепция именуется «гуманистической».

С начала 1960-х годов в работах С. М. Бонди зарождается третья концепция – «трагической неразрешимости конфликта»: Пушкин, как бы самоустранившись, предоставил самой истории сделать выбор между двумя «равновеликими» правдами – Петра или Евгения, т. е. государства или частной личности.

Были попытки взять за точку отсчета какой-то другой образ, например стихии, и сквозь его призму осмыслить происходящие в повести события. Но сила тяготения трех основных «парадигм» (термин применительно к «Медному Всаднику» предложен Ю. Б. Боревым) так велика, что исследователь, пытающийся резко сменить угол зрения, в итоге, как правило, оказывается невольно примкнувшим к одной из них.

В распределении толкователей повести по «парадигмам» обнаруживается любопытная закономерность. Сторонники каждой точки зрения делают «смысловую ставку» не на повесть как целое, а на кого-либо из ее героев. Если на Петра – то приходят к выводу, что Пушкин создал героическую оду; если на Евгения – то утверждают, что поэт написал несостоявшуюся идиллию; если на обоих вместе – то обращаются за помощью к М. М. Бахтину и рассуждают о полифонии. Однако при этом истолковыватель как бы децентрализует художественный мир «Медного Всадника» и волевым актом отстраняет автора от непосредственного руководства смысловым развитием повести.

И тогда встает вопрос: а почему бы не предположить, что Пушкин может, любя героев, не соглашаться ни с одним из них и, показывая их (хотя и неравную) неправоту, намечать путь к своей истине?

В свое время М. М. Бахтин уподобил роман тиглю, в котором переплавляются различные литературные и бытовые жанры, образующие при этом новое видовое единство. На самом деле, романное мышление тут не при чем: каждый «больший» жанр неизбежно вбирает в себя жанры «меньшие». В пословице нетрудно угадать строение скороговорки, а в загадке – структуру пословицы. Сказка использует загадку как элемент традиционного сюжета; герой эпоса вполне может занять внимание своих собеседников сказкой и т. д. Что касается европейской литературы, то здесь повесть не в меньшей степени, чем роман, втягивала в свою эстетическую орбиту малые лирические жанры, заставляя их решать иную, внутренне не присущую им задачу.

Значит, из этого и нужно исходить, приступая к рассмотрению текста «Медного Всадника» сквозь призму проблемы автора и героя и взаимодействия их «парадигм».

Каждый из героев «Медного Всадника» связан с пафосной доминантой,[34] с «голосом» и даже со стилем одного из лирических жанров той поры: Петр I – с восторженной одощ Евгений – с мещанской идиллией (бидермайером); Александр I – с исторической элегией; Хвостов, «певец, любимый небесами», – с эпиграммой… Можно даже сказать, что эпическое здание «Медного Всадника» возведено на фундаменте лирических видов, на пересечении их пафосных «линий». Но прежде необходимо разобраться с его собственной жанровой природой.

Подзаголовок «Медного Всадника» – «Петербургская повесть» – прост и в простоте своей обманчив. Стихотворными повестями называли тогда «байронические поэмы» или пародии на них:[35] на память сразу приходят «Шильонский узник» Жуковского или «Кавказский пленник» Пушкина. «Пространственная привязка», означавшая не более чем «прописку» событий и героев по месту их действия, также не была редкостью (ср., например: Козлов И. «Чернец. Киевская повесть»).

Но пушкинское сочинение строится во многом вопреки «байронической поэме», а сумеречно-символическая атмосфера жизни северной столицы играет в нем роль не просто фоновую, но глубоко смысловую. Поэтому для Пушкина «петербургская повесть» не словосочетание, а своего рода фразеологическое сращение – единое понятие.

Однако прежде чем попытаться осмыслить содержание предложенного поэтом термина, как бы рассечем его, разделим на составные понятия – «петербургская» и «повесть». Проясним значение каждого из них в отдельности, а потом соединим, чтобы получить жанровый «результат».

Начнем со второго из них.

Если не к «байронической поэме» следует возводить жанровую родословную «Медного Всадника», то к чему же? Среди поэтический видов, разработанных к тому времени русской литературой, предшественника пушкинского творения обнаружить вряд ли удастся. А на старом художественном языке сформулировать новые эстетические идеи было бы крайне сложно.

Едва ли не единственное исключение – «Отрывок из современной повести», опубликованный второстепенным поэтом В. Гаркушей в «Сыне Отечества» (1831) и содержащий несомненные параллели с пушкинским шедевром, на что обратили внимание A. Л. Осповат и Р. Д. Тименчик. Но при этом и собственная жанровая природа «Отрывка…» невыводима из поэтической традиции. Аналоги ему приходится подыскивать в области прозы, сближая «далековатые предметы». В этом сближении – подсказка читателю «Медного Всадника»: Пушкин тоже обратился к помощи пристальной прозы, именно у нее позаимствовав разработанный до мелочей канон повести, подобно тому как ранее спроецировал на поэтическую почву свободную структуру романа. И потому «Медный Всадник», как и «Домик в Коломне», как и более ранний «Граф Нулин», по жанру ближе к «Пиковой даме» и «Повестям покойного Ивана Петровича Белкина», чем к «Полтаве», хотя, судя по теме, следовало бы сказать обратное.

И прежде всего происходит смена героев: бедный чиновник («Медный Всадник»), инженер («Пиковая дама»), мелкий провинциальный помещик, смотритель и даже гробовщик («Повести Белкина») связаны с реальностью тысячью тончайших нитей. Представленные не только в философском плане, но и в бытовом измерении биографии, они призваны именно в быту реализовать свой внутренний потенциал или же именно в быту не реализовать его.

Судя по первой черновой рукописи, Пушкин сознательно писал «Медного Всадника» вопреки традициям и классицистической, и «байронической» поэм, внутренне сопротивляясь их тяге к героизации, к интонации воспевания кого бы то ни было – государственного мужа или бунтаря:

Запросом Музу беспокоя

Мне скажут м.<ожет> б.<ыгь> опять

[Зачем] ничтожного Героя

Взялся я снова воспевать.

Как будто нет уж перевода

Великим людям, что они

Так расплодились в наши дни

Что нет от них уж нам прохода. <…>


А наряду с героем меняется и образ автора: перед нами уже не всеведущий певец свершающихся событий, но доверительный повествователь, неторопливый собеседник, далекий от обладания конечными истинами мира и потому не декларирующий их, а размышляющий вместе с читателем. Новой интонации – искренней беседы – соответствует и новый угол зрения на жизнь: вместо просторного, как бы лишенного незначительных, недостойных внимания читающей публики деталей, художественного пространства перед нами социально достоверная, до мельчайших подробностей воссоздаваемая картина современного бытия.

Все это и образует структурные границы стихотворной повести.[36] В результате повествовательное начало оказывается в «Медном Всаднике» гораздо активнее поэмного уже потому хотя бы, что не торжественное Вступление открывает вход в его мир, а небольшое суховатое Предисловие автора со ссылкой – не на героическое предание, не на философский трактат – на газетно-журнальные источники: «Происшествие, описанное в сей повести, основано на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов. Любопытные могут справиться с известием, составленным В. Н. Берхом». «Любопытные» действительно могут удостовериться в том, что известия эти первоначально печатались в «Северной пчеле» и принадлежали перу Фаддея Булгарина, что придает пушкинскому «предуведомлению» второй, неявно-полемический смысл, возможный только потому, что не подвиги героев, не мощное дыхание эпоса и свобода лирической стихии, а бедная, рядовая, «нормальная» жизнь, оторванная от величия истории и вместе с тем вопреки собственной воле оказавшаяся полем приложения грандиозных исторических, всечеловеческих сил, – в центре внимания автора «Медного Всадника».

Нелишне будет напомнить: когда в 1835 г. Н. В. Гоголь будет готовить к переизданию «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», он также предпошлет ей ироничное предисловие, в котором, очевидно, спародирует пушкинский прием: «… происшествие, описанное в этой повести, относится к очень давнему времени. Притом оно совершенная выдумка <…>».[37] Такое ироничное «цитирование» стало возможным как раз потому, что установка обеих повестей – на неприкрашенную, горькую российскую действительность: «Скучно на этом свете, господа!»

Имя Гоголя заставляет вновь вспомнить о подзаголовке «Медного Всадника». Ведь именно автор целого цикла «Петербургских повестей» – «Невский проспект», «Нос», «Портрет», «Записки сумасшедшего», «Шинель» – подхватил жанровый замысел Пушкина, развил его, закрепил в истории русской литературы, открыв дорогу поискам и Ф. М. Достоевского («Бедные люди»), и А. А. Ахматовой (первая часть триптиха «Поэма без героя» имеет подзаголовок «Петербургская повесть»).

Итак, Петербург. Столица, основанная державной волей Петра. Город, «принадлежащий к явлениям мировой цивилизации и, одновременно, поддающийся изучению с самого момента своего рождения, город, собравший, как в фокусе, основные противоречия русской культуры, в том числе и те, которые намного предшествовали его возникновению».[38] Два облика града Петрова проступают один сквозь другой. Бедность быта, в которой можно внезапно обнаружить мифологические черты, и – «строгая, стройная» красота проспектов, готовая в любой миг обернуться зияющей социальной пропастью.

Реальность в «петербургских повестях» русской литературы изображалась «бедной», убогой и в то же время – таинственно-зыбкой, неверной.

Пушкинское жанровое определение как бы предупреждало, что читателю предстоит погрузиться в мир бытовых отношений «обыкновенного героя», но в недрах чиновничьего быта таится зародыш петербургского мифа, и обыденность чревата философскими обобщениями. Обе составляющие единой формулы – петербургская повесть – не могут обойтись друг без друга в той же мере, в какой и герои «Медного Всадника» – бедный Евгений и великий Петр.

Цельность контраста: противоречия одического стиля

Образ Петра и традиция оды. Прежде чем читатель «Медного Всадника» столкнется с печальными и суровыми событиями, происшедшими в жизни бедного Евгения, прежде чем он услышит гулкий отзвук копыт бронзового коня кумира, скачущего по каменному городу, ему предстоит воспринять и осмыслить приподнятую эмоциональную стихию Вступления к повести, в центре которой – образ державного строителя Петербурга.

«На берегу пустынных волн» стоит основатель столицы;[39] его умственному взору открывается грандиозная картина будущего строительства, он охвачен жаждой деятельного переустройства мира, ожиданием грядущих государственных успехов. Стиль Вступления камертоном отзывается на этот порыв. В зону его притяжения естественно попадают отголоски классической оды (они будут проанализированы). В словесную ткань вкрапливаются легко узнаваемые одические формулы, клише (следуя Л. В. Пумпянскому,[40] мы будем называть их одизмами). Проблемами отделяется десятистрочная одическая строфа: «И думал Он <…>». Всем лексическим и стиховым составом Вступления Пушкин обращается к читателю-собеседнику, готовому, например, в рассуждении о противоборстве двух столиц: «И перед младшею столицей / Померкла старая Москва» – «опознать» устойчивый мотив «высокого» лирического жанра.

Ясно при этом, что не только для Пушкина, но и в целом для русской лирики второй четверти XIX в. ода оказалась жанром, переместившимся на периферию. Одическое содержание утратило поэтическую актуальность, а стилистика жанра стала восприниматься как комическая по преимуществу. Достаточно было воспроизвести приметы стиля более или менее последовательно, чтобы читатель – без всяких дополнительных сведений – понял, что перед ним пародия (ср. пушкинскую «Оду его Сият. гр. Дм. Ив. Хвостову»), Отголосок этого отношения к оде явствен в «антихвостовской» реплике «Медного Всадника».

И все же в том, что одизмы, как кристаллы, «выпадают» в перенасыщенном стилистическом растворе «Медного Всадника», ничего удивительного нет. Самый дух эпохи, рожденной преобразованиями Петра, насквозь одичен – суров, разумен, монолитен. Удивляет другое. Почему, «переводя» свое рассуждение о судьбе «двух столиц» – прежней и и нынешней – на язык «суровой прозы» и включая его в текст публицистического «Путешествия из Москвы в Петербург», поэт – той же второй болдинской осенью! – резко снизил слог, поубавил громкость тона и дал с обратным знаком оценку их противостояния: «Петр I не любил Москвы… Он оставил Кремль, где ему было не душно, но тесно; и на дальнем берегу Балтийского моря искал досуга, простора и свободы для своей мощной и беспокойной деятельности. <…>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю