Текст книги "И жить еще надежде…"
Автор книги: Александр Городницкий
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 50 страниц)
Меня едва не сбили с ног —
Гудок.
А за стеклом, с шофером рядом,
Вкушая необъятным задом
Подушек кожаный покой.
Сидит с чужим недобрым взглядом
Другой
Другой – не из другой страны
Случайным ветром занесенный,
Не пережиток старины.
Из наших мест, из наших дней,
Такой другой куда страшней.
Вот он глядит, и взгляд сердит,
Шофер – его шофер – гудит.
И этот взгляд, и этот тон
Мне говорят, что я – не он
Что я, мол, от природы – пеш,
А он в машине родился
Что разница большая меж.
И мне, мол, непонятна вся.
Когда я всю ее пойму,
Ох, будет весело ему!
Стихи эти, написанные в 56-м году, напечатаны были только в 90-м. Но уже тогда они ходили в списках, смело обличая всемогущий класс «аппаратчиков».
Острые и непримиримые стихи Британишского, как правило, вызывали бурную реакцию зала, – сочувственную у одних и враждебную у других. За их распространение исключали из вузов. Помню, Борис Слуцкий подарил ему книжку с надписью: «Одному из лучших поэтов шестидесятых годов». В 1958 году вышла первая поэтическая книжка Британишского «Поиски», вызвавшая резкую доносительскую статью в «Ленинградской правде» с характерным названием «Снимите с пьедестала». В 56-м году Володя уехал работать в Тюменскую область в Салехард. Потом в 60-м году переехал в Москву, где вышли две книги его стихов «Наташа» и «Пути сообщения». После этого его четырнадцать лет не печатали, мстя замалчиванием за недавнее поэтическое лидерство, за доверие не забывшей его аудитории и коллег по перу. Это многолетнее испытание забвением Владимир Британишский выдержал с честью: ни одной строки в угоду, «для власти, для ливреи».
Лишенный возможности печатать свои стихи, он полностью посвятил себя поэтическим переводам с польского, за короткое время освоив язык и став одним из ведущих переводчиков польской поэзии. Только в 1980 году вышла из печати его новая книга стихов «Открытое пространство», а в 1985 году – «Движение времени». В этой последней книге наиболее четко отразилась связь времен, эволюция, которую испытал автор за эти годы. На смену юному задору и темпераменту пришла потребность в анализе и модели мира. Не «сорванный голос», как написал о нем несколько лет назад питерский критик Виктор Топоров, а иные поэтические и философские рубежи, другая система чувств и мыслей. На мой взгляд, голос у Владимира Британишского все тот же – полный достоинства, начисто лишенный фальши и аффектаций, внешне сдержанный, но содержащий взрывчатый заряд. Неслучайно поэтому его, более тридцати лет живущего в Москве, до сих пор относят к «поздним петербуржцам».
Леонид Агеев писал тогда же жесткие и горькие стихи о поэтах, погибших в 37-м:
Еще их тело сытое, хмельное.
Блаженствует. Не этому ли телу
С распоротою пулею спиною
Упасть, хрипя, под каменную стену?
Леониду Агееву не суждена была долгая жизнь. По окончании Горного института он работал в Первом Главном геологоуправлении в Ленинграде, выпустил несколько книг стихов, стал членом Союза писателей и время от времени, к сожалению, сильно пил. В последний раз мы с ним встречались в конце 80-х в Мурманске, куда приезжали выступать. В 91-м году он, сорвавшись дома со стремянки, куда зачем-то полез пьяный, упал и разбился насмерть. Я тогда написал стихи, посвященные его памяти:
Снова провожаем мы друг друга,
Словно в институте кие года,
В те края, где непрозрачна вьюга.
Реки не свободны ото льда.
В этот дом старинный на Покровке,
Помнится, в такой же вот мороз.
Синий тортик вместо поллитровки
Кушнер по наивности принес.
За начало новых экспедиций
Рюмку поминальную налей.
Трудновато будет возвратиться
Из далеких нынешних полей.
В том краю, где не бывает хлеба.
Как и встарь, без вилки и ножа,
Все мы соберемся возле Глеба,
Рюмки невесомые держа.
А пока что молча, без улыбки.
Вспоминаем посреди зимы
Тот квартал, болотистый и зыбкий.
Где живали некогда и мы.
Где, гордясь горняцкою фуражкой.
По асфальту шел я молодой,
И мерцала медленная Пряжка
Черной непрозрачною водой.
Один из ближайших друзей Леонида Агеева, учившийся с нами вместе, поэт и геолог Олег Тарутин, действительно долгое время жил рядом с рекой Пряжкой на углу Английского проспекта и улицы Декабристов, почти рядом с домом Блока на Пряжке. Он, как правило, писал веселые стихи, но юмор его временами был грустноват:
У старушки Медичи
Были гады родичи.
Властолюбцы, интриганы, —
Родич родичу удав.
Лезли к трону постоянно,
На приличья наплевав.
То, глядишь, проткнутый стонет.
То отравленный хрипит:
Кто кого перебурбонит.
Кто кого обвалуит.
Позднее на стихи Олега Тарутина написал песню «Телепатия» Александр Дулов. Окончив Горный институт, Олег через пару лет попал со мной вместе в Енисейскую экспедицию Научно-исследовательского института геологии Арктики, и мы с ним неоднократно встречались в Игарке. В экспедициях он написал немало стихов и и даже одну песню «Стланики» на мотив известных тогда «Ландышей». Песня эта сразу же оказалась под запретом из-за крамольного куплета:
Если б в эти стланики-то
Вдруг попал Хрущев Никита,
Хоть в маршруте укороченном,
Доставали б чудака
Представители ЦК
Кириченко и Коротченко.
Олег Тарутин умер в сентябре 2000 года от рака. Стихи его, как правило, вызывавшие у читателей и слушателей улыбку, самому ему порой доставляли весьма грустные минуты. Так, его долго не хотели принимать в Ленинградское отделение Союза писателей, поскольку возглавлявший его в те годы поэт Александр Прокофьев, имя которого останется в истории не столько благодаря его стихам, сколько благодаря организованной им травле Иосифа Бродского, заподозрил в одном из юмористических стихотворений Олега намек на себя. Грузный краснолицый Прокофьев тогда только что завел себе молодую подругу и страшно разъярился, когда прочел стихи Тарутина:
Свинобатька бросил свиноматку, —
Ухожу, мол, к молодой свиньоре.
Свиноматку враз скрутило горе…
Он ушел, унес свою свинину
К той, другой, которая моложе.
Даже не взглянул на свиносына,
И на свинодочь, конечно, тоже.
Кстати о Прокофьеве. В 1969 году группу молодых ленинградских литераторов, в которую кроме меня входили Виктор Соснора, Олег Тарутин, Леонид Агеев, Александр Кушнер, Лев Гаврилов и другие, пригласили «на экскурсию» в Большой Дом на Литейном, рядом с которым располагался Дом писателей. Дом, где расположено ленинградское Управление КГБ, построенный в 30-е годы, и на самом деле большой и заметно возвышается над крышами соседних домов. Он хорошо виден из окон конференц-зала писательского дома, поэтому все писатели, выходя на трибуну, поневоле косились на него прежде, чем начать говорить. Встреча, на которую нас пригласили, по-видимому, была организована в рамках плановой «профилактической» промывки мозгов молодым авторам. В ее состав входили лекция о подрывной идеологической деятельности американской и других буржуазных разведок, ознакомление с образцами «антисоветской литературы» и экскурсия. Во время экскурсии в «Музей боевой славы ленинградских чекистов» я увидел на стене большой фотопортрет молодого Александра Прокофьева в кожанке и с маузером на бедре. «А это наш старый кадр, – предвосхитил мой недоуменный вопрос наш гид. – Александр Андреевич Прокофьев. В двадцатые годы направлен нами на литературную работу».
Вспоминая о ЛИТО Горного института, нельзя не сказать о Якове Виньковецком, который впоследствии эмигрировал в США и трагически погиб, кончив жизнь самоубийством. Это был человек удивительных и разносторонних талантов, хотя и во многом загадочный. По окончании Горного довольно быстро защитил кандидатскую. Писал прозу. Потом увлекся живописью и приобрел довольно широкую известность как художник-модернист и в Союзе, и за рубежом. Неслучайно его работы, выставленные на нашумевшем «Вечере творческой молодежи Ленинграда» в Ленинградском Доме писателей 30 января 1968 года, стали одним из объектов известного доноса, состряпанного В. Щербаковым, В. Смирновым и Н. Утехиным и опубликованного позднее Сергеем Довлатовым: «За полчаса до открытия вечера в кафе Дома писателей были наспех выставлены работы художника Виньковецкого, совершенно исключающие реалистический взгляд на объективный мир, разрушающие традиции великих зарубежных и русских мастеров живописи. Об этой неудобоваримой мазне в духе Поллака, знакомого нам по цветным репродукциям, председательствующий литератор Я. Гордин говорил всем братьям по духу как о талантливой живописи, являющей собой одно из средств «консолидации различных искусств»».
Яшины непонятные картинки вызывали неоднозначную реакцию и в нашем ЛИТО. Я вспоминаю споры между ним и искусствоведом и поэтом Львом Мочаловым, который, глядя на абстрактную Яшину живопись, говорил: «Яша, я признаю, что ты настоящий художник. Только ты нарисуй меня или вот птичку, чтобы похоже было. А потом рисуй любую абстракцию. А пока ты птичку не нарисуешь, я тебя художником не признаю». Виньковецкий при этом всячески бранил Мочалова, но птичку не рисовал.
Выл он человеком удивительным. Незадолго до своего отъезда написал и опубликовал – как рукописное издание – небольшую книжку об устройстве Земли, которую подарил мне. Я тут же прочел ее (вернее – попытался прочесть) и почти ничего не понял. Через много лет, в 1983 году, уже защитив докторскую, также посвященную строению и эволюции оболочек Земли, я снова прочел ее и снова многого не смог понять. Когда я сказал об этом Андрею Битову, он заявил, что я напрасно пытаюсь найти в этой книге реальные научные обоснования. Она отражает скорее не геологические, а натурфилософские взгляды. Эмигрировав в Америку в 1975 году, Яков устроился на работу в крупную нефтяную фирму «Эксон» в Хьюстоне и какое-то время вполне преуспевал. Но потом его неожиданно обвинили в растрате казенных денег. Не найдя возможности (или не желая) оправдываться, он покончил с собой. Вскоре после этого выяснилось, что он невиновен. Неожиданная его смерть всех потрясла.
В 1999 году в Бостоне его вдова Дина Виньковецкая показала мне изданный ею альбом его живописных работ. Теперь он стал признанным художником, и никто уже не будет требовать от него нарисовать птичку.
Что же касается поэтических открытий, то ими буквально потрясал молодой Глеб Горбовский, в стихах которого обыденный, казалось бы, мир вокруг нас преображался в таинственную страну.
Только поэтический глаз Горбовского мог заметить очевидную вещь: «крокодилы ходят лежа». Холодом северного пространства дышали строки его стихов, привезенных из первых экспедиций, где он работал рабочим-взрывником:
Пустыня кончится обрывом
В необозримый океан.
Твой воротник стоит, как грива,
Твое шоссе – меридиан.
Тема отдельного разговора – песни Глеба Горбовского, ставшие целой эпохой в Ленинграде конца 50-х. Песни эти, написанные по большей части на расхожие мотивы, тут же распространялись и распевались не только нами, его друзьями, но и широким кругом людей, о нем никогда не слыхавших. Пожалуй, наиболее известной стала песня Горбовского, придуманная им на оригинальный мотив – «Когда качаются фонарики ночные». Мне неоднократно приходилось в самых разных местах до хрипоты спорить, доказывая авторство Глеба, с яростными сторонниками «древнего народного» происхождения этой песни. Совершенно очевидно, что песню эту написал поэт. Достаточно вспомнить великолепные строчки: «Смотрю, как кот в окно», или: «Я сам себя убил и выбросил за борт».
Широкой популярностью пользовалась в 60-е годы в Ленинграде его песня о художниках:
На дива – на диване, на диване
Мы лежим – художники.
У меня, у меня да и у Вани
Протянулись ноженьки.
А еще мы в те годы с удовольствием дома и на улице распевали его песню о незадачливом постовом:
У помещенья «пиво-воды»
Стоял не пьяный постовой.
Слуга народа из народа.
Как говорится, парень свой.
Надо сказать, что сам Горбовский на гитаре не играл, песни свои пел только вместе со всеми «а капелла» и со сцены их не пел, кажется, никогда.
Судьба, однако, сыграла с ним злую шутку. Излечившись путем многолетних и неоднократных героических усилии от хронического пьянства, Глеб Горбовский вместе с ним во многом избавился и от своего незаурядного поэтического таланта. Может быть, именно поэтому в последнее время Глеб Яковлевич Горбовский всячески старается подчеркнуть свою «истинно русскую сущность» и печатает в черносотенной газете «День» стихи с выразительными строчками: «Они примазались к России, чтоб очернить ее лицо…» Читать это стыдно и грустно.
В небезопасности «крутого» излечивания творчески одаренного человека от алкоголизма я убеждался впоследствии неоднократно. Так, один из моих друзей, актер театра «Современник», создавший немало неповторимых сценических и экранных образов и страдавший хроническими запоями, был по настоянию своей энергичной очередной жены надолго и профессионально излечен от своего тяжкого порока. И хотя он продолжал активно сниматься в кино и играть в театре, но в нем как будто лопнула главная пружина, все роли его стали бесцветны к неинтересны. После нескольких лет томления духа он «развязал» и снова стал играть блестяще.
В связи с этим вспоминается история, рассказанная мне как-то случайно в конце 60-х замечательным шахматистом Михаилом Талем, экс-чемпионом мира, оказавшимся моим соседом в ночном самолете, летевшем из Риги в Москву. Таль поведал мне о том, что, когда он стал чемпионом мира, его неожиданно вызвал в одну из рижских психиатрических клиник его приятель – известный врач-психиатр, у которого на излечении находился какой-то крупный начальник, на почве хронического пьянства возомнивший себя великим шахматистом.
«Вылечить его можно только психическим шоком, – сказал врач. – Ты, Миша, должен мне помочь. Ты приедешь со мной вместе к нему в больницу и пару раз обыграешь его. Конечно, он ни в коем случае не должен знать, кто ты. Скажем ему, что ты перворазрядник».
«В общем, он меня уговорил. – рассказывал дальше Таль. – Приезжаю я с ним в больницу, прихожу в палату к этому типу. Он сидит хмурый и всклокоченный. Представляется: «Я – гениальный шахматист». Фигуры на доске уже расставлены. Я приехал усталый, отчетливо понимаю разницу в наших возможностях и первые три-четыре хода делаю рассеянно. И вдруг на пятом уже ходу спохватываюсь, что он начал меня серьезно прижимать. Я туда-сюда, а он жмет и жмет. Я выскакиваю в коридор к своему приятелю-психиатру и говорю: «Петя, он действительно шахматист мирового класса!» А Петя отвечает: «Не валяй дурака, – мне его вылечить надо». Я возвращаюсь в палату, собираюсь, как могу, и пытаюсь свести партию к ничьей. Не тут-то было – еще через десяток ходов он вынуждает меня сдаться. «Может, вторую желаете?» – мрачно улыбается больной. Тут я всю свою волю и знания мобилизовал, как мог, и ценой страшного нервного напряжения еле-еле свел с ним вторую партию «вничью». Вышел я к своему врачу и говорю: «Все, – освобождай меня от этой миссии, – он и вправду гениальный шахматист». – «Нечего мне тут заливать, – гениальный. Тебе, может быть, и гениальный, а у меня, знаешь, какие из-за него неприятности? Жена его каждый день звонит во все инстанции, начальство дергает, а никакие другие курсы не помогают. Человек, можно сказать, пропадает, там, говорят, целый трест остановился, а ты мне тут шутки шутишь. Значит, так, – ты когда в Штаты улетаешь, – в субботу? Тогда послезавтра обязательно приезжай. Что хочешь делай, но ты просто обязан выиграть у него подряд три партии. Человека спасти надо».
Я все дела отложил, засел за теорию, за этюды. В общем, подготовился, как на матч-реванш. Приехал в больницу к нашему пациенту. А он уже меня ждет и руки потирает. И тут меня прямо оторопь взяла, хуже чем с Бобби Фишером. Так или иначе сел я с ним за стол и с неимоверными усилиями, около четырех часов просидев, выиграл три партии подряд. После конца третьей партии противник мой багровеет и теряет сознание – шок. Тут понабежали врачи и сестры – куда-то его поволокли. Петя, мой приятель, руку мне пожимает. «Спасибо, – говорит, – ты человека спас, век тебе не забуду, поскольку кроме человека еще и мою лечебную репутацию спас». Возвратился я через месяц из Штатов, звоню Пете, ну как, говорю, дела у твоего больного? «Спасибо, – говорит, – еще раз огромное, – он уже две недели как выписался, работает, все в полном порядке».
Тут бы и сказке конец, – грустно улыбнулся Таль, – но есть у нее продолжение. Этим летом в Риге в Парке культуры я как-то давал в воскресенье показательный шахматный турнир на десяти досках. И вдруг вижу – за третьей доской сидит мой гениальный пациент. Я опять же оробел, на все другие доски – ноль внимания, а все полностью сосредоточил на третьей доске. И что вы думаете? После третьего же хода стало ясно, что играть он не может – вылечили. Вот так-то».
Возвратимся, однако, в Ленинградский Горный конца 50-х и его славное литобъединение.
Важным событием в нашей тогдашней жизни, как и в жизни нашего поколения, был Двадцатый съезд партии и доклад Хрущева, впервые открыто разоблачившего культ Сталина. Рухнул идол, завалив своими обломками все жизненное пространство. Надо было заново учиться жить. Это не могло не отразиться в стихах, которые мы писали.
После начала перестройки, весной 90-го года, в Ленинграде, благодаря инициативе Майи Борисовой, безвременно ушедшей из жизни несколько лет назад, вышел стихотворный сборник «То время – эти голоса (Ленинград, поэты оттепели)». В него вошли стихи Владимира Британишского, Глеба Горбовского, Леонида Агеева, Олега Тарутина, Александра Кушнера и других поэтов, связанных в те годы с ЛИТО Горного института. Посвящен сборник памяти умершей незадолго перед этим ленинградской поэтессы Татьяны Галушко, тоже имевшей отношение к Глебу Семенову. Неслучайно, вспоминая о докладе Хрущева, в предисловии к своим стихам Леонид Агеев, которого тоже вскоре не стало, написал в этой книге:
«Были «лишние люди». Было «потерянное поколение» Ремарка. Был заданный однажды себе вопрос: «А из какого поколения ты? Как его нарекут, если такому суждено случиться, потомки?» Находился и ответ: «Я из поколения «детей войны», тех самых, родившихся ненадолго перед началом Великой Отечественной». На пятом десятке всплыло и утвердилось новое – не то чтобы более точное, а просто иного плана понятие: обманутое поколение. Я из поколения обманутых… Опознанию первого обмана помог XX съезд. О культе и репрессиях говорили и раньше, до съезда; настойчивее – после 1953 года. Мне и двадцати не было. Молодо-зелено, но не настолько, чтобы, наслушавшись таких – чаще полушепотом – разговоров, не добраться до материалов всех съездов ВКП(б) и не сравнить, с карандашом в руках, в первую очередь – списки руководящих органов партии, избранных XVI и XVII съездами. Обман оказался жестоким: с детства тебе рассказывали сказку о самом добром, самом мудром, самом заботливом отце-вожде-учителе. Он же, оказывается, был совсем не таким: нехорошим, по меньшей мере, был человеком, а скорее всего – настоящим злодеем. Услышать сказанное Хрущевым на XX съезде я был готов. В 1957 году Сталин для меня умер вторично. Труп я сжег, прах развеял. Хрущевский и брежневский обманы были впереди…»
Перечитывая сегодня в книге «То время – эти голоса» наши старые стихи, пусть наивные с позиций сегодняшнего времени, я все-таки испытываю радость за них и за нас тогдашних.
В 1956 году и думать было нельзя эти стихи напечатать. Ценой больших усилий на ротаторе Горного института был на правах рукописи выпущен тиражом триста экземпляров сборник стихов членов ЛИТО, под редакцией Глеба Семенова, ставший теперь предметом зависти коллекционеров. Вместе с нашими стихами туда вошли также стихи студентов ЛГИ более старших поколений – Нины Островской, Бориса Рацера, Льва Куклина, Игоря Тупорылова. Из «литовцев» там – Игорь Трофимов, Лидия Гладкая, Глеб Горбовский, Эдуард Кутырев, Леонид Агеев, Олег Тарутин, Владимир Британишский и я.
Поскольку сборник разошелся моментально, решили сделать второй выпуск, существенно расширив круг авторов. Этот второй выпуск действительно вышел в 1957 году. Ему, однако, не повезло. В это время проходил первый Всемирный фестиваль молодежи, и цензура была особенно бдительна. Сборник попался кому-то на глаза и вызвал бурю. По категорическому указанию партийных властей партком института принял решение весь тираж сборника уничтожить, и он был сожжен в котельной института. Чудом уцелело только несколько экземпляров.
Уничтожение этого сборника, а также ряд доносов в разные инстанции, включая КГБ, привели к тому, что занятия ЛИТО Горного института в 1957 году были прекращены, а Глеб Сергеевич Семенов из него изгнан.
Одним из поводов этого разгрома послужили, в частности, стихи Лидии Гладкой, посвященные происходившим тогда печально известным венгерским событиям:
Там алая кровь заливает асфальт.
Там русское «стой» – как немецкое «хальт»…
«Богема проклятая, – стучал на нас кулаком секретарь парткома института Олег Васильевич Литвиненко, – до прямой антисоветчины докатились!»
Жалобы на ЛИТО в партком были и раньше, но они носили не слишком серьезный характер. Так, в 1955 году на одном из институтских партийных собраний секретарь парткома заявил, что стихи участников ЛИТО, публикуемые в газете «Горняцкая правда», разлагающе действуют на студентов. «Начитавшись этих стихов, – говорил он, – студенты, вместо того, чтобы нормально учиться, начинают влюбляться, женятся. Тут же появляются дети, а мы не можем обеспечить их жилплощадью. И несчастные дети страдают по вине безответственных поэтов». Помню, как радовался Глеб Семенов такой высокой оценке нашей лирики.
На этот раз «наезд» был вполне серьезный. И хотя ЛИТО формально не закрыли, вместо Глеба Семенова из Союза писателей был приглашен руководить им Дмитрий Леваневский, хорошо известный своим приспособленчеством. На этом недолгий взлет ЛИТО Горного института закончился.
Несмотря на сравнительно небольшой срок существования (около трех лет), ЛИТО сыграло значительную роль в жизни почти каждого из его участников, большая часть которых навсегда связали себя с литературой. Стали профессиональными литераторами Леонид Агеев, Олег Тарутин, Андрей Битов, Нина Королева, Лидия Гладкая, Глеб Горбовский, Владимир Британишский и некоторые другие – явление для технического вуза в известной степени уникальное.
Где-то году в 55-м я впервые, вместе с Кушнером, Тупорыловым и Британишским участвовал в «конференции молодых авторов», организованной в ленинградском Союзе писателей. В семинаре, которым руководили Вадим Шефнер и Анатолий Чивилихин, рядом со мной сидел худенький курчавый юноша в солдатской форме с черными строительными погонами, перечеркнутыми ефрейторскими лычками. Это был москвич Сергей Артамонов, служивший под Ленинградом и писавший тогда стихи. Мы с ним быстро подружились, и я сразу же познакомил его с Семеновым и сосватал его в наше литобъединение. Отслужив, он вернулся в Москву, где я неоднократно бывал у него потом в доме в Кривоарбатском переулке. Он жил там вдвоем со своей бабушкой в старой московской коммуналке, в длинной и узкой комнатушке, разделенной надвое огромным шкафом.
В этой комнате в ноябре 1961 года во время встречи с Иосифом Бродским я случайно познакомился с молодой московской поэтессой Анной Надь, ставшей позднее моей женой. Именно Сергей ввел меня в первый раз в дом Давила Самойлова, с которым был хорошо знаком. Писал он тогда стихи и очень неплохие рассказы, которые никто и нигде, конечно, не печатал. В 1973 году Сергей Артамонов эмигрировал во Францию. Теперь он живет недалеко от Парижа. Много лет занимается резьбой по дереву, обнаружив безусловный талант скульптора. В 1999 году он приезжал в Москву и устроил в Исторической библиотеке выставку, которая прошла с большим успехом.
Помню, после семинара один из довольно именитых тогда ленинградских поэтов, чье имя внушало мне большое почтение, пригласил нескольких участников семинара, и меня в том числе, к себе домой. На столе стояла обильная водка, разговор шел о литературе, и я все ждал от известного поэта каких-нибудь мудрых слов, соответствующих моим о нем высоким представлениям. Он же, выпив, поглядел на меня туманным взглядом и сказал: «Форма у тебя красивая. На блядей, наверное, здорово действует».
Примерно в 54-м – 55-м годах в нашем Горном пошла мода на студенческие спектакли. Был даже объявлен конкурс на лучший факультетский спектакль. Тут же возникли группы режиссеров, актеров и, конечно, в первую очередь, авторов. Главными сценаристами факультетского спектакля геологов были Леонид Агеев и Олег Тарутин, на нашем геофизическом факультете – мы с Володей Британишским.
Тарутин с Агеевым написали лихой текст в стихах, и спектакль с блеском прошел на институтской сцене. Мало того, в отдельных героях легко угадывались пародийные черты их потенциальных соперников-геофизиков.
Я незадолго перед этим, под впечатлением экспедиций на Гиссар, написал цикл «мужественных», в духе своего любимого в те поры Киплинга, а на самом деле – довольно беспомощных и подражательных «Стихов о Гиссарском хребте», где всячески воспевал трудности экспедиционного быта и суровые мужские забавы. Поэтому герой агеевско-тарутинской пьесы, старшекурсник, рассказывающий небылицы робким первокурсникам, гордо заявлял:
Помню, было на Гиссаре…
От сапог подметки ели —
Аж язык распух во рту,
А последних три недели
Дотянули – на спирту.
Факультетский спектакль геологов пользовался громким успехом и явно претендовал на первое место в конкурсе. Надо было как-то, хотя бы в чем-нибудь обойти торжествовавших геологов. О том, чтобы написать стихотворный текст лучше, чем Агеев с Тарутиным, не могло быть даже речи. Тогда на заседании факультетского комсомольского бюро было решено написать специально для спектакля песни, которых у геологов не было – чтобы выиграть конкурс. Тем более что недавно закончивший геофизический факультет молодой композитор Юрий Гурвич обещал написать музыку. Ответственным за тексты песен и их подготовку в спектакле был назначен я – Британишский в это время писал стихотворные репризы, описывая деканатский коридор:
Вот первокурсники-ягнята,
Какими были все когда-то.
На расписание толпой
Глядят с покорностью тупой.
Но в расписание не глядя,
Шагает старшекурсник-дядя.
Он расписание давно
В сплошное превратил «окно».
Я исправно, к указанному мне сроку, сочинил требуемые тексты для песен, главной из которых в спектакле должен был стать «Геофизический вальс», и отправился к Гурвичу, бывшему в те поры зятем известного ленинградского писателя Юрия Германа. Потом я несколько раз звонил ему, но он все говорил, что песня еще не готова. Наконец, когда до спектакля оставалось всего два дня, я приехал к нему, и он выдал мне нотную запись, которую я, ввиду своей полной музыкальной безграмотности, прочесть, конечно, не мог. Я тут же помчался в Горный и вручил ноты нашей главной «солистке». Посмотрев их, она ударилась в слезы и решительно сказала, что такую сложную мелодию петь не в состоянии. А спектакль – послезавтра. Как же быть?
Разгневанный комсомольский секретарь заявил мне: «Ты эту кашу со своим Гурвичем заварил, ты и расхлебывай. Как хочешь и что хочешь делай, но чтобы назавтра песня была, а иначе – комсомольский билет положишь за срыв факультетского спектакля». Угроза по тем временам казалась мне нешуточной. Гурвич после моего отчаянного звонка к нему обиделся и, обвинив нас в «непонимании музыки», повесил трубку. Положение было критическое. Расставаться с комсомольским билетом очень не хотелось – не зря, выступая как-то в те годы против меня на занятии ЛИТО, Британишский съязвил: «Городницкий был когда-то комсоргом и никак не может этого забыть». Все, что мне оставалось, – ценою бессонной ночи попытаться придумать к песне нехитрую мелодию.
Наутро я принес ее в институт, и певица петь согласилась. Так, впервые в своей жизни, я придумал мелодию для песни, хотя, по всей видимости, не придумал, а скорее слепил из обрывков мотивов, бывших у меня в то время на слуху. Получилась песня «Геофизический вальс»: «Снег на крышах темнеет и тает на исходе весеннего дня». Несколько обнаглев после этого, я придумал тут же еще одну песню «Сонные кони храпят без седла», а Володя Британишский, ревниво следивший за моими потугами, немедленно написал песню для сцены в общежитии:
Задумчиво встали походные кружки
На серой клеенке стола.
Совсем как в палатке, у нас в комнатушке
Не больно-то много тепла.
И мотив к ней он придумал довольно неплохой. В результате мы заняли в конкурсе первое место, и геологи были посрамлены. Правда, бдительная партийная цензура категорически вычеркнула из нашего спектакля сцену застолья в студенческом общежитии на Малом-40, где тамада провозглашал: «В Москве прошел Двадцатый съезд», а его сосед немедленно добавлял: «Пусть каждый выпьет и заест!»
Так на четвертом курсе я начал «слагать песни». К числу самых первых относятся «Геофизический вальс» и упомянутая выше песня, посвященная памяти Образцова.
В 1956 году я первый раз в жизни получил также «официальный» заказ на песню. В связи с подготовкой к празднованию в 1957 году юбилея города, хор клуба «Трудовые резервы» решил исполнить «Гимн Великому городу» Глиера из известного балета «Медный всадник». Надо было написать текст гимна. Узнав об этом, Глеб Сергеевич уговорил руководство клуба заказать текст мне. «Имей в виду, – сказал мне Семенов, – что дело это платное и денег у них много, так что проси как можно больше».
Я пришел в клуб «Трудовые резервы» и на вопрос, сколько будет стоить текст гимна, зажмурившись от собственной наглости, попросил шестьсот рублей – сумму, как мне тогда казалось, непомерно высокую. Директор, к моему удивлению, радостно улыбнувшись, тут же поставил цифру в договор. «Дурень, – сокрушенно покачал головой Глеб Сергеевич, узнав об этом, – они же собирались тебе три тысячи заплатить». Тем не менее гонорар этот на многие годы стал моим самым большим литературным заработком.
Так нечаянно я сделался в 56-м году автором «Ленинградского гимна», пополнив собой славные ряды «гимнюков». Гимн этот начинался словами:
Поем тебя мы, наш город величавый,
Рожденный в труде и дыму баррикад.
Твой каждый камень овеян славой.
Седой Петербург, Петроград, Ленинград.
Для мира ставший знаменем свободы.
На радость нам и недругам на страх.
Не волей царей, а волею народа
Ты гордо встал на невских берегах.
Много лет он исполнялся на разного рода официальных церемониях и при отправлении «Красной стрелы» от перрона Московского вокзала. Кстати, совсем недавно один из уже нынешних «отцов» Санкт-Петербурга на Ассамблее в Таврическом дворце спросил меня, нельзя ли переделать слова этого гимна на гимн Санкт-Петербурга.