355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Архангельский » Герои Пушкина » Текст книги (страница 11)
Герои Пушкина
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:21

Текст книги "Герои Пушкина"


Автор книги: Александр Архангельский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

В сценах «поединка» с Чекалинским (чья фамилия ассонансно рифмуется с фамилией Чаплицкого) перед читателем предстает прежний Германн – холодный и тем более расчетливый, чем менее предсказуема игра в «фараон». (Игрок ставит карту, понтер, который держит банк, мечет колоду направо и налево; карта может совпасть с той, какую в начале игры выбрал игрок, – и не совпасть; предугадать выигрыш или проигрыш заведомо невозможно; любые маневры игрока, зависящие от его ума и воли, исключены.) Германн словно не замечает, что в образе Чекалинского, на полном свежем лице которого играет «всегдашняя», «неизменная» улыбка, ему противостоит сама судьба (см.: Ю. М. Лотман), Германн спокоен, ибо уверен, что овладел законом случая. И он, как ни странно, прав: старуха не обманула; все три карты вечер за вечером выигрывают. Просто сам Германн случайно обдернулся, т. е. вместо туза поставил на пиковую даму. Закономерность тайны полностью подтверждена, но точно так же подтверждено и всевластие случая. Утроенный, усемеренный капитал Германна (94 тысячи) переходит к «тузу» – Чекалинскому; Германну достается «пиковая дама», которая, конечно, тут же повторяет «жест» мертвой старухи – «прищурилась и усмехнулась».

«Пиковая дама» создавалась, очевидно, второй Болдинской осенью, параллельно со «Сказкой о рыбаке и рыбке» и «петербургской повестью» «Медный Всадник». Естественно, что образ Германна соприкасается с их центральными персонажами. Подобно старой графине (см. ст.), он хочет поставить судьбу себе на службу – и тоже в конце концов терпит сокрушительное поражение. Подобно бедному Евгению, он восстает против «закономерного» порядка социальной жизни – и тоже сходит с ума (т. е. лишается Разума – того «орудия», с помощью которого собирался овладеть Законом Судьбы). Из Заключения к повести читатель узнает, что несостоявшийся покоритель потустороннего мира, буржуазный Наполеон, обмельчавший Мефистофель, сидит в 17-м нумере (туз + семерка) Обуховской больницы и очень быстро бормочет: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..»

ЛИЗАВЕТА ИВАНОВНА

ЛИЗАВЕТА ИВАНОВНА – бедная воспитанница, невольно помогающая главному герою Германну проникнуть в спальню старой графини, раскаивающаяся в этом и (о чем читатель узнает из Заключения) в конце концов выходящая замуж «за очень любезного молодого человека». Отныне она обеспечена, при ней «воспитывается бедная родственница».

Образ Лизаветы Ивановны помещен в сюжетное кольцо; от начала к концу повести ее жизнь совершает оборот вокруг оси; социальный сценарий остается прежним – меняются лишь исполнительницы ролей; люди перемещаются из одних «клеточек» в другие – как карты на ломберном столе. Есть ли в этом перемещении закономерность, предрешенность – до конца неясно; контрастный пример «несчастного» Германна и «счастливого» Томского (см.) подтверждает это, пример Лизаветы Ивановны – отчасти – опровергает. По своему положению «в свете» она не могла надеяться на счастливый брак; ее личная участь нетипична и заранее непредсказуема. Это тем заметнее, чем более типична и предсказуема сама жизненная «модель», которую Лизавета Ивановна воспроизводит в своей дальнейшей судьбе: богатая хозяйка и бедная родственница.

Ее положение в большом «свете» – жалко; в общество «равных» ее не вывозят; старуха эгоистична и устройством брака Лизаветы Ивановны не занимается. Во многом именно потому, что у одинокой воспитанницы нет надежды на «достойное» знакомство, ее самолюбивым сердцем столь легко овладевает военный инженер Германн, замысливший выведать тайну «трех карг», которой владеет старая графиня. На третий день после того, как он узнает о существовании тайны, Германн впервые появляется из-за угольного дома под окнами Лизаветы Ивановны; еще через семь дней она уже интересуется у внука графини Томского, кого тот собирается представить бабушке: военного? инженера? Ни читатель, ни тем более сама героиня не ведают, что она уже попала во власть числовой символики трех карт (3-й день – тройка, неделя – семерка); что мнимый влюбленный постепенно превращает ее в орудие заговора против судьбы, олицетворенной для него в графине. «Молодая мечтательница» вступает в осторожную (не слишком откровенную, не слишком холодную) переписку с Германном. Но не проходит трех недель (тройка, семерка; трижды семь – двадцать один, «очко» по карточной терминологии), как военному инженеру назначено ночное свидание и описан способ проникновения в дом старой графини. Т. е. невольно проложен путь к ее (невольному же!) убийству.

В сцене бала, которая предшествует ночному свиданию, Пушкин еще раз подчеркивает унизительность роли Лизаветы Ивановны в свете: Томский приглашает ее на мазурку только в отместку своей невесте; при этом он мило вышучивает привязанность партнерши по танцу к инженерным офицерам и ненароком выбалтывает подробности о Германне. Тема социального одиночества Лизаветы Ивановны и тема ее влюбленности вновь – и окончательно – сомкнуты. Если бы действиями Лизаветы Ивановны руководило стремление переиграть свою несчастную судьбу, если бы она сознательно рассчитывала «ходы» и надеялась с помощью Германна преодолеть свою социальную участь, то ее ждало бы сокрушительное поражение: такова логика повести, ведущая Германна к краху его судьбы. Но в том-то и дело, что общественное положение лишь формирует «психологические предпосылки» уступчивости Лизаветы Ивановны в ее отношениях с Германном. Главное, что она искренно подчиняется зову сердца, – только это смирение перед жизнью защищает ее от власти той тайной силы, что завладевает инженером. Когда он, запугав старуху до смерти своим незаряженным пистолетом, так и не выведав желанную тайну трех карт, является в комнату Лизаветы Ивановны, та сидит «сложа крестом голые руки». Она еще не знает, что стала слепой помощницей убийцы, но уже сожалеет о поспешном приглашении и принимает позу раскаяния, позу Марии Магдалины. А Германн, для которого страдание Лизаветы Ивановны несущественно, а смерть графини менее страшна, чем потеря надежды на разгадку ее секрета, – скрещивает руки по-наполеоновски (ср. крестообразно сложенные руки старой графини в сцене отпевания). Точно так же несостоявшиеся любовники одинаково ведут себя во время отпевания старухи: сначала падает в обморок Германн, за ним – Лизавета Ивановна. Но если причина его падения – демоническая насмешка мертвой графини, то ли увиденная им, то ли причудившаяся, то обморок Лизаветы Ивановны свидетельствует о глубине переживания невольной вины.

Само имя героини указывает на ее литературное происхождение от «Бедной Лизы» Карамзина. Естественно, между ними пролегает пропасть; Лизавета Ивановна, бедная родственница аристократки, отстоит от Лизы, крестьянской девушки, еще дальше, чем военный инженер Германн от гусарского офицера Эраста; доказывать, что «и крестьянки любить умеют», в 1830-е годы нет необходимости. Но имя само по себе уже неотделимо от идеи социального страдания, мотива неразделенной любви, темы косвенной вины, пафоса искренности и сердечности. Все это сконцентрировано в судьбе и образе Лизаветы Ивановны, которая, однако, не гибнет в жизненном омуте, но обретает счастье.

Карамзинский фон ее образа наложен на другой, не менее значимый. Пушкин подробно описывает печальную участь приживалки, домашней мученицы, которой постоянно недоплачивают и требуют при этом одеваться «как все» (т. е. как очень немногие); он подробно говорит о бесконечных капризах старой графини («Вели скорей закладывать карету. <…> да куда ж ты бежишь? <…> Сиди здесь». «Отложить карету!»); о жалком положении Лизаветы Ивановны в свете, но в самую сердцевину детальной социальной характеристики как бы случайно вживляет цитату из Данте («Горек чужой хлеб, говорит Данте»). Цитата (третья часть «Божественной комедии» – «Рай») сразу выводит образ Лизаветы Ивановны за пределы узко социальной роли, возвращает определению «домашняя мученица» оттенок религиозного смысла. Все значимые герои повести так или иначе соприкасаются с демонической силой; Лизавета Ивановна, чья жизнь «подобие ада», – единственная в повести – соотнесена через свое смирение с благими силами Рая; соотнесена, несмотря на невольную вину. Если в «Пиковой даме» есть персонаж, сулящий некое подобие надежды, есть «дама», которая не «бита», – то это Лизавета Ивановна. От чего, впрочем, мир, описанный Пушкиным, не делается более счастливым, а фраза об удачном замужестве Лизаветы Ивановны – менее скептической и ироничной.

СТАРАЯ ГРАФИНЯ

СТАРАЯ ГРАФИНЯ Анна Федотовна – восьмидесятилетняя старуха, в доме которой воспитывается бедная родственница Лизавета Ивановна; хранительница тайны «трех карг»; олицетворение судьбы. Впервые появляется перед читателем в образе молодой властной красавицы, в дымке легендарного «анекдота» шестидесятилетней давности, за которым, по свидетельству П. В. Нащокина (запись П. И. Бартенева), стоит легенда о «реальном» приключении кн. Натальи Петровны Голицыной, «открывшей» внуку тайну трех карт, некогда поведанную ей Сен-Жерменом.

Внук старой графини от одного из четырех ее сыновей, Томский, рассказывает карточным игрокам историю, приключившуюся с Анной Федотовной в Париже; о ее общении с Ришелье; об отказе мужа оплатить ее огромный карточный долг герцогу Орлеанскому; о согласии знаменитого мистика Сен-Жермена сообщить ей тайну трех карт – при условии никогда более не играть; о выигрыше; о «покойном Чаплицком», которому старая графиня, сжалившись, раскрыла тайну на тех же условиях.

В этом рассказе важны прежде всего три детали. Во-первых, что молодость старой графини прошла в Версале 2-й половины XVIII в., – а Версаль «образца» XVIII в. Пушкин связывал с мотивом роскошного умирания, государственной дряхлости (ср. образ Парижа начала века в «Арапе Петра Великого»; см. ст. «Ибрагим»), Не менее примечательно, что в Париже ее прозвали Московской Венерой – ее красота была скульптурной, неподвижной, холодной, а значит, как бы и не до конца живой. (О «скульптурном мифе» у Пушкина см.: Р. О. Якобсон). Наконец, Сен-Жермена, от которого графиня получила секрет трех карт, считали Вечным Жидом, Агасфером. Так автор окружает образ старой графини почти масонским треугольником мифологических ассоциаций, связывает тему ее молодости с темой ускользающей смерти, а тайну трех карт – с тайной самой человеческой жизни.

Вслед за этим читатель попадает в уборную старой графини. Время здесь остановилось (царствуют моды 1770-х годов), размышления о живых перепутались с памятью о мертвых (графине не сообщают о кончинах ее сверстниц); Анна Федотовна не зла, но своенравна, заставляет свою воспитанницу то одеваться на прогулку, то вновь раздеваться, то опять одеваться. Главное же для Пушкина – это причина ее «холодного эгоизма»: она отлюбила свой век и чужда настоящему. Т. е. жизнь от нее уже ушла, а смерть ее еще не посетила, словно бы, получив секрет от Вечного Жида, она должна отчасти разделить его проклятие мертвенным бессмертием.

Этот мотив будет вскоре усилен и закреплен.

Главный герой повести, военный инженер Германн, пробравшийся в спальню старой графини, чтобы выведать тайну трех карт, разглядывает портреты, «писанные в Париже m-me Lebrunn»: полный и румяный мужчина, молодая напудренная красавица с орлиным носом. Читатель вновь возвращен к образу молодой графини; но портрет – не рассказ, в котором сам ход повествования, само сцепление слов «оживляют» давно прошедшие события и лица; портрет неподвижен; мысль о прижизненной смерти, на которую сравнение с Московской Венерой лишь намекало, здесь прописана окончательно; даже напудренность молодого лица старой графини должна напоминать о мертвенном холоде. А упоминание о дамских игрушках, изобретенных одновременно с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом, призвано не столько еще раз подчеркнуть «ветхость» и «старомодность» старой графини, сколько подготовить читателя к следующему повороту сюжетной линии. И одновременно – к переходу от темы магнетизма (т. е. передачи психической энергии от живого тела к живому телу) – к гальванизму (т. е. оживлению мертвой материи).

В эпизоде «свидания» Германна с графиней, вернувшейся в два часа ночи с бала, она будет неоднократно перемещаться из области смерти в пространство жизни и обратно. Сначала желтизна ее лица, «потусторонность» облика (она сидит, «шевеля отвислыми губами, качаясь направо и налево») сами собою наводят на мысль о действии «скрытого гальванизма», т. е. о демоническом оживлении мертвого тела «Московской Венеры». Однако при виде Германна ее «мертвое лицо изменилось неизъяснимо»; она как бы вернулась по эту сторону границы между жизнью и смертью. И тут же выясняется, что такой «оживляющей» властью над нею обладают только два чувства: страх и воспоминание. Полубредовые предложения и просьбы Германна не производят на нее никакого впечатления (ибо страх улегся), из мертвенного равнодушия ее вновь выводит только имя покойного Чаплицкого. Впрочем, замечание автора о «сильном движении души», в ней произошедшем, заведомо двусмысленно: ибо это движение души, покидающей тело. Старая графиня опять погружается в «промежуточную» бесчувственность, чтобы провалиться из нее в смерть, как только Германн наведет свой незаряженный пистолет.

Но как при жизни она была причастна смерти, так после кончины она не собирается оставлять пределы жизни. Описывая отпевание, обычно экономно расходующий слова рассказчик подчеркивает, что старая графиня лежала в гробу «сложа руки», – хотя по-другому она лежать и не могла; но в ночь графининой кончины Германн и Лизавета Ивановна тоже сидели друг напротив друга, скрестив руки, он – гордо, по-наполеоновски, она – смиренно, как Мария Магдалина. Сложенные крест-накрест руки старой графини – это не знак гордости и не знак смирения; это даже не просто знак смерти (стоит Германну подойти к телу «усопшей», как старуха насмешливо прищуривается одним глазом). Ее крестообразно сложенные руки – знак новой «жанровой прописки». Она представала перед читателем в роли молодой героини исторического анекдота, рассказанного Томским; в образе неподвижного портрета; она была дряхлым персонажем социально-бытовой повести о бедной воспитаннице. Теперь ей, при жизни предпочитавшей старые французские романы, «где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел», предстоит уподобиться именно «мертвым» героям «романов ужасов» и русских баллад, которые так любили являться миру живых в похоронном образе (ср. даже пародийно-балладный образ В. А. Жуковского в сатире А. Ф. Воейкова «Дом сумасшедших»: «<…> лапочки крестом»).

И тут автор резко сменяет тональность повествования. Доселе она была мрачновато-серьезной, и только эпиграфы бросали легкий ироничный отсвет на происходящее. Внезапно подмигнувшая Германну старуха переводит повесть в новый стилистический регистр. Интонация становится двойственной; понять, до конца ли сам автор верит в реальность происходящего, – заведомо невозможно. Да и не нужно. Старая графиня, которая при жизни была несколько мертвой, по смерти оказывается отчасти живой; в ночь после похорон, шаркая тапочками, она – то ли во сне, то ли наяву – является Германну и замогильным голосом извещает, что пришла не по своей воле открыть ему тайну трех карт. Гадать, по чьей воле – благой или злой, – тоже бесполезно. С одной стороны, ее «гальванический» облик наводит на мысль о демонизме. С другой – ее внезапная забота о «бедной воспитаннице» («Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду <…> Прощаю тебе мою смерть, с тем, чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне…») вызывает противоположные догадки. С третьей – когда, делая последнюю ставку, дважды выигравший Германн обдергивается и вместо правильно подсказанного мертвой старухой «туза» ставит на «пиковую даму», – лукавый прищур «карточной» дамы и усмешка вынуждают подумать о дьявольском лукавстве. С четвертой стороны, Германн не выполнил условия, поставленного лично старой графиней (а не той силой, что через нее передала тайну), не женился на бедной воспитаннице; его проигрыш может быть следствием мистической мести графини («Покойный Чаплицкий» также не выполнил условия старой графини, продолжил играть после отыгрыша – и умер в нищете.) Но для понимания повести это неважно; главное, что в образе ожившей (и несомненно, демонической) карты, олицетворяющей Судьбу, с которой нельзя играть, сошлись все разнообразные облики, в которых представала перед читателем старая графиня: равнодушная Московская Венера (на картах «дамы» изображались обычно «в стиле» французского XVIII в.); красавица с портрета; подмигивающий труп старухи.

ТОМСКИЙ

ТОМСКИЙ Павел Александрович – молодой князь, внук старой графини; поначалу кажется второстепенной фигурой, кем-то вроде игрока Нарумова (который «посредничает» между главным героем, Германном, и миром карточных игроков).

Сюжетная роль Томского действительно ничтожна и сугубо служебна. Он появляется в 1-й главе – только для того, чтобы рассказать картежному сообществу историю о трех картах, тайну которых открыл его бабке Сен-Жермен и которую та, отыгравшись, лишь однажды передоверила некоему Чаплицкому. Во 2-й главе Томский появляется в доме бабки – и вновь для того лишь, чтобы бедная воспитанница Лизавета Ивановна «смогла» проговориться о военном инженере, заинтересовавшем ее, а старая графиня – попросить внука о присылке русских романов. В 4-й главе Лизавета Ивановна вспоминает о мазурке с Томским (на которую она была приглашена «в отместку» дующейся невесте князя); во время мазурки кавалер ненароком выбалтывает даме столь важные для нее сведения о Германне. Наконец, в Заключении Томскому посвящена последняя фраза повести: «<…> произведен в ротмистры и женится на княжне Полине».

Томский – подчеркнуто пустой, светский, безличный человек; он ни добр ни зол; он ни умен ни глуп; его невеста даже по имени неотличима от него – Поль сватается к Полине. Но смысловая нагрузка, ложащаяся на этот образ в общем замысле повести, необычайно велика. Прежде всего, Томский – воплощение того случайно выпадающего счастья, незаслуженного, таинственного, законом которого пытается овладеть бедный инженер Германн. «Праздным счастливцем» именует он князя; «счастливцам праздным» завидует и Евгений, несчастный герой «Медного Всадника», написанного практически одновременно с «Пиковой дамой». Но «праздными счастливцами» именовали себя поэты круга В. А. Жуковского и К. Н. Батюшкова – само это выражение «литературно освящено» в знаменитом батюшковском послании «Мои Пенаты».

Именно потому, что Томский совершенно пуст, его удачливость невозможно связать с какой-то «отмеченностью», с наполеоновской дерзостью в овладении судьбой. Успех в этой жизни достается не по заслугам, а просто так, ни за что. И потому «счастливец» Томский, занимая одно из самых скромных мест в сюжетной иерархии, в иерархии смысловой поднимается до уровня героя-антагониста Германна. Между ними проведена насмешливая (но и серьезная одновременно) параллель: на балу Томский выбирает свою даму, – и точно так же, свою «пиковую даму» будет выбирать за игровым столом Германн. Но дама Томского никогда не будет «бита», ибо на самом деле это он выбран судьбою, а не судьба выбрана им.

Однако этого мало. Связав образ Томского с идеей незаслуженной удачи, Пушкин спешит усложнить проблему. Социальное устройство жизни таково, что случайный успех слишком закономерно, почти автоматически выпадает одним и обходит стороною других. Томский в отличие от Германна принадлежит к родовитому, а не служилому дворянству; он от рождения встроен в аристократический ряд, в бесконечную череду «удачников». [Таинственная связь рода Томского с удачей подчеркнута необъяснимым «повышением» его сословного статуса в сравнении с бабкой: она графиня, он князь. За какие исключительные заслуги отец Томского мог быть пожалован новым «званием», не сказано; очевидно, потому, что никаких «заслуг» не было: Томский «продвинут» на одну ступеньку вверх метафизически, а не социально. Кроме того, случайно или нет, но Пушкин трижды «по ошибке» именует саму графиню – княгиней; если не сделано сознательно, то с одной целью: окончательно «спутать карты», разлучить тему социальной удачи с какой бы то ни было рациональной основой (ср.: А. А. Ильин-Томич).]

Германну не о ком помнить – его биография в повести ограничена кратким упоминанием об отце, да и то лишь в связи с темой наследства. Он, подобно все тому же Евгению, думает не о предках, но (в разговоре с графиней) только о своих потомках, которых у него нет и никогда, как выясняется, не будет. За Томским стоят несколько поколений; он «прописан» в прошлом, настоящем и будущем. И как везло его бабке, так везет и ему, так будет везти его детям и внукам. В последней фразе «собственно» повести (перед Заключением) сказано: «игра пошла своим чередом» – и эта противоречивая формула (у игры не может быть череда; она «обязана» быть постоянно внеочередной, непредсказуемой) тут же подтверждена итогом сюжетной линии Томского: «<…> произведен в ротмистры и женится на княжне Полине». Этот социальный автоматизм и провоцирует Германна на мысль о тайной закономерности случая; и то, что именно от Томского слышит он историю о трех картах, в конце концов его и погубившую, – столь же случайно, сколь и закономерно.

Литература:

Бем А. Л. «Пиковая дама» в творчестве Достоевского//О Достоевском: Сб. статей. Прага, 1936.

Виноградов В. В. Стиль «Пиковой дамы» // Виноградов В. В. Избр. труды: О языке художественной прозы. М., 1980.

Гершензон М. О. «Пиковая дама» // Пушкин А. С. [Сочинения]. СПб.; Пг., 1907–1915. Т. 4.

Званцева Е. П. Об истоках сюжета повести А. С. Пушкина «Пиковая дама» // Болдинские чтения. Горький, 1983.

Ильин-Томич А. А. «Пиковая дама означает…» // «Столетья не сотрут…»: Русские классики и их читатели. М., 1989. (Серия «Судьбы книг».)

Лотман Ю. М. «Пиковая дама» и тема карт и карточной игры в русской литературе начала XIX века // Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя: Статьи и заметки. 1960–1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб., 1995.

Муравьева О. С. «Пиковая дама» в исследованиях последнего десятилетия // Русская литература. 1977. № 3.

Петрунина H. Н. Две «петербургские повести» Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1982. Т. 10.

Ходасевич Вл. Ф. Петербургские повести Пушкина // Ходасевич Вл. Ф. Собр. соч.: В 4 т. М., 1996. Т. 2.

Якубович Д. Л. Литературный фон «Пиковой дамы» // Литературный современник. 1935. № 1.

Якобсон Р. О. Статуя в поэтической мифологии Пушкина // Якобсон Р. О. Работы по поэтике. М., 1987.

«Повести покойного Ивана Петровича Белкина»

(1830, опубл. – 1831)

БЕЛКИН ИВАН ПЕТРОВИЧ

БЕЛКИН ИВАН ПЕТРОВИЧ – вымышленный персонаж-повествователь, помещик села Горюхина (ср. незавершенную пушкинскую «Историю села Горюхина», также приписанную Белкину; в ней Белкин сравнивает себя со знаменитым французским историком аббатом Милотом), рожденный в 1798 г. от «честных и благородных родителей» (отец – секунд-майор); выученный деревенским дьячком и пристрастившийся к сочинительству; в 1815–1823 гг. служивший в пехотном егерском полку; не пивший; имевший необычайную слабость к женскому полу, но обладавший стыдливостью «истинно девической»; осенью 1828 г., до «публикации» повестей, умерший от простудной лихорадки. Белкин именно персонаж; его образ создан с помощью традиционного набора литературных приемов: «биографию» Белкина читатель узнает из письма «одного почтенного мужа», ненарадовского помещика, к которому «издателя» отсылает Марья Алексеевна Трафилина, ближайшая родственница и наследница покойного; к нему относится эпиграф, предпосланный всему циклу и указывающий на «идеальный» прообраз Белкина – Митрофанушку из комедии Д. И. Фонвизина «Недоросль».

Такой простодушный автор-герой призван прежде всего встать на границе между вымышленным, литературным миром – и «бедным» миром русской провинции, соединив их собою. Так или иначе все повести цикла строятся на одном и том же приеме: герой придумывает сценарий своей жизни, опираясь на красивую, условную «романтическую» традицию, – а жизнь навязывает ему свой сюжет, гораздо более «романический», литературный и невероятный. Или не навязывает – и выталкивает героя в область смерти. Если бы такое построение принадлежало непосредственно Пушкину – это выглядело бы очередной игрой «в литературу», выдумкой. Но автор повестей – Белкин. Он почти сверстник самого Пушкина и тоже в некотором роде сочинитель; однако это – усредненный Пушкин. Белкин даже росту и то «среднего»; его портрет – подчеркнуто общерусский (серые глаза, русые волосы, нос прямой, лицом бел и худощав); полное отсутствие индивидуальных черт. Белкин неспособен ничего выдумать (все повести, приписанные ему, суть пересказы историй, слышанных им от «разных особ»; даже названия деревень – и те не вымышлены, а позаимствованы из окружающей реальности). А значит, и развязки его повестей – не «литературны», а «бытийственны».

Впрочем, когда читатель дочитывает цикл до конца и возвращается мыслью к Ивану Петровичу, то вдруг понимает, что и сам Белкин построил свою жизнь «романически», как бы вопреки бедности и убогости провинциального уклада. Но ему судьба не предложила свою счастливую развязку жизненного сюжета; мягким юмором окрашены последние фразы из письма «одного почтенного мужа» – рукописи Белкина после его безвременной кончины ключница пустила на оклейку и хозяйственные нужды. И это вносит в общую мелодию «повестей» необходимую для ее полноты грустную ноту.

Литература:

Якубович Д. П. Предисловие к «Повестям Белкина» и повествовательные приемы Вальтер Скотта // Пушкин в мировой литературе: Сб. статей. Л., 1926.

Томашевский Б. В. Заметки о Пушкине. 2. Белкин и Гиббон // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л, 1939. Т. 4–5.

<1>

«Выстрел»

(14 окт. 1830 г.)

СИЛЬВИО

СИЛЬВИО – тридцатипятилетний офицер-дуэлянт, одержимый идеей мести. История о нем поведана Белкину неким подполковником И. Л. П., от чьего лица и ведется повествование (в инициалах подполковника легко прочитывается намек на знаменитого бретера той поры И. П. Липранди). Подполковник-рассказчик, в свою очередь, сначала описывает свое давнее личное впечатление от героя, затем пересказывает эпизод, поведанный ему графом Б***. Так что образ Сильвио последовательно отражен в самых разных зеркалах, как бы пропущен сквозь сложную систему несовпадающих точек зрения – и при этом ничуть не меняется. Неизменность героя резко подчеркнута – точно так же, как подчеркнуто его стремление казаться двойственным, странным.

Читатель впервые видит Сильвио глазами юного офицера (будущего «подполковника И. Л. П.») в местечке ***, где Сильвио живет в отставке, привлекая окружающих своей загадочностью. Сильвио «казался русским», хотя и носит иностранное имя («Сильвио» – звуковой аналог «настоящего» имени, подобранный рассказчиком). Он живет одновременно «и бедно и расточительно». В мазанке (!) он держит собрание пистолетов; стреляет в стены; необычайно меток; а главное – угрюм и горд. Но стоит новому офицеру повздорить с Сильвио из-за карт, как тот, вопреки угрюмости и гордости, довольствуется формальными извинениями и не вызывает обидчика на дуэль. И только в конце первой части рассказчик (а через него читатель) узнает о причине такой неожиданной «робости»; этой становится финалом экспозиции и завязкой сюжета. Сильвио считает нужным перед прощанием объясниться; оказывается, он «не имеет права» подвергать себя риску смерти, пока не довершит дуэль шестилетней давности, во время которой его обидчик, граф, слишком равнодушно отнесся к возможной гибели от пули Сильвио. Фуражка Сильвио была прострелена на вершок ото лба; свой выстрел он оставил за собой [мотив «отсроченного выстрела» содержится в повести А. А. Бестужева (Марлинского) «Вечер на бивуаке», эпиграф из которой предпослан пушкинско-белкинской новелле], чтобы найти графа в минуту наивысшего торжества и отомстить знатному счастливцу.

Эти слова вводят в сюжет неявный мотив социальной зависти «романического» героя к «счастливцу праздному» [тот же мотив будет развит в «Пиковой даме» (см. ст. «Германн») и «Медном Всаднике»]. Вводят – и лишают героя таинственного ореола. Впервые «байроническое» описание облика Сильвио («мрачная бледность, сверкающие глаза и густой дым, выходящий изо рту, придавали ему вид настоящего дьявола») начинает смахивать на пародию; за сложной «поведенческой маской» приоткрывается пошлая однозначность душевного облика.

Образ Сильвио будет упрощаться по мере того, как все более замысловатыми и даже изощренными будут его поступки и жесты. Разыскав графа в имении, куда тот уехал на медовый месяц, дуэлянт внезапно является в кабинет молодожена и, насладившись эффектом, «благородно» предлагает еще раз бросить жребий – чтобы все не походило на убийство. Но показное благородство его жеста тут же оттенено подлостью: Сильвио вновь, как в случае с карточной игрой, нарушает неписаный кодекс дворянской чести; он продолжает целиться в графа при женщине, его молодой жене. И то, что в конце концов он стреляет в картину (пуля в пулю), а не в счастливого графа, – ничего не меняет. Ибо за осуществление своего «романического» (а Сильвио любитель романов) замысла он уже заплатил бесчестьем.

Сюжет, задуманный Сильвио, развязан; сюжет самой жизни продолжается (ибо всегда открыт, незавершен). Но в нем для Сильвио уже нет места: отомстив, он лишился своей единственной цели и, по слухам, гибнет в «романтической» битве греков-этеристов за независимость, чтобы быть похороненным на кладбище под Скулянами. (Подобно пушкинскому лицейскому сокурснику Броглио, чья внешность и чье имя подозрительно близки герою «Выстрела».) Причем под Скулянами турки и греки-этеристы (а также их добровольные сторонники вроде Сильвио) должны были биться врукопашную – иначе пули и снаряды попадали бы в русский карантин на противоположном берегу р. Прут; так что стрелок Сильвио погиб не от выстрела и не от выстрелов погибли его последние враги. Пуля, которую он всадил в идиллическую «швейцарскую» картину, оказалась «метафизически последней». А счастье «незаслуженного» счастливца, баловня судьбы графа Б*** – продолжается, хотя и омраченное произошедшим.

Литература:

Коджак А. О повести Пушкина «Выстрел» // Мосты (Munich). 1970. Т. 15.

Петровский М. А. Морфология пушкинского «Выстрела» // Проблемы поэтики: Сб. статей / Под ред. В. Я. Брюсова. М.; Л., 1925.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю