355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Городницкий » И жить еще надежде… » Текст книги (страница 47)
И жить еще надежде…
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 07:00

Текст книги "И жить еще надежде…"


Автор книги: Александр Городницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 50 страниц)

Самая же досадная ошибка содержится в любимой Эйдельманом песне «Донской монастырь». Друг Пушкина, автор замечательной песни «Нелюдимо наше море», поэт Николай Михайлович Языков похоронен не в Донском монастыре, как сказано в песне, а в Новодевичьем. Его могила находится неподалеку от могилы безвременно ушедшего Веневитинова, а также писателей-славянофилов Хомякова, Шевырева и Аксакова. В Донском же монастыре похоронен его однофамилец. Я несколько раз пытался исправить строчку с «поэтом Языковым», но из этого так ничего и не вышло. Как говорится, из песни слова не выкинешь.

В оценке будущего России Эйдельман всегда оставался неисправимым оптимистом. Уже в Болгарии, в сентябре 89-го года, за два месяца до смерти, он яростно возражал против моих пессимистических оценок экономической и политической ситуации в нашей стране, нарастающей волны национальной непримиримости, что могло, по моему мнению, привести к национал-коммунистическому перевороту и гражданской войне. «Я – оптимист, – заявил он. – Надо трезво смотреть на вещи. Даже если коммунисты и захватят на какое-то время власть, они ее надолго не удержат. Ведь им нечем кормить народ. Значит, неизбежно будет развиваться рыночная экономика и связанная с ней демократизация общества. Будущее России – прекрасно!» «Да, – возражал я ему, – но ведь нас-то с тобой к этому времени, по всей вероятности, уже укокошат». «Ну и что из этого? – возмущался он, – Саня, ты эгоист. Разве можно думать о собственной шкуре, когда речь идет о будущем великой страны?» Мне, да и не только мне одному, сегодня сильно недостает его оптимизма.

Эйдельман всерьез занимался не только российской историей. Он выпустил книгу «Мгновенье славы настает» о Великой Французской революции, писал о Марке Аврелии, которым собирался заняться вплотную, изучал судьбы итальянцев в России. А я уговаривал Тоника написать вместе со мной книгу об Атлантиде, в которой он написал бы все, что касается истории, а я – результаты подводных исследований и геологическое обоснование возможности ее существования и катастрофической гибели. Тоник загорелся этой идеей и даже собирался со мной вместе в одну из экспедиций. Планам этим, однако, не суждено было сбыться. Несмотря на официальный запрос из моего института, выездная комиссия Союза писателей не дала Тонику разрешения на поездку в зарубежную экспедицию. «Мы с Пушкиным оба – невыездные», – грустно пошучивал он. Его в те годы за рубеж не пускали. Возможно (во всяком случае, так он сам предполагал), это было связано с тем, что в университете Тоник оказался причастным к известному в 50-е годы «делу Краснопевцева». Особых улик против Эйдельмана по этому делу как будто не было, но он вызвал раздражение следователей, решительно отказавшись давать какие бы то ни было показания. За это по окончании университета он был сослан учительствовать в Калугу.

Провожая меня в экспедицию, Тоник грустно сказал: «Знаешь что, Саня? Если ты найдешь Атлантиду, не проси там политического убежища». За рубеж, в «капстраны», его начали пускать только после 1986 года, в эпоху перестройки, да и то не «автоматически», а благодаря письму, направленному им на имя члена Политбюро и секретаря ЦК КПСС А. Н. Яковлева в ответ на очередной отказ в загранпоездке. После этого его долго оформляли в Италию, потом сообщили, что уже поздно и что его теперь будут оформлять во Францию. Там тоже что-то не получилось, и началось оформление в ФРГ. Он позвонил мне в радостном возбуждении: «Видал? Я еще никуда не поехал, но уже дважды сменил страну пребывания!»

Потом он все же поехал в Италию, и в ФРГ (где «Люфтганза» потеряла чемодан с его вещами и рукописями, но через месяц чемодан все-таки отыскался), и во Францию, где его восторженно принимали коллеги и русскоязычная аудитория, и в США, где он в Калифорнии более месяца безвылазно работал в архивах, почти не имея возможности взглянуть на открытую им наконец Америку. Как ни странно, рассказы его о зарубежных впечатлениях были не особенно интересны. Никакой сенсации для него не произошло от того, что он воочию увидел Венецию или Париж. Совсем другое дело – рассказы о новых находках, о сокровищах в зарубежных архивах, касающихся отечественной истории. Неожиданно точными поэтому оказались строки из посвященной ему песни Вероники Долиной: «Он не открывает Америк – Россия его материк».

И хотя географию он знал так же блестяще, как историю, поражая своих собеседников не только обилием дат и имен, но и многочисленными географическими названиями дальних островов, рек и городов, расположение которых помнил досконально, «перемещения в пространстве», по-видимому, меньше занимали его, и он, подобно любимому своему Карамзину, заменил их «перемещениями во времени». Вместе с тем, рассказывая ему о своих плаваниях в отдаленных районах Атлантики, Индийского и Тихого океанов, я неоднократно убеждался, что он просто зрительно точно представляет всю карту, например, Тихого океана, безошибочно перечисляя многочисленные острова и проливы Океании или Индонезии. Прекрасно знал он также и любил истории про известных мореплавателей и пиратов. В свое время даже писал о Френсисе Дрейке, и когда я, вернувшись из Англии, стал рассказывать ему об увиденном мною замке Дрейка в графстве Девон, неподалеку от Плимута, он сам рассказал мне о нем и о его обитателе столько интересного, словно это он, а не я побывал там.

При всем при том главным смыслом всей его жизни была русская история, русская литература. Он не мыслил себя вне своей родной страны. Когда при нем кто-нибудь из друзей или знакомых заводил разговор о возможном отъезде. Тоник только сочувственно и беспомощно улыбался, как бы извиняясь и показывая, что понимает, конечно, проблемы своего собеседника и даже вполне сочувствует им, но к нему самому это никак не относится. Эта мысль не возникала у него даже тогда, когда после переписки с В. Астафьевым, о которой речь пойдет ниже, он стал подвергаться анонимным угрозам по телефону и по почте со стороны фашиствующих молодчиков.

Много сил Тоник отдал преподавательской работе, с которой он начал после университета, которую любил, всегда находя время, чтобы прочесть лекцию в школе или даже просто в квартире для заинтересованной аудитории. Вместе с своей дочерью Тамарой, тоже педагогом, он намеревался полностью перестроить преподавание истории в средней школе. Хотел даже написать новый учебник истории, и безусловно написал бы его, если бы не внезапная смерть. Его «детские» книги «Вьеварум», «Твой девятнадцатый век», «Твой восемнадцатый век» с увлечением читают и взрослые, и дети. Во «времена застоя», когда Эйдельман еще не имел возможности выходить на широкую аудиторию, он охотно читал циклы лекций о русской истории для детей своих приятелей и их товарищей, конечно, совершенно бескорыстно.

Вспоминается, как незадолго до смерти, уже в эпоху гласности, во время выступления Тоника в какой-то молодежной аудитории один из шустрых и самоуверенных молодых людей заявил: «Что вы нам можете объяснить? Ваше поколение прожило напрасно». «Нет, не напрасно, – улыбнулся Эйдельман, – мы вырастили вас!»

Всю свою жизнь Натан Эйдельман вел дневники. Вернувшись вечером из гостей или после выступления, как бы ни было поздно, он садился к столу и аккуратно записывал в тетрадь все события прошедшего дня. Внимательно слушал и записывал потом рассказы и байки всех пожилых людей – от Арсения Тарковского до Игоря Черноуцана. Его, как историка, интересовали все свидетельства уходящей эпохи. К сожалению, записи эти он, как правило, зашифровывал, и дневники эти теперь так и остаются непрочитанными.

Никогда не забуду, как однажды вечером, в июне 1981 года, мы встретились с ним в гостях у моих друзей – физика Александра Штейнберга и его жены, поэтессы и литературоведа Нины Королевой, тогда еще живших в Ленинграде. Был самый разгар белых ночей, и за высокими окнами квартиры, выходящими на Мойку, желтым негаснущим светом горело закатное небо над крышей дома напротив, отражаясь в неподвижной воде канала. На этом ослепительном фоне торчащий за крышей шпиль Петропавловского собора и ангел на нем казались черными. Застолье было долгим и шумным, с чтением стихов и исполнением песен. Этим как бы отдавалась дань нашим старым ленинградским, ныне невозвратно утраченным традициям 60-х годов, когда мы, еще будучи молодыми, собираясь в компаниях, обязательно читали друг другу стихи или пели песни. Сейчас в застольях песен не поют, а вместо этого говорят о политике.

Помнится, в конце застолья мы всерьез поссорились с моим давним другом, поэтом Александром Кушнером. Предметом ссоры послужили Владимир Высоцкий, умерший за год до этого, и всенародное оплакивание его. Кушнер заявил, что Высоцкий – плохой поэт, что так называемая авторская песня к поэзии вообще никакого отношения не имеет, и что неожиданное по своим масштабам оплакивание его, включая сотни стихов, посвященных его памяти, – истерическое кликушество, любезное российскому мещанству. Я, естественно, обиделся не на шутку за Высоцкого и авторскую песню и стал в весьма энергичных выражениях, усиленных количеством выпитого, возражать ему. Эйдельман, который с его громовым голосом только и мог перекричать нас, встрял в разгоревшуюся перепалку и загасил огонь, предложив нам вместо того, чтобы ссориться, пойти на Марсово поле к Инженерному замку, где он на месте расскажет и покажет, как убивали Павла I. Мы, разумеется, немедленно согласились.

И вот около часа ночи мы отправились вверх по Мойке, горевшей полуночной белизной, к тому роковому месту, где она вытекает из Фонтанки и где у развилки этих городских рек, за Садовой, горит темно-красным пламенем фасада безлюдный Михайловский замок, огороженный когда-то со всех сторон рвами, заполненными водой. Нет никакой возможности воспроизвести вдохновенный рассказ Эйдельмана, бывшего нашим Вергилием в этом полуночном путешествии в прошлое, на грань минувших веков, к кровавым событиям 11 марта 1801 года. Начал он не с заговора, а сначала повел нас на Фонтанку и указал на окна, чернеющие между белыми колоннами старинного дома на противоположной ее стороне. Здесь, на третьем этаже, была квартира братьев Тургеневых, где молодой Пушкин, сидя на подоконнике и глядя на мрачный замок Святого Михаила – свидетеля тогда еще недавнего убийства, набрасывал строки оды «Вольность»:

 
Падут бесславные удары…
Погиб увенчанный злодей.
 

Потом он обвел нас вокруг замка, подробно, обнаружив великолепное знание всех до мелочи деталей, рассказывая о системе предмостных укреплений, кордегардий, разводных мостов, смены караулов, тщательной проверки всех лиц, допускаемых к императору, – системе, которая полностью, казалось бы, исключала возможность для злоумышленников проникнуть во дворец. Рассказал он и о том, как заговорщики, используя болезненную подозрительность Павла, добились того, что преданный ему начальник охраны полковник Саблуков был в эту ночь отстранен от службы. И о том, как душа заговора, решительный и мрачный фон Пален, записки которого до сих пор не найдены, долго поил остальных участников, а потом, когда уже во дворце они, неожиданно окликнутые караульным часовым, бросились бежать, преградил им дорогу с обнаженной шпагой и заставил продолжить роковой путь к императорской опочивальне.

Через калитку в воротах, озираясь, словно заговорщики, как будто и нас могли окликнуть и схватить каждую минуту, проникли мы во внутренний двор замка, вымощенный грубыми булыжниками. Кушнер выронил портфель, который шлепнулся о камни, и все на него испуганно зашикали. Казалось, сама курносая тень убиенного императора смотрит на нас из безмолвных окон, в которых отражается неподвижное зарево белой ночи. В абсолютной звонкой тишине звучал только тоже приглушенный и низкий, гулко отражающийся от высоких темных стен и поэтому кажущийся потусторонним голос Тоника, заставившего нас подойти под окно спальни, где было совершено убийство и где испуганный самодержец пытался спрятаться за каминный экран, но свет луны упал на его босые ноги. Я поднял голову и увидел в светлеющем небе бледную луну. Это ночное путешествие запомнилось мне на всю жизнь…

В середине 80-х годов, осенью, в конце сентября и октябре, мы пару раз ездили совместно с Эйдельманом и Крелиным, жена которого Лида работала в «Литературной газете», в Гульрипш, неподалеку от Сухуми, где тогда располагался Дом «Литературной газеты». А кроме того, еще один друг и одноклассник Эйдельмана, Толя Васельвицкий и его жена Оля имели тогда в Гульрипше дачу. На эту дачу приезжали в гости и «для помощи в ремонте» их одноклассники Анатолий Дунский, в прошлом изрядный донжуан, и Владик Гайдукевич. Туда же приезжали Смилга с женой, которой он почему-то дал кличку «Росомаха», и художник Борис Жутовский. Вся шумная компания практически ежедневно собиралась на пляже, а по вечерам на даче Васельвицких. Естественно, душой всей этой вольницы был Натан, несмотря на то, что значительную часть времени он корпел над работой, постоянно не успевая к срокам сдачи рукописи. Это не мешало ему азартно играть в шахматы со Смилгой, читать нам ежевечерние лекции на самые разные темы, купаться и даже возглавлять нечастые походы в Сухуми в ресторан абхазской кухни «Нард». Все эти жизненные моменты постоянно запечатлевал в своих портретах и шаржах беспрерывно рисовавший Борис Жутовский. Мне почему-то особенно запомнился шашечный турнир между Тоником и Славой Поспеловым, прекрасным журналистом, также безвременно ушедшим из жизни. По условиям турнира, после каждой «съеденной» шашки полагалось выпивать по рюмке. В результате уже во второй партии противники начали путать, кто из них играет белыми, а кто черными, и турнир прервался.

Помню долгие и веселые проводы Смилги с «Росомахой», которых литгазетовский автобус должен был отвезти в Сухуми к поезду. Автобус стоял под окном, что внушало отъезжающим уверенность в себе, и застолье набирало силу, когда кто-то из присутствующих, глядя в окно, меланхолически сказал: «Смотрите, автобус поехал». Никто не среагировал на его слова, и только минут через десять отъезжающие поняли, что их автобус ушел. После этого вся компания, подхватив багаж отъезжающих, с шумом и гамом двинулась пешком к шоссе с целью поймать машину. По дороге неоднократно теряли и вновь находили билеты, деньги и даже вещи. В итоге Смилга и его жена были все же отправлены в Москву. Когда на следующее утро мы красочно рассказали эту историю одному из старейших ленинградских писателей Израилю Моисеевичу Меттеру, он долго слушал, а потом поднял трагически брови и сказал: «Вы опоздали на поезд? Вы не евреи».

В те времена Гульрипш, так же, как и Пицунда, где помещался Дом творчества писателей, был своего рода литературным центром. Здесь неподалеку от дачи Васельвицких постоянно жили на своих дачах Евгений Евтушенко, Карло Каладзе и другие писатели. Устраивались литературные вечера, читались и обсуждались рукописи новых книг, напечатать которые их авторы не надеялись. Помню, год спустя в Доме творчества писателей в Пицунде, где мы были в одно время с Даниилом Даниным, Виктором Конецким и Натальей Ивановой, Даниил Данин читал отрывки из только что написанной им прекрасной книги о Пастернаке. В конце срока был устроен литературный вечер, на котором меня уговорили выступить с песнями, но, как и обычно, возникла проблема с аккомпанементом. Тут выяснилось, что Наталья Иванова играет на пианино и берется мне помочь. Пианино стояло в библиотеке, и когда мы попросили у заведующей ключ, чтобы порепетировать, она строго сказала: «Я не могу вас туда пустить. У меня там хранятся книги с дарственными надписями самого Доризо».

Теперь в Абхазии война, дача Васельвицких в Гульрипше сожжена, да и Дома «Литгазеты» и Союза писателей прекратили свое существование, видимо, надолго, если не навсегда.

Основные исторические труды Эйдельмана посвящены русской истории второй половины XVIII – первой половины XIX века. Эпоха эта привлекала его, помимо всего прочего, еще и тем, что она была временем могучего развития российского просвещения, недолгого единения нарождающейся мыслящей интеллигенции и молодой Империи, единения, разрушенного николаевской реакцией. Эта модель импонировала Эйдельману, в ней он видел надежду на будущее. Чуждый каким-либо шумным сенсациям, историк по самому характеру своей работы с архивными материалами время от времени оказывался первооткрывателем многих тайн российской истории.

Ему даже пару раз пришлось выступать с лекциями на тему «Тайны русских царей» здесь и за рубежом. О том, например, что Павел I не был не только сыном официального отца своего – Петра III, но и Екатерины II, своей матери. По материалам, найденным в архивах, Екатерина родила мертвого ребенка, который был незаметно для нее заменен другим по указанию императрицы Елизаветы. Эйдельман же комментировал личную записку Павла I, в которой тот отказывает в престолонаследии сыну своему Николаю на том основании, что в действительности он родился не от него, а от гоф-фурьера Бабкина, на которого был очень похож.

Были и другие скандальные находки. Я помню, что уже после выхода из печати одной из лучших книг Тоника «Герцен против самодержавия» появились документы, что Яковлев, которого считали раньше отцом Герцена, отцом его на самом деле не был, так как будущая жена пришла в русское консульство, будучи уже беременной от барона Фаненберга. Этой находки Тонику опубликовать не дали, чтобы не отнимать у нашей литературы Герцена. Я же, узнав об этом, предлагал заменить название его знаменитой книги: вместо «Герцен против самодержавия» назвать ее «Барон Фаненберг против русского самодержавия».

Уже на панихиде в Центральном Доме литераторов представитель Института истории Академии наук СССР выразил сожаление, что Эйдельман мог бы защитить докторскую диссертацию, а вот умер кандидатом. Так же уместно было бы сожалеть о том, что Лермонтов умер поручиком, а Пушкин камер-юнкером. Как историк Эйдельман стоил один целого академического института со всеми академиками и членкорами, не говоря уже о докторах наук. Его в свое время и не брали в Институт истории потому, что он был опасен, хотя формальные причины были иными.

История для Эйдельмана была не сухим научным предметом строгих архивных изысканий, а источником творчества. Карамзин, которому он посвятил книгу «Последний летописец», привлекал его еще и потому, что был одним из ведущих писателей своего времени. По мнению Эйдельмана, правильное освещение исторических событий, во всей их сложности и неоднозначности, мог дать только писатель, который кроме конкретных фактов обладает к тому же и творческой интуицией, помогающей правильно их выстроить. Он ведь и сам был писателем и прекрасно это понимал. Отсюда его книга «Пушкин-историк», отсюда постоянный интерес, который он проявлял к Юрию Тынянову.

В наше время самые великие открытия происходят на стыке наук. Натан Эйдельман совершил свои открытия на стыке науки и искусства. Он был по-пушкински щедр на сюжеты и обладал удивительным бесстрашием исследователя. Подобно тому как поэт открывает в обыденности окружающего мира удивительные, невидимые прежде черты, он делал удивительные находки в рукописях и материалах, уже, казалось бы, изученных до этого. Огромная заслуга Эйдельмана состоит в том, что он сделал историю предметом литературы, вынес ее на открытую аудиторию…

Главной же любовью его был и оставался Пушкин. Об этом говорит не только книга «Пушкин и декабристы» и другие, посвященные Пушкину непосредственно; писал ли он о Михаиле Лунине, Иване Ивановиче Пущине, Сергее Муравьеве-Апостоле или Герцене, все эти (и многие другие) книги освещал подобно солнцу постоянный свет пушкинского присутствия. Судьба Пушкина, его стихи были как бы главной несущей конструкцией описываемой эпохи, началом координат. Тоник любил говорить, что, как это ни кажется парадоксальным, чем более мы удаляемся от эпохи, тем точнее ее история. Что мы знаем историю Древнего мира лучше, чем Плутарх, который во многом ошибался. Что мы знаем сейчас о Пушкине гораздо больше, чем он сам. Например, Пушкин не знал, кто за ним следил, а мы знаем. Пушкин не знал, что его прямым предком был знаменитый воевода Александра Невского Гаврила Олексич, а мы знаем. И так далее.

Страстное пожизненное увлечение Эйдельмана Пушкиным было настолько сильным, что передалось его близким друзьям. Его одноклассник профессор физики Владимир Фридкин, выезжавший в служебные загранкомандировки во Францию и в Бельгию, провел настоящее исследование по зарубежным архивам и написал книгу «Пропавший дневник Пушкина». Он познакомился в Сульце с потомками Дантеса и надеялся получить от одного из нынешних Дантесов материалы из переписки Екатерины и Натальи Гончаровых, однако из этого ничего не вышло. «У меня не сложились отношения с Дантесом», как-то пожаловался он мне. «Не огорчайся, – утешил я его, – у Пушкина они тоже не сложились».

Кстати, совсем недавно Фридкин поведал мне забавную историю. В 1992 году в Риме, где он читал лекции, занимаясь розысками материалов о Пушкине, он решил сделать видеосъемки в доме, некогда принадлежавшем подруге Пушкина Зинаиде Волконской. Теперь здесь разместилось британское посольство. И естественно, для съемок надо было получить специальное разрешение. Такое разрешение было без труда получено (представляю, какой бы поднялся шум, если бы какой-нибудь иностранец задумал провести видеосъемку в каком-нибудь нашем посольстве). Жена посла, Мария, оказалась русской. Будучи приглашен посольской четой на чай, Володя узнал, что в Италии они недавно, а до этого много лет прожили в Сенегале, где супруг Марии был английским послом. Надо сказать, что сам посол, высокий седой англичанин, по-русски не понимавший, никакого участия в разговоре не принимал и только вежливо улыбался. «А у меня, – заявил Фридкин, – есть приятель, который написал песню про Сенегал». «Спойте, пожалуйста», – попросила Мария. И тут Фридкин, расслабившийся от чая и рома, прямо за посольским столом спел гостеприимным хозяевам песню про «Жену французского посла». Мария перевела супругу песню на английский, и немногословный и сдержанный до этого британский лорд начал, явно волнуясь, быстро говорить что-то по-английски. «Мой супруг очень интересуется, – перевела его слова Мария, – в каком году ваш приятель был в Сенегале?» «Кажется, в семидесятом», – ответил Фридкин. «А, так значит, это Женевьева Легран, – радостно воскликнула Мария. – Ну, конечно, это она. Правда, тогда ей было уже за сорок, но она всегда была «шарман»».

Другой школьный приятель Тоника, известный журналист Александр Борин, рассказал курьезную историю, произошедшую с ним в Торжке, вблизи которого, как известно, похоронена Анна Петровна Керн. Местные власти очень гордились причастностью Торжка к жизни великого российского поэта. Дело дошло до того, что стало традицией для новобрачных после регистрации брака класть цветы к памятнику Анны Петровны, которая, хотя и вдохновила Пушкина на знаменитые строки «Я помню чудное мгновенье», вряд ли могла служить достойным примером нерушимости супружеских уз.

Вернувшись в очередной раз из Торжка, Алик Борин рассказал об этом Натану, и тот припомнил не менее знаменитое письмо Пушкина приятелю, в котором поэт писал в частности: «Керн была со мной очень мила, и надеюсь, что на Пасху с божьей помощью я ее…» При следующем посещении Торжка Борин встретился с председателем горисполкома, который, описывая достопримечательности города, не преминул вспомнить и о могиле Керн. «Ведь вы знаете. – сказал он, – многие считают, что у нее с Пушкиным действительно что-то было». «Еще бы!» – воскликнул Борин и немедленно процитировал фразу из упомянутого письма. «Что вы говорите, – оживился председатель, – вот это новость! Завтра у нас как раз бюро – вот обрадуются товарищи!»

Борин, кстати, поведал мне еще одну историю, как однажды, когда он лежал дома с высокой температурой во время очередной эпидемии гриппа, к нему ворвался возбужденный Эйдельман и закричал: «Вот ты здесь валяешься, а я только что обнаружил ордер на арест Пушкина по делу о декабристах!» Борин утверждает, что от этого неожиданного известия он сразу же выздоровел.

Помню, как смеялся Тоник, когда я рассказал ему, что в моем родном Царском Селе, переименованном теперь в город Пушкин, в дни шестидесятилетия образования СССР поперек главной улицы Ленина красовался транспарант со строкой из Пушкина: «Друзья мои, прекрасен наш Союз!», в которой слово «Союз» начиналось с заглавной буквы.

Эрудиция Эйдельмана поистине была безграничной. Помню, как-то он сказал мне: «Вот, Саня, ты ленинградец. А ну-ка ответь мне, почему в последнем предсмертном стихотворении Блока, посвященном Пушкинскому Дому, есть такие строчки:

 
…Потому в часы заката.
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему?
 

Пушкинский Дом ведь стоит на Малой Неве и с Сенатской площади не виден».

Я не мог ответить. «Вот так, – удовлетворенно поднял он палец, – не знаешь, конечно. А в том дело, что при Блоке литмузей и Пушкинский Дом помещались в главном здании Академии наук на Неве, как раз напротив Сенатской».

Предметы исторических исследований Эйдельмана были, казалось бы, более чем на век отдалены от наших дней, однако это не мешало ему активно участвовать в бурных событиях последних лет. Показателен в этом отношении его обмен письмами с писателем Виктором Астафьевым. (Я прочел эти письма одним из первых.) Причиной послужил опубликованный в журнале «Наш современник» рассказ Астафьева «Ловля пескарей в Грузии», в котором карикатурно, штрихами, оскорбительными для их национального достоинства, изображались грузины. Эйдельман обратился к Астафьеву с письмом, где, отдавая должное его известным книгам и литературному мастерству, упрекнул в некорректности по отношению к малым нациям, непозволительной для крупного русского писателя, представителя великого народа. Писал он о том, что великим русским писателям прошлого было свойственно в себе, а не в инородцах искать причины неурядиц, приводил цитаты из «Хаджи-Мурата» Толстого. Письмо кончалось с большим пиететом к адресату: «Уважаемый Виктор Николаевич, извините меня за прямоту, но Вы сами своими произведениями учите нас этому».

Ответ Астафьева, которого мы до этого действительно уважали как автора «Царь-рыбы» и «Печального детектива», оказался неожиданным. Он содержал грубую и откровенно антисемитскую брань лично в адрес еврея Эйдельмана, которого автор письма обвинял в «гнойном еврейском высокомерии» за непозволительную дерзость поучать истинно русского писателя. Ни о каких грузинах речи в ответе вообще не было. Надо сказать, что письмо это было написано в 1986 году, когда открытая антисемитская пропаганда и брань не стали еще такими повседневными и безнаказанными явлениями нашей жизни, как теперь – благодаря многочисленным фашистским и полуфашистским газетам и журналам, – поэтому среди читающих оно вызвало некоторое потрясение. Я даже сомневался вначале, верно ли, что это действительно написал Виктор Астафьев. Время, однако, развеяло мои сомнения. В своем письме Астафьев почему-то обвинял Эйдельмана в первородном грехе убийства царя Николая II и выражал твердую надежду, что о Пушкине и русской истории в будущем станут писать только русские люди. Сам Тоник, насколько я помню, тоже был крайне удивлен и обескуражен грубым и истерическим тоном ответного письма.

Переписка эта, хотя и носившая личный характер, стала тем не менее достоянием общественности и даже попала в зарубежную печать. Реакция на нее была неоднозначной. В Великобритании, например, переписка была опубликована в переводе на английский с комментарием: «Идет перебранка между двумя представителями советского истеблишмента». Многие бывшие поклонники Виктора Астафьева, прочитав его ответ, стали возвращать автору по почте его книги. Некоторые обвиняли Эйдельмана в том, что он предал переписку гласности и что обнародование такого «антисоветского смелого» письма Виктора Астафьева может принести неприятности его автору. Опасения эти оказались напрасны. Писатель Астафьев некоторое время спустя был удостоен высокой правительственной награды и других официальных почестей, а вот у Эйдельмана действительно начались неприятности. Главная газета «Правда» весьма неодобрительно высказалась в его адрес в связи с упомянутой перепиской. Журналы начали возвращать его статьи, уже заказанные ранее. Издательства отложили заключение договоров. По его домашнему телефону стали звонить неизвестные «патриоты», обещая в нецензурных выражениях убить его и его жену.

В 1987 году в Пушкинском Доме в Ленинграде, на конференции, посвященной 150-летию со дня смерти А. С. Пушкина, которую открыл Д. С. Лихачев, после того, как ведущий предоставил слово для выступления Эйдельману, на трибуну стремительно выбежал неизвестный верзила и закричал, что сообщение должен делать не Эйдельман, а Астафьев. Его не без труда удалили из зала, после чего Эйдельмана встретили продолжительными аплодисментами.

Многие друзья Тоника также неодобрительно отнеслись к его переписке с Астафьевым, считая, во-первых, что не следовало предавать огласке частную переписку, а во-вторых, что он полез «не в свое дело». В последнем они, как ни странно, оказались солидарными с самим Астафьевым, который уже после смерти Эйдельмана, отвечая на вопрос французской газеты «Либерасьон» почему он не любит евреев, сказал: «Потому что всюду они лезут».

Переписка эта, ставшая сама сейчас историей, оказалась одним из первых признаков активно проявляющегося ныне в нашем обществе разделения на демократов и национал-патриотов.

На одном из своих вечеров в Москве в 89-м году я получил записку такого содержания: «Как вы относитесь к просочившейся полемике между Эйдельманом и Астафьевым, к тому, что на страницах «Правды» Эйдельмана сравнили с Гапоном? Кому объективно нужен астафьевский антисемитизм?»

В том же году в Питере на вечере в Концертном зале пришла такая записка: «Виктор Астафьев заявил в «Правде», что ленинградцы зря защищали в блокаду свой город – несколько сотен домов-коробок, заплатив за это слишком дорогую цену. По Астафьеву, делать этого не стоило. Вы согласны с ним?»

Справедливости ради следует заметить, что для Астафьева переписка с Эйдельманом все же не прошла бесследно. Он в последующие годы отмежевался от наиболее оголтелых черносотенцев, вышел из состава редколлегии журнала «Наш современник» и отказался подписать печально известное прохановско-варенниковское «Слово к народу», послужившее идеологической увертюрой августовского путча, и некоторые другие погромные воззвания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю