![](/files/books/160/oblozhka-knigi-i-zhit-esche-nadezhde-247910.jpg)
Текст книги "И жить еще надежде…"
Автор книги: Александр Городницкий
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 50 страниц)
В чем же специфика песенных стихов? Мне кажется, что стихотворная основа песни должна обладать главными достоинствами стихотворения и в то же время не выносит некоторых его черт. Например, стихотворение может быть длинным. Читатель может отложить книгу, чтобы потом вернуться к ней. Песня растянутой быть не может. Она должна быть краткой, чтобы восприниматься на слух. Вспомним, как безжалостно и точно обрубил народ стихи Рылеева про Ермака. Песня гораздо короче «Думы», да и то ее редко допевают до конца, чаще вянут где-то на середине. Так же неумолимо народ сократил и «Коробейников» Некрасова.
Или другой пример – песне противопоказана излишняя, метафорическая усложненность, многоступенчатая система тонких ассоциативных связей. Многие стихи Пастернака, Мандельштама, Ходасевича петь просто невозможно. Песня должна быть внешне проста, подчеркиваю, – проста, но не примитивна, чтобы восприниматься с первого же прослушивания. Иначе ее не поймут, а следовательно, не услышат. Кроме того, в песне, за исключением, пожалуй, старинных баллад, не прививаются излишне конкретные черты и детали. Обратимся снова к Некрасову, одному из наиболее «поющихся» поэтов XIX века. В знаменитой песне «Что ты жадно глядишь на дорогу» оказалась выброшенной, например, такая замечательная строфа:
Завязавши под мышки передник,
Перетянешь уродливо грудь,
Будет бить тебя муж-привередник,
И свекровь в три погибели гнуть.
Как ярко и зримо написано, а вот не поется! Я долго не мог с этим примириться и лишь значительно позднее понял, в чем дело: в этих строках уже деталь, конкретизация образа, а песня сохраняет только общие черты. Из нее уходит все, что касается конкретного персонажа, героини, ее личной судьбы, не созвучной тем, кто поет.
Потому что народная песня (а авторская песня по духу своему сродни именно ей, а не эстрадной) нужна людям совсем не для того, чтобы только слушать ее на концертах, а для того, чтобы петь самим. Она с самого начала, может быть, бессознательно, рассчитана на соавторство того, кто ее сложил, и тех, кто ее поет.
Последнее обстоятельство предъявляет к стихам песни еще одно обязательное условие: язык песни должен быть естественным, как дыхание, легким и удобным, привычным для поющих. Вот уж чем в совершенстве владел Высоцкий – органикой современного разговорного языка, его ритмом, его внутренней музыкой! Любое препятствие на этом пути немедленно размывается, как берег рекой. Достаточно вспомнить пример с известной песней на стихи Демьяна Бедного:
Как родная мать меня
Провожала,
Как тут вся моя родня
Набежала.
И рифма на месте, и вроде бы складно, да вот не так, и сразу же возникла единственная для дыхания строка: «Как родная меня мать». Для российского уха подсознательно привычнее, когда слово «мать» стоит в конце.
Наконец, последнее: стихи могут писаться от лица вымышленного героя, маскироваться костюмами или обстановкой эпохи, в песнях же вынь да положь самого автора: что он любит, что ненавидит, отчего страдает, кто он такой. Тут уж не спрячешься за «фигурой умолчания» или красивой, но бессмысленной фразой, позицию подавай, чтобы сразу было видно, свой ты или чужой. Поэтому так важно, чтобы автор сам был личностью, такой, как Галич, Окуджава, Высоцкий, Ким, чтобы ему было что сказать людям, и чтобы ему обязательно поверили.
Вот и получается, что к песенным стихам, да, пожалуй, и к их авторам, должен быть предъявлен еще более жесткий уровень требований, чем к «обычным», привычно читаемым с листа. И планку эту ни в коем случае снижать нельзя. Оппоненты авторской песни часто ссылаются на то, что по радио и телевидению звучат бездарные тексты песен под гитару, рекламируемые как «авторская песня». Но ведь и книжные магазины до отказа заполнены рифмованной макулатурой, к поэзии никакого отношения не имеющей.
Вместе с тем, когда я думаю о том, что происходит с авторской песней в России сегодня, мне невольно приходят на память строки Давида Самойлова:
Вот и все. Смежили очи гении,
И когда умолкли небеса,
Словно в опустевшем помещении.
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое.
Говорим и вяло, и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.
Действительно, странный литературно-песенный жанр невозвратно уходит из сегодняшней жизни и становится историей.
Казалось бы, на первый взгляд, все как раз наоборот, – массовыми тиражами выпущены посмертно диски и книги столь одиозных некогда Галича, Высоцкого, Окуджавы и других авторов первого поколения. Телевидение и радио охотно предоставляют эфир представителям «авторской песни». Вышедшая из подполья многотысячная армия «каэспэшников», уже не боясь строгих партийных и гебешных запретов, регулярно собирает свои шумные фестивали по всей с гране – от Курска до Челябинска и Норильска. Снова полны концертные залы в Москве, Петербурге и других городах. Главный в нашей стране фестиваль авторской песни памяти Валерия Грушина, также запрещавшийся ранее, собрал в прошлом году на берегу Волги под Самарой более двухсот пятидесяти тысяч участников. Вышло даже учебное пособие по авторской песне для средней школы. И все же что-то неуловимо изменилось.
Как писали когда-то Ильф и Петров, – автомобиль вначале изобрел пешеход, но про это быстро забыли. Рождение авторской песни связано было прежде всего с исполнением стихов под гитарный аккомпанемент, ее главными характерными чертами были поэтическая строка и доверительная задушевная интонация, сразу отличавшие ее от лживой и пошловатой официальной эстрады. Вот этого-то теперь почти и не осталось.
С перемещением «авторской песни» от кухонных застолий и таежных костров на концертные эстрады на смену тихоголосым авторам, не слишком умело владеющим гитарой, быстро пришли солисты, дуэты и ансамбли, с профессиональными голосами и инструментами. То, что по инерции и недомыслию сегодня еще называют авторской песней, давно уже, по существу, срасталось с эстрадой, отличаясь от нее, пожалуй, только более низким исполнительским уровнем, и интегрируется в беспощадную рыночную систему шоу-бизнеса.
В течение ряда лет мне довелось постоянно принимать участие в работе жюри самых разных конкурсов и фестивалей самодеятельной песни, и я не мог не обратить внимания, как необратимо меняется состав их участников. Все больше исполнителей и ансамблей, часто очень хороших. Все меньше поэтов, придумывающих мелодии на свои стихи, а уж хороших и того меньше. Не из кого выбирать. И дело не только и не столько в их физическом отсутствии, – вряд ли Россия оскудела талантами, – сколько в невостребованности.
Прежде всего изменилась сама эпоха, невозвратно уйдя вперед от наивных 60-х. Страна стала другой. Исчезла столь привлекательная запретность яростных обличительных песен Галича и Высоцкого, да и сами герои и антигерои этих песен переместились во вчера и стали предметом истории. Не потому ли так быстро забыли Галича?
Мутный и бурный поток «рыночных» отношений, циничный прагматизм, пропаганда секса и порнографии, хлынувшие в наше общество, не могли не сместить нравственных критериев среди молодежи. Кому интересны теперь возвышенные чувства лирических героев Окуджавы с их рыцарским преклонением перед «Ее Величеством Женщиной», по-гриновски сказочное акварельное Зазеркалье Новеллы Матвеевой, бесшабашные лейб-гусары Юлия Кима, суровый романтический мир песен Визбора? Не проще ли отправиться на дискотеку или «словить кайф» другим способом?
Люди теперь приходят на концерты отдыхать и развлекаться, устав от безответственной болтовни политиков и пустых надежд.
Наиболее показателен в этом отношении уже упомянутый Грушинский фестиваль, реально отражающий сегодняшнее состояние «авторской песни» в России. Главным событием, основой фестиваля, является «итоговый» ночной концерт. Сцена – плот в форме большой гитары, ярко освещенной прожекторами и озвученной громогласными репродукторами. Огромная аудитория – около двух сотен тысяч зрителей, или, точнее, болельщиков, сидят в темноте на гигантском склоне горы, невидимые для поющих. Они активно включаются в действие не только аплодисментами, но чаще ревом и свистом, нередко подогретыми горячительными напитками.
Это уже не концерт авторской песни, это супер-шоу, живущее по закону толпы, где ценят только умеющих ошарашить, оглушить или рассмешить. Сентиментальным и застенчивым авторам здесь не место. Непризнанные и отвергнутые торопливыми жюри, они ютятся возле своих палаток. «Гора – это святое», – безапелляционно говорят организаторы фестиваля. Составители концертной программы вольно или невольно вынуждены идти на поводу у «горы», попсовые вкусы которой оставляют желать лучшего. Вот и получается, что поэтам, авторам на главном фестивале «авторской песни» делать нечего. Они могут показать «мэтрам» свои песни и стихи только на творческих мастерских, для которых всегда не хватает места и времени.
То, что раздается сегодня с телевизионных экранов и многочисленных эстрад под громкие звуки гитар под эгидой «авторской песни», – уже другая культура. Можно спорить, лучше она или хуже, но она другая и к литературе никакого отношения не имеет.
Поэзия – дело тихое и интимное. Она так же отличается от эстрады, как любовь от секса. Можно прекрасно петь и оркестровать песни, но никакие децибелы, никакая аранжировка и режиссура не искупят убогости текста, как поэтической, так и смысловой. Совсем не гитарный аккомпанемент, а именно поэтическая строка является, по моему мнению, главной отличительной особенностью авторской песни. Она может звучать и под фортепиано (Вертинский, Кузмин), и под другие инструменты. Да и ведущие авторы поколения, положившего начало этому жанру, – прежде всего талантливые поэты.
Справедливости ради следует заметить, что в самое последнее время отмечается все же появление среди молодых авторов одаренных профессиональных поэтов, что внушает некоторую надежду на будущее. Так, в 2000 году на фестивале «Петербургский аккорд» появилась целая группа молодых поющих поэтов. Среди них Александр Левин, Ольга Макеева, Ксения Полтева и другие. Ксения Полтева, например, стала лауреатом и в Питере, и на Грушинском фестивале. Так что не следует преувеличивать нынешний кризис авторской песни – время покажет. Лично я думаю, что, как не раз было в многовековой истории народной песни, за падением последует новый взлет.
Театральная сюита
«Театр», – неизменный трепет охватывает меня при этом слове, возвращая в довоенные детские времена. Где-то году в 36-м родители впервые взяли меня, трехлетнего, в Мариинский театр на оперу «Сказка о царе Салтане». До сих пор помню свой восторженный страх и ощущение причастности к таинству, когда в полутемном еще зале, где опущен тяжелый занавес перед недоступной глазу сценой, раздаются негромкие и поэтому тоже таинственные звуки настраиваемых инструментов. И хотя я наизусть, конечно, знал к тому времени пушкинскую сказку, сердце сладко сжималось в предощущении грядущего чуда и праздничных и в то же время пугающих неожиданностей. Да и сам театр бывшей «Императорской оперы» с зеленым бархатом и тускло мерцающей позолотой лож, величественными, как гофмейстеры, капельдинерами, мягкими ковровыми дорожками, по которым не идешь, а неслышно и медленно, словно во сне, летишь, ослепительно зеркальным паркетом и высокими дверями фойе, раз и навсегда запечатлелся в моем воображении как храм всемогущего Бога, дворец самого высокого правителя на Земле – искусства.
До этого я бывал уже с отцом в Эрмитаже, Зимнем дворце и в Царском, но те дворцы были пустые, сами как бы из прошлого, никем, кроме музейных экспонатов, не населенные, и в их огромных зеркалах отражались только лица случайных посетителей. Этот же дворец был живой, до отказа набитый праздничной публикой (тогда еще в театры старались одеться понаряднее), наполненный музыкой и светом, с огнистым пыланием электрических свечей в тяжелых старинных люстрах. Я ощущал себя Золушкой на балу. Помню свои долгие и безутешные слезы, когда в первую же блокадную зиму Мариинский был разрушен прямым попаданием бомбы. Глядя на черные руины под снегом, я навсегда, как мне казалось, прощался с этим сказочным миром.
В 45-м году, уже после возвращения из сибирской эвакуации, я снова попал с отцом в только что восстановленный Мариинский на оперу «Князь Игорь». И то же восторженно-религиозное чувство охватило меня. Так же незыблемо, как и перед войной, висели тяжелые портьеры занавеса, невозмутимо мерцало золото, таинственно звучали приглушенные скрипки. И я понял, что все спасено, что жизнь вернулась. До сих пор более всех других опер люблю «Князя Игоря». И не столько за половецкие пляски, сколько за то незабываемое ощущение возвращения к настоящей жизни после голода и неистребимого холода блокады, бесконечных болезней и унизительных тягот омской эвакуации и главного страха – не вернуться в Ленинград. Вероятно, именно с этого времени мне больше всего в театре нравится недолгий и таинственный момент перед началом спектакля.
В классе шестом – седьмом, начав посещать абонементные концерты в Ленинградской филармонии и привязавшись к симфонической музыке, я несколько охладел к «прикладной» музыке оперы с ее вычурными и замедленными страстями, тем более что к этому времени сильно увлекся драматическим театром, чему немало способствовало мое открытие Большого Драматического на Фонтанке с еще молодой тогда труппой. Однако понятие «театр» неизменно вызывает у меня зрительный образ Мариинского оперного. Тогда он назывался «театром оперы и балета имени Сергея Мироновича Кирова». Потому, вероятно, что злодейски убиенный ленинградский наместник весьма благоволил к балеринам.
Мое нищее мальчишеское воображение поражал в те годы и Другой «академический» театр – театр драмы имени А. С. Пушкина, или Александринский, как называли его по старинке. Здание театра было возведено специально для Императорской драмы еще в середине прошлого века знаменитым Карло Джакомо Росси (в годы борьбы с космополитизмом и иностранщиной его именовали Карлом Ивановичем). Здесь, в отличие от зеленого бархата Мариинки, царил пурпур с золотом. При взгляде с балкона галерки дух захватывало от высоты. Да и труппу возглавляли артисты, чьим фамилиям предшествовали длинные перечни титулов и званий – «заслуженный, народный, орденоносец, лауреат Сталинской премии» и прочая, и прочая, и прочая. Но и без всяких титулов публика бурными овациями встречала появление на сцене «живьем» известных всей стране актеров, лица которых до мельчайшей черточки изучили мы на экранах нетопленых кинотеатров, в сотый раз с неизменным волнением пересматривая «Александра Невского», «Петра Первого» или «Ивана Грозного».
Оглядываясь назад и ностальгически вспоминая эти старые фильмы, с удивлением и горечью обнаруживаю, что именно они, в гораздо большей степени, чем все остальное, подсознательно заложили в податливые души моего поколения цепкие семена имперского сознания, чьи живучие корни нелегко вырвать и теперь. Да и как не заложить! Такие замечательные художники, как Эйзенштейн и Пудовкин, такие замечательные актеры, как Черкасов и Симонов! Кроме уже упомянутых Симонова и Черкасова на сцене «Александринки» блистали в те поры такие звезды, как Толубеев, Скоробогатов, Корчагина-Александровская, Меркурьев, Александр Борисов и многие другие.
Странно, но факт: в те времена – начало и середина 50-х годов – вспоминаемые большинством из нас чаще всего с неприязнью и страхом, в условиях, казалось бы, полнейшей несвободы и гонений, существовали и в Москве, и в Ленинграде прекрасные, в высшей степени профессиональные, театры старой школы, о которых люди моего возраста вспоминают теперь, вздыхая.
Покойный отец моей второй жены Анатолий Миронович Наль был в Москве известным театральным режиссером. Студент-филолог Туркестанского университета, он занимался в литературно-театральной студии А. А. Рустайкиса, режиссера 1-й студии МХАТ, сподвижника самого Станиславского. В университете существовали объединения молодых поэтов, в том числе кружки А. Ширяевцева, В. Вольпина, Б. Лавренева. Кипение споров, страстей, выступления «зеленых» Есенина и Рукавишникова неудержимая устремленность в Москву, где молодым виделись настоящая жизнь и центр притяжения их поэтической одержимости.
Одно лишь объявление о предстоящем в Политехническом выступлении Блока сорвало с места юного филолога. Тайком от родителей в 1921 году, через всю голодную страну, через тылы Гражданской войны, он приехал из Ташкента в Москву на перекладных, в теплушке, без копейки денег и без вещей, но с тетрадкой стихов, и прямиком направился к Брюсову. Тот принял его «с улицы», заинтересовавшись, видимо, не столько стихами, сколько свежими новостями из забытого Богом Туркестана. Он, однако, помог молодому поэту, посоветовав пойти в Дом Герцена во Всероссийский Союз Поэтов, членом которого Наль позднее стал. Войдя в Цех поэтов, он познакомился с Вячеславом Ивановым, Георгием Чуйковым, на долгие годы крепко подружился с молодым Павлом Антокольским.
Вскоре Анатолий Наль был принят в Третью студию МХАТ, где учился у Евгения Багратионовича Вахтангова и Михаила Чехова, и стал актером, а позднее режиссером Вахтанговского театра. По вечерам, когда кончались спектакли и репетиции, поэты и актеры собирались в кафе «Домино», читали стихи и бойко продавали самодельные рукописные книжечки, соперничая с друзьями из кафе напротив, знаменитого «Стойла Пегаса», где собирались имажинисты. Театр и поэзия были неразрывны: Яхонтов репетировал «Незнакомку» Блока, пушкинские «Пир во время чумы» и «Разговор книгопродавца и поэта». Первый вариант «Принцессы Турандот» репетировали по Шиллеру – текст шел в стихах. Анатолий Наль был занят как актер во всех поэтических постановках, играл первого Дании в «Принцессе Турандот». Он вспоминал, как незадолго до отъезда Вячеслава Иванова они хотели организовать в студии встречу с ним, но студийцы не собрались, полагая, что еще успеют с ним встретиться. Не успели.
Тогда же, в начале 20-х, Анатолий Наль успешно дебютировал как поэт. Его первая книга стихов «Элегии и стансы» вышла в Москве в издательстве «Академия» в 1924 году с предисловием Михаила Кузмина. Эти несколько слов напутствия знаменитого поэта начинающему весьма знаменательны. В них ключ к оценке поэзии как таковой, безотносительно к имени и возрасту дебютанта, разговор о самом духе поэзии, о главном в любом даровании. Короткое предисловие Михаила Кузмина – своеобразное литературное наставление для молодых, преподанное истинным художником:
«Среди многочисленных стихотворных сборников книга Анатолия Наля не единственная, но одна из очень немногих, относящихся к области настоящей поэзии. У автора чувствуется эмоциональный импульс к творчеству. Стихи его менее всего, хотя бы и блестящие, упражнения в стихосложении. У него уже намечается и индивидуальная окраска поэтических эмоций, диктующая своеобразный выбор формы. В голосе его чувствуются отголоски Александра Блока, но большее беспокойство, капризность и женственность, поддерживаемые постоянными перебойками ритма, уже свои. Лирическое дыхание его пока коротко, но в каждой отдельной пьесе можно наблюдать, это дыхание шире и глубже данного стихотворения, как бы не умещается в нем, что, конечно, делает стихи менее законченными, но как-то объединяет их и служит лучшим доказательством поэтического дарования. Это не застыло, движется, живет. От всего, что живет, мы вправе ожидать Дальнейшей жизни. Только мертвые буквы бесплодны и не относятся к вечно живой области искусства. В авторе же «Элегий и стансов» мы имеем дело с живым человеком, с живым чувством, с живой поэзией. Какие листья распустятся, в какую сторону потянутся ветки – неизвестно, но возможность их существования, соки в стволе – несомненны. Это тонкое дерево, а не срезанная и отдельная тросточка, вот что вызывает мои надежды и истинный привет».
Вторая книжка стихов «Поэт», изданная Государственным издательством художественной литературы, появилась в 1928 году. Стихи, вошедшие в нее, автор читал летом 1931 года Максимилиану Волошину в Коктебеле. Волошин подарил Анатолию Налю несколько своих последних акварелей – они до сих пор висят у нас в доме. На одной из них он написал: «Дорогому Анатолию Мироновичу – мастеру стиха». Как завещание оставил умирающий Волошин на одной из этих акварелей автограф своего трагического стихотворения «Доблесть поэта»:
Во дни революции быть человеком, а не гражданином,
Помнить, что знамена, партии и программы
То же, что скорбный лист для врача сумасшедшего дома.
Быть изгоем при всех царях и народоустройствах.
Совесть народа – поэт: в государстве нет места поэту.
В 30-е годы вышли антологии Еврейской и Армянской поэзии, где опубликованы стихи Перетца Маркиша, Самуила Галкина и Егуши Чаренца в переводах Наля. Все эти поэты погибли в годы сталинского террора, и все это время Анатолий Миронович поддерживал отношения с их семьями, что было далеко не безопасно.
Первой женой Анатолия Мироновича была известная в тридцатые годы актриса Анна Орочко, которая была значительно старше его, что однако не помешало ей оставить мужа и выйти снова замуж за еще более молодою человека. После этого Анатолий Миронович женился вторично на актрисе Нине Ивановне Сундаревой, которая была моложе его на шестнадцать лет.
Когда в 1949 году началась кампания по «борьбе с космополитизмом», Анатолий Миронович оставил Москву и «затерялся в глубинке». В это время он уже поддерживал связь с братом, с 34-го года сидевшим в Соловках. В последующие годы Наль был художественным руководителем русского театра в Армении, театра Тихоокеанского флота в Совгавани. По возвращении в Москву он стал зачинателем первого телевизионного театра, преподавал в Щукинском театральном училище. В числе его учеников известные актеры нескольких поколений – от Владимира Этуша и Якова Смоленского до Елены Соловей.
Моя жена Анна родилась в сентябре 1942 года в Омске, куда тогда переехал в эвакуацию из Москвы Вахтанговский театр. У нас лома в Москве на стене красуются молодые портреты моего покойного тестя и тещи работы Николая Павловича Акимова, с которым они когда-то дружили. С ними соседствуют рисунки Михаила Чехова, карандашные наброски задников к вахтанговской постановке «Сирано де Бержерака» работы знаменитого театрального художника Рындина, акварельные рисунки Юрия Александровича Завадского и еще какие-то театральные картинки.
Вернемся, однако, в послевоенный Питер.
В Театре Комедии, располагавшемся прямо напротив Александрийского, на другой стороне Невского, сразу за Елисеевским магазином, царствовал неподражаемый режиссер и художник Николай Павлович Акимов.
В акимовском театре тогда ставили Ибсена, Пристли и Ануя. До шварцевской «Тени» было еще не близко. Труппу украшали такие замечательные мастера старого поколения, как Вениаминов и Колесов, Панков и Юнгер, Дмитриев, Зарубина и молодой Олег Борисов.
Однако главной любовью моих школьных и студенческих лет неизменно оставался Большой драматический театр имени Горького на Фонтанке – БДТ, который позднее возглавил Г. А. Товстоногов. Его незабвенная старая гвардия: Полицеймако, Казико, Лариков, Ольхина, Шарко, Стржельчик, Копелян, Трофимов, Луспекаев, Лебедев, Гай, позднее Басилашвили, Юрский, Смоктуновский, Лавров и многие другие.
Пьесы, конечно, ставились тогда всякие – от вполне конъюнктурных типа «Русский вопрос» и «Четвертый» Константина Симонова или лавреневского «Разлома» до «Цены» или «Воспоминания о четырех понедельниках» Артура Миллера, и, наконец, любимого мною «Эзопа» Фидейгеру. Но какие неизменно блестящие сценические образы, какая мертвая тишина в переполненном зале! До сих пор с замиранием сердца вспоминаю неподражаемые рокочущие нотки великолепного баса Полицеймако в роли Эзопа.
С тех пор минуло много лет, однако и сегодня я не могу преодолеть мистического чувства зрительского преклонения перед актером, стоящим на подмостках. Приятельские и даже дружеские отношения здесь нисколько не помогают. Сколько ни пей вместе водки и ни хлопай друг друга по плечу, как снисходительно ни взирай на жалкое похмельное состояние своего приятеля, стоит ему выйти на сцену и, борясь с мучительной головной болью, приготовиться к первой реплике – и тонкая линия рампы непреодолимой границей тут же разделяет вас. Она оставляет тебя внизу, в темном переполненном зале, где все лица неразличимо одинаковы, а лик твоею недавнего собутыльника и друга, который только что сетовал тебе на измену жены и безденежье, выхватывается вдруг из мрака лучом прожектора, пущенным нетвердой рукой осветителя, и причисляется к лику святых.
И голос, прекрасный громовой его голос, безвозвратно утратив хнычущие застольные нотки, неспешно разворачивается где-то в ночном поднебесье балконов, чтобы через минуту грянуть выстрелом прямо тебе в сердце. Олег Даль и Владимир Высоцкий, Валентин Никулин и Михаил Козаков, Ефим Копелян и Владимир Рецептер, да мало ли кто еще. Дело не в их именах, и даже не в них самих, а в Боге, одарившем их уникальным даром и, подобно осветителю, выхватившем их лица из житейской темноты.
Нет, не зря бытует старый театральный анекдот, связанный, как и множество других, с именем замечательной актрисы ушедшей эпохи Александры Александровны Яблочкиной. «Александра Александровна, вы слышали? Наша молодая актриса Леночка замуж выходит». – «Какое счастье! За кого же, за актера?» – «Нет, не за актера». – «Тогда за режиссера?» – «Нет, и не за режиссера». – «Ну, тогда хотя бы за рабочего сцены или осветителя?» – «Нет, Александра Александровна». – «Какой ужас! Неужели из публики?!»
В незыблемости этой старой театральной иерархии я убедился на собственном примере.
В 1980 году в Москве, где я уже к тому времени прочно обосновался, торжественно отмечалось восьмидесятилетие старого вахтанговца, замечательного актера и педагога, заслуженного артиста СССР Дмитрия Николаевича Журавлева, особо прославившегося своим уникальным чтением пушкинских стихов. У каждого талантливого чтеца – свой Пушкин. Пушкин Журавлева – восторженный, влюбчивый, солнечный романтический юноша, постоянно поражающийся и радующийся праздничности и многообразию окружающего мира. Дмитрий Николаевич много лет дружил с отцом моей жены, соседствуя с его семьей в старом доме на улице Вахтангова, где размещается Щукинское театральное училище. Унаследовав эту дружбу, мы также подружились с его дочерьми – Машей и Натальей.
Юбилейный вечер, на который нас с женой, конечно, пригласили, проходил в мемориальном музее А. С. Пушкина в Хрущевском переулке. Узнав, что меня включили в список выступающих, я заблаговременно написал подобающую этому торжественному событию поздравительную оду, которую и зачитал со сцены под одобрительные аплодисменты небольшого переполненного зала. По окончании официальных поздравлений и концерта нас пригласили за сцену на небольшое застолье, где присутствовали старые и именитые вахтанговские актеры. Мы примостились в конце стола, и я был немало польщен этим приглашением в «круг избранных», наивно приписывая это своей поэтической известности. Длилось это, однако, недолго. «А кто этот молодой человек?» – неожиданно и громко спросил, указав на меня пальцем, возглавлявший стол Владимир Этуш. «Это зять Анатолия Мироновича», – ответили ему. «А, ну тогда ничего, – милостиво улыбнулся Этуш, – пусть сидит».
Что же касается красот архитектуры и внешнего убранства театров, то за многие десятилетия я твердо усвоил, во всяком случае для драматических театров: чем беднее интерьер зала и сцены, тем, вероятно, лучше труппа. Хотя и не могу отделаться от ощущения, что на фоне профессиональных старорежимных театров многие ультрасовременные производят впечатление пусть даже талантливой, но самодеятельности.
Знакомство мое с актерской жизнью началось где-то, кажется, в конце 50-х годов, когда я подружился с молодыми актерами ленинградского ТЮЗа, руководимого тогда Зиновием Яковлевичем Корогодским, – Виктором Федоровым и Александром Хочинским. Виктор прекрасно владел гитарой, и они вместе с Сашей делали концертную программу из «бардовских» песен, куда включили несколько моих. Я, пожалуй, впервые тогда услышал свои песни со стороны в профессиональном исполнении.
Надо сказать, что за долгие годы у меня сложилось твердое предубеждение против исполнения авторской песни профессиональными солистами эстрады или певцами. Даже при их искреннем желании спеть как можно лучше и ближе к авторскому варианту из этого, как правило, ничего решительно не получается. Мешают либо безвкусная и трескучая «профессиональная» инструментальная и вокальная аранжировка, либо совершенно неуместная мимика и жестикуляция, либо, наконец, желание «оттенить» голосом наиболее «эмоциональные» места в песне.
Слов, которые они поют, солисты эти как бы не слышат (о рифмах и ритме уже и говорить не приходится). Слышат они только свой собственный любимый голос. Им ничего не стоит поэтому пропустить слово или переставить его. «Какая разница? – искренне удивляются они. – Это ведь не так уж важно». И главное даже не в текстовых ошибках и неряшливости, а в неистребимой интонационной фальши эстрадного исполнения, генетически укоренившейся в нашей советской эстраде за десятилетия лжи и притворства.
Мне, например, неоднократно довелось быть свидетелем, как вполне незаурядный и неглупый артист Ленконцерта Альфред Тальковский, с сильным и красивым голосом, всей душой любящий Высоцкого, Галича и Окуджаву, сидя за столом или у костра, пел их песни хорошо и точно, безо всякой аффектации. Стоило ему, однако, надеть концертные туфли и костюм и выйти на сцену, как он преображался. Грудь у него выгибалась колесом, руки сами расходились в стороны вверх на «патетических» строчках, а лицо и голос неостановимо начинали «изображать». Сколько он с собой ни воевал, этого «синдрома сцены» преодолеть не мог. Что же говорить о других? Справедливости ради следует заметить, что в последние годы, после того как он сам начал писать песни и стал постоянным участником разного рода песенных фестивалей, он и чужие песни поет более естественно.
Помню, как при первом нашем знакомстве в начале 60-х буквально плакала Новелла Матвеева, жалуясь на то, что не в состоянии запретить петь свои песни вполне одаренной эстрадной артистке Кире Смирновой. Мне самому, кстати сказать, песни Новеллы Матвеевой в исполнении Киры Смирновой поначалу нравились, а авторское исполнение – не очень. Но буквально на второй раз, прослушав песни в исполнении Новеллы, я уже не мог их воспринимать ни в чьем другом исполнении.