Текст книги "Виноградники ночи"
Автор книги: Александр Любинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
…Он дернул веревку колокольчика. Терпеливо подождал… Снова дернул… Поднял голову к стремительно гаснущему небу. Странное чувство, словно ты, здесь и сейчас, с ним – один на один.
Шорох, тонкий голос: «Кто это?» «Мне нужно поговорить с отцом Никодимом. Мы встречались с ним. Я тот, кто в доме отца Феодора передал ему бумаги. Он помнит меня». Снова шорох. Тишина… Маковка церкви погасла, и над крестом, вознесшимся во тьму, проступил узкий лунный серп.
Наконец, ворота приотворились с тягучим скрипом. «Проходите».
Проскользнул вовнутрь. «Сюда». По двору, заросшему острыми хватающими за брюки колючками, двинулся за проводником к одноэтажному строению, в двух окнах которого горел свет. Взошли на порог, остановились. Дробный стук в дверь. Приоткрылась – шагнул в блеклое сиянье… Лязг замка за спиной.
Марк огляделся. В дальнем конце пустой комнаты располагался внушительных размеров стол, за которым горел в углу огонек лампады, За столом сидел отец Никодим в рясе, с тяжелым серебряным крестом на груди. Провожатый – бледный длинноволосый монашек, указал гостю на табурет у стола. Еще один табурет стоял у стены. Марк сел, снял шляпу, положил на колени. Настоятель молча смотрел не него своими маленькими бесцветными глазками.
– Я пришел как друг, – проговорил Марк.
Не поворачивая головы, взглянул в сторону монашка – тот стоял у стены, сложив на груди руки.
– Я нуждаюсь в помощи, и, надеюсь, вы поможете мне.
Монашек придвинул ногою табурет, сел на него справа от Марка.
– Почему вы так думаете?
– Я могу быть вам полезен. Но мне нужно укрыться на несколько дней.
– От кого вы скрываетесь?
– Ну… – Марк тронул пиджак на груди – монашек дернулся, привстал… снова опустился на табурет. – От ваших соотечественников. Они преследуют меня… Наверно, думают, что я что-то знаю.
– Что?
– Если бы я сам это понимал!
Откинувшись на спинку стула, отец Никодим молча разглядывал Марка… Поднялся, прошелся по комнате, резко остановился…
– Вы их привели за собой?
– Нет-нет, я смог оторваться!
Железной хваткой настоятель вдруг схватил Марка за руки, а монашек, подскочив, задрал полу пиджака, выхватил из-за пояса Марка пистолет. Настоятель отпустил его руки и снова сел за стол.
– Разумеется, – проговорил Марк, растирая запястье, – вы можете меня убрать, и никто не узнает… Но зачем вам это? Я – единственная ниточка, связывающая вас с теми, с кем вам выгодней сотрудничать, а не конфронтовать.
– И вы пришли, чтобы сообщить нам об этом?
Монашек снова опустился на табурет, не выпуская пистолета из рук.
– Мне нужно переждать несколько дней в надежном тихом месте… Вот и всё! И мне нужна связь.
– А кофейня возле рынка не поможет?
Марк молчал, глядя в зарешеченное окно, где сквозь прутья торкались в стекло мохнатые ветви пихты.
– Так что же?
– С кофейней покончено… Мне нужно встретиться с одной девушкой. Она живет в том же дворе, где дом отца Феодора.
– А! Эта маленькая? Рыжая?
– Да. Ее зовут Герда. Пусть придет сюда… завтра вечером. Я буду ждать ее у ворот.
– Что ж… Будь по-вашему.
Отец Никодим откинулся на спинку стула; выпростав руку, махнул рукавом как крылом. Монашек поднялся.
– Он проводит вас в вашу комнату. А пистолет – в целях вашей же безопасности – пока побудет у нас.
Сколько проблем доставляет мне этот пистолет! Вот и сейчас – впился в бок, пока я сижу у ворот на своем пластмассовом стуле. А до конца смены еще далеко. Передвинуть чуть вперед, в направлении живота. И чтобы дуло достало до сиденья. Тогда не будет так давить. Вот так! И отвлечься. Давай, давай, подумай о ребенке, (пусть это будет мальчик) – он должен появиться на свет в этом доме поздней осенью 194… года. Если сподобился пережить все войны этой страны, ему уже примерно шестьдесят. Вон на террасе как раз сидит претендент на эту роль – рыхлый, в рубахе навыпуск и с вязаной кипой на лысой голове. Жует, невидяще глядя прямо перед собой. Он один. Пришел поесть мяса. Сколько хочет он может поесть, заплатив лишь сто шекелей – да еще сколько хочешь воды из-под крана, ведь за воду не надо платить.
Между тем Христя лежит пластом в своей каморке. Только что отошли воды. Дело интимное, но – нечего делать – настала пора сообщить об этом, нужна помощь. «Мина, – кричит она, – Мина!» А та сидит в плетеном кресле на террасе и читает книгу. Новомодный автор в таких красках рисует сексуальные похождения своего героя, что Мину переполняют отвращение и восторг, а соски твердеют, набухают, впиваются в легкую ткань. «Мина, Мина!», – кричит Христя. Она едва поднялась, доковыляла до двери, приоткрыла ее… Наконец-то Мина услышала. Встает, оправляет платье. Под легкий вздох и шуршанье страниц книга летит на стул…
«Где ты, сейчас, Рива? – думает Мина, спускаясь по узким ступеням в подвал. – И где ты, Залман? Почему всегда самая грязная работа достается мне»?
Она входит в комнату, где большую часть отведенного Христе пространства занимает кровать. Христя лежит на кровати, подняв колени, раздвинув ноги, обхватив обеими руками низ живота. «Воды отошли», – говорит она, обернув к Мине дрожащее, все в красных пятнах лицо. «Я позову доктора Каца!» – Мине не терпится уйти, но Христя выдыхает ей вслед «подожди!», и Мина замирает на пороге…
– Я не хочу доктора Каца! Отвези меня в Эйн-Карем[15]15
Эйн-Карем. Район в предместье Иерусалима. «Эйн-Карем» – «Виноградный источник». По преданию, здесь родился Иоанн Креститель и произошла встреча у источника, (действующего и по сей день), Марии, матери Христа, и Елизаветы, матери Иоанна. Здесь расположены несколько католических монастырей, а также православный женский монастырь.
[Закрыть], в монастырь…
– Но ты не доедешь!
– Все равно… Я хочу умереть…
– Перестань болтать глупости!
– Согрешила я, ой, как я согрешила…
Христя закрывает глаза; медленно-медленно сползает капля на горящую щеку.
– Я знаю, что умру.
– Надо какую-нибудь машину! Господи, и никого ведь нет!
Мина чуть не плачет. Снова порывается уйти.
– Подожди… Дай сказать!
Приподымает набрякшие тяжестью веки.
– Я убила его.
– Кого?…
– Феодора… Отца ребенка.
– Так это не Залман отец?!
– Нет.
– Ты точно знаешь?
– Кому знать, как не мне… Я убила его!
– Убила… – повторяет Мина, осознавая, наконец, смысл сказанного. – Как? За что?!..
– Я пришла к нему в его кабинет…
– Что в Сергиевом подворье?
– Да… Он был злой и несло от него как из бочки… В последнее время не просыхал. Ударил меня… А потом повалил и стал сильничать. И все кричал, как все опостылело ему. Как он меня ненавидит! Совсем с ума сошел… Я не выдержала – дотянулась до подсвечника и…
– И что?!
– И… саданула по пьяной его башке… Он выпустил меня, упал. А я… убежала… А потом узнала, что он истек кровью. Один!.. Ой, отвези ты меня в Эйн-Карем! Мочи больше нет!
– Пойдем.
Опершись на Мину, Христя поднялась. Обхватила, приникла всем телом. Стали подыматься по лестнице – ступень за ступенью, и снова ступень… Христя остановилась, обернула к Мине огромные, лихорадочно горящие глаза.
– За несколько дней до этого… когда еще трезвый был, дал мне те бумаги. Сказал – спрячь, у тебя надежней будут. Никто на тебя не подумает. Сказал: никому не давай! Я отнесла их к нему домой, спрятала под матрац.
– Господи, да при чем сейчас эти бумаги?!
До боли Христя сжала Минину руку.
– Говорю тебе, их будут искать… За ними придут! Они опасные!
– Ну, хорошо, хорошо…
Я увидел их, когда они выползли на террасу, спустились по ступенькам во двор. Посетитель в вязаной кипе уже дожевал свое: откинувшись на спинку стула, не спеша пил бесплатную воду.
Они проковыляли мимо меня. Христя, охая, одной рукой держалась за низ живота, другой – обхватила плечи Мины. Я закрыл за ними ворота и снова сел на стул. Я ничем не мог им помочь.
Ночью его разбудил звук сирен. Казалось, они выли над самой головой. Потом все смолкло, и он снова провалился в беспокойный сон.
Он открыл глаза и увидел прямо перед собой высокое окно, забранное мелкой стекляшкой мозаики. В комнате была полутьма, подсвеченная всполохами то красного, то желтого цвета… Он вспомнил звук сирен. Значит, опять – комендантский час. Что ж, этого следовало ожидать.
Протянул руку, взял со стула, стоящего в изголовье кровати, часы. Была уже середина дня. Поднялся рывком, прошлепал босиком к умывальнику, повернул медный, подернутый зеленой патиной кран… Вода еле шла, но он все же сумел вымыться, вытер насухо жестким монастырским полотенцем лицо, шею и грудь. Натянул брюки, подсел к столу. Вчера он даже не притронулся ко всем этим богатствам – сразу упал на кровать. Но вот, настала очередь картошки и хлеба, и масла. И даже луковица лежала на щербатой тарелке, и он крупно нарезал ее своим перочинным ножом… По окончании пиршества взял со стола кружку, набрал из крана воды, медленно, с наслаждением выпил.
Когда же он решил прийти сюда? Ну, конечно, там, во дворе с фигуркой мадонны… Присел на край бассейна и вдруг почувствовал, что нет сил подняться… Но это уже прошло. Должно пройти!
Подошел к двери, повернул ручку… Не заперто. Выглянул в коридор. В конце его, в четко очерченном светлом квадрате – камни двора, куст акации, красная кирпичная стена… Взял с кровати потную рубаху, подошел к умывальнику и стирал, пока не сошла вся грязь, а потом повесил рубаху, еще пахнущую мылом, на спинку стула.
По коридору прошел во двор. Под акацией оказалась деревянная скамья, и он опустился на нее, полуголый – пусть смотрят, если хотят, все равно. Поднял голову. В синеве сверкал на солнце крест. Если долго смотреть, начнет кружиться голова… И снова это чувство, словно здесь и сейчас ты с этим небом – один на один.
Он стал приходить сюда каждый день. Садился за стол у окна в маленькой комнате, соседней с кабинетом Генриха. Тот оказался отменным работником – действовал четко, быстро, мгновенно оценивая ситуацию. Правда, иногда ему становилось худо – он покрывался испариной, дрожь сотрясала его. Но он не уходил домой – ложился на диван, стоявший в его комнате, накрывался с головой одеялом… Пил какие-то желтые таблетки, запивая теплой водой. Пересиливая слабость, вставал, снова садился за стол… По-видимому, он был из тех, кого лечила работа. Однажды он мельком сказал Якову, что болен малярией. Подхватил ее где-то в Южной Америке. Слава богу, в Иерусалиме хороший климат. Но с наступлением ветреной холодной зимы приступы учащаются.
В доме были еще две комнаты наверху – там жили охранники, те белобрысые, что привезли его сюда. В одной из комнат, как он понял, находилась рация. Раза два в неделю появлялась Лена, и тогда Генрих давал ей несколько листов, сверху донизу покрытых аккуратной вязью цифр – над каждым таким листом Генрих заботливо трудился по нескольку часов в день. Появлялась Лена и уходила вновь, с насмешливым безразличием, как казалось Якову, поглядывая на него.
Еще снимали квартирки – одну неподалеку, в Мошаве Яванит[16]16
Мошава Яванит, или Греческий квартал. Примыкает к Мошаве Германит. Во времена Британского мандата здесь жили, основном, арабы-христиане, православные священнослужители и офицеры английской армии. Жили и евреи, но их было немного.
[Закрыть], а другую – ближе к центру, у Старого города. В той, что в Мошаве, жили Генрих с Леной, и еще водитель, исполнявший при Генрихе роль адъютанта, другая же была чем-то вроде диспетчерской или оперативного штаба – именно туда уезжали ежедневно охранники, там они вершили свои дела… Какие? Яков не знал, да и знать не хотел, потому как в такой ситуации и впрямь, чем меньше знаешь, тем лучше.
Со связью возникали постоянные проблемы: сообщения не доходили или рация вдруг ломалась, и тогда Лена кричала даже на Генриха и запиралась наверху, и все ходили на цыпочках, пока связь не восстанавливалась. Если домашние средства не помогали, Лена отправлялась за помощью в Тель-Авив, где, похоже, была своя Лена с запасной рацией. В Яффо с перерывами в несколько месяцев прибывали из Союза паломники, и тогда уже доставлялся объемистый пакет, который Генрих ожидал с нетерпеливым раздражением.
А Яков читал газеты, слушал радио, возвышавшееся у него на столе среди кипы бумаг, переводил с английского и иврита официальные документы, которые приносила все та же неугомонная Лена. Иногда нужно было вспоминать и немецкий. Поначалу было трудно, в особенности, с ивритом, который лишь начал осваивать. Но прирожденная хватка лингвиста помогала, и с каждым днем Яков продвигался вперед. От него требовалось быть в курсе любого мало мальски значимого события на пространстве от Каира до Дамаска и каждую неделю составлять для Генриха короткий, на три странички, но предельно насыщенный рапорт, где сводились воедино все факты и давался анализ ситуации. Яков работал за целый отдел, и не догадывался об этом. Он уставал, но это была приятная усталость, ведь он делал свою работу, и делал ее хорошо.
Из кусочков и обрывков информации, почерпнутой здесь и там. складывалась цельная картина, она постоянно менялась, и нужно было понять, в какую сторону она движется. Это было похоже на захватывающее кино. Или, может быть, на рисунки синоптиков с их пересекающимися линиям перепадов давления, напряжения, взаимодействующих, взаимоотталкивающих магнитный полей. Надвигалась буря, и он находился в самом центре ее. «Бэ айн а-сеара» – в зрачке бури.
Он возвращался домой, чаще пешком, и это тоже было хорошо после целого дня, проведенного за столом. По дороге покупал бутылку красного вина, лаваш, маслины и сыр… Иногда к этому добавлялась рыба, которую он жарил на своей прокопченной сковородке. Сердце перестало отчаянно биться в груди. Похоже, оно успокоилось, его усталое сердце, и только где-то ближе к утру сквозь неразличимую путаницу сна вдруг пробивались какие-то образы, кружили все настойчивей, становились все ярче! Он просыпался, вставал, допивал остатки чая из кружки, лежал, положив руку на грудь, глядя в низкий потолок, пока снова не проваливался в спасительную тьму.
Как-то раз в шабат, выйдя на пустую Агриппас, он вдруг заметил ту женщину. Она шла впереди по противоположной стороне улицы… На ней было синее шелковое платье с крупными розовыми цветами, на голове – шляпка. И сумочка была перекинута через руку – лаковая черная сумочка, выглядевшая так неуместно среди закрытых лавок, где ветер подхватывал на лету и влачил по тротуару рыночный сор. И он вдруг снова, как тогда, почувствовал жалость и нежность, и это было так неожиданно, будто зазвучала забытая мелодия, а женщина шла, и уходила все дальше, и, наверно, нужно было догнать ее!.. Скрылась за углом.
– Разрешите подсесть?
Марк поднял голову – он и не заметил, как задремал. Перед ним стоял отец Никодим все в той же черной рясе, с крестом на груди.
– Пожалуйста!
Марк подвинулся и настоятель сел рядом. Он обладал несомненной способностью заполнять собою все пространство.
– Как вам у нас? Нравится?
– Тихо… И, как будто, никого нет.
– К сожалению, кроме меня, в обители осталось всего трое братьев. Да и эти кормятся с трудом. Скудное и тяжелое время…
– Вот что… Я хотел сказать… – Марк провел рукой по лбу, – не нужно звать эту девушку… Она может не прийти. Да и незачем ей приходить…
– Как хотите. Конечно, это не мое дело, но мне кажется, вы устали. Отдохните. Тогда и ясность мысли восстановится. Может быть, вам пора уехать из города? Вы ведь вполне уже в курсе местных дел…
Помолчали.
– Странно. Как это все… – проговорил Марк, – и оборвал.
– Что?
– Странно все это… Приезжаешь сюда и, словно, попадаешь в трясину. Засасывает.
Настоятель склонил голову. Тронул крест на груди.
– Я вас вполне понимаю. Очень напряженные здесь отношения. И ловят они человека как в сеть.
– Но ведь должно быть наоборот! Если это место и впрямь свято, оно должно возвышать и очищать. А тут…
– Да. Война всех со всеми. Что поделать… У каждого – свое представление о Господе. И всякий думает, что лишь он прав.
– Бросьте! Всех интересуют лишь деньги и власть!
– Вы ошибаетесь… Если бы дело было лишь в этом, церкви давно бы не существовало. Загадочен наш приход в этот мир. Загадочен уход. И церковь приемлет тайну эту на свои плечи. Огромна ее тяжесть. И за то, что она снимает ее с плеч миллионов людей, разве не нужно ей платить? Ведь церковь – организация, и как и всякая организация, она нуждается в средствах. Никто не совершенен. И церковь объединяет людей, а не духов святых. И все же я думаю, что без церкви мир был бы еще страшней…
– Но у каждого народа – своя вера! И веры эти безжалостно воюют друг с другом! Даже в рамках одной веры нет согласия!
– Все проходит. Когда-нибудь пройдет и это… Каждый народ – живой организм. Живая личность. И утверждает себя по-своему. У каждого – свой путь к Богу. Только бы помнили, что Господь наш – Один, и какому бы образу Его ни молились, мы молимся лишь ему, Единому, Одному!
– Признаться, я мало думал о таких вещах, пока не втянулся… в эту воронку, или – как вы сказали – был пойман в сеть?
Настоятель поднялся.
– Вы молоды. У вас есть силы. Дай-то Господь, чтобы они не были растрачены зря… Вы можете уйти, когда захотите. И когда захотите, вернуться.
– Спасибо.
– И не забудьте свой пистолет!
Водитель высадил ее возле Старого города. Это был последний автобус, хорошо, что успела. Она пошла по ночной Яффо мимо почты, свернула в проулок, ведущий к Невиим. Возле полицейского управления стоял патруль. Ярко горела лампа над входом. А дальше была тьма, сгустившаяся вокруг тусклого фонаря рядом с собором – едва различимой громадой он проступал из черноты. Как это непонятно! Люди приходят и уходят. Вот, нет отца Феодора, а всего час назад не стало Христи. И ее, Мины, глядящей на собор и звезды над ним, ощущающей вот эту ночь, этот прохладный воздух – ее тоже когда-нибудь не будет. А собор останется. И эта площадь. И уже кто-то другой приостановится здесь и станет думать о том же.
По переулку мимо Сергиева подворья она прошла на Невиим к дому, открыла калитку в железных воротах… Все было как всегда. Как и полвека назад. И еще через полвека дом будет все тот же. Может, лишь обветшают ставни да на каменных ступенях, восходящих к площадке двора, появятся несколько трещин. Таких маленьких, что никто их не заметит.
Она обогнула дом, вошла через запасной вход, спустилась в комнату Христи. Зажгла лампочку под низким потолком. Светил огонек в углу, и в душном воздухе тошнотворно-сладко пахло лампадным маслом. Мина открыла створку оконца. Ворвался ночной воздух, на мгновенье закружилась голова. Отпрянула, прислонилась к стене… Завтра надо будет все это прибрать. Вынести. Выбросить… Сейчас нет сил. И ничего уже не останется от Христи… Нет, все же родился мальчик. Слава Богу, не от Залмана. И он будет там, где ему положено быть – на попечении монашек, в монастыре. Я хочу умереть! – сказала, и умерла. Как странно!
Свет лампады дрожал от воздуха, проникавшего в окно, и показалось на мгновенье Мине, что лицо женщины на иконе с ребенком на руках подрагивает, словно живое, и вот-вот в ее несоразмерно больших глазах выступят слезы. Да нет же! Это пляшет огонек лампады…
Наверху послышались шаги. Кто-то спускался по лестнице. И вот уже возникла Ребекка в пушистом, перехваченном пояском халате. Остановилась, вопросительно взглянула на сестру…
– Все кончено, – сказала Мина. – Христи больше нет… Нужно было срочно делать кесарево сеченье, но в больнице, а не в монастыре.
– При чем здесь монастырь?
– Она отказывалась ехать в больницу. И мы поехали в Эйн-Карем.
– Полная нелепость!
– Все говорила, что хочет умереть, потому что согрешила… Твердила, что это она убила отца Феодора… И про те самые бумаги, которые он ей передал… Сказала, что перепрятала их в его доме.
– Погоди, погоди, значит, это она его порешила?… Забавно!
Склонив головку к плечу, Ребекка внимательно оглядывала комнату.
– Не вижу ничего забавного, – раздраженно проговорила Мина, но Ребекка уже шагнула к шкафчику рядом с кроватью и распахнула его, посыпались на пол лифчики и штаны, застиранные полотенца, желтые наволочки и простыни…
– Что ты делаешь? – закричала Мина, но Ребекка, не слушая ее, продолжала выгребать содержимое шкафа.
– Да нет же здесь ничего! Она сказала, что отнесла бумаги в дом отца Феодора!
– Отнесла, как же! – торжествующе проговорила Ребекка и выпрямилась. – Видишь?
Рука ее сжимала листок бумаги.
– Что это?
Мина шагнула к сестре…
– Вы знаете, который час?!
В проеме двери стоял Залман в своей полосатой пижаме.
– Христя умерла… Во время родов, – сказала Мина.
Ссутулился, словно уменьшился в росте.
– А ребенок?
– Жив. Остался в монастыре.
– В монастыре?
– Твоя фанатичка не захотела ехать в больницу! – вскрикнула Ребекка.
– Моя, моя…
– Успокойся, ребенок не твой, а этого. Феодора!
– Не надо кричать… Прошу вас, – сказала Мина и устало опустилась на кровать.
– Ты еще смеешь меня хоть в чем-то обвинять! – Залман шагнул к Ребекке. – Думаешь, я не догадался, чем ты занимаешься, почему вертишься среди англичан? Да из-за тебя и таких как ты у нас никогда не будет своего государства! Это ты фанатичка! Ты готова пожертвовать всем – нашим домом, нашим спокойствием ради того, чтобы хоть что-нибудь взорвать, кого-нибудь да убить! Ты и твои друзья – хладнокровные убийцы, и вас надо судить как убийц!
Оскалилась, отпрянула к окну.
– Дурак, – сказала тихо. – Благодаря нам англичане уберутся отсюда. Мы их вынуждаем уйти. А ваши разговоры лишь затягивают дело.
– Когда мы придем к власти, мы будем вас судить!
– Как бы не так.
– Уймитесь! – сказала Мина и встала. – Вы думаете о будущем. Кричите о будущем, которое, возможно, и не настанет!
В тишине – цокот копыт по камням, стук ставни. Шебуршанье ветра в древесных кронах.
– Не с кем разговаривать, – проговорил Залман, повернулся, стал медленно подыматься по лестнице. Узкая спина, обтянутая пижамой. На темени – серый хохолок.
– А он постарел. Сколько ему уже? Шестьдесят? – проговорила Мина.
– Пятьдесят девять. Он старший из нас, – отвечала рассеянно Ребекка, вглядываясь в лист бумаги.
– Что там?
– Какие-то цифры… Видишь, какой мятый лист? Наверно, случайно завалился за белье… Прошу тебя, не говори ничего Залману, ладно? В последнее время он и так весь на нервах.
– Меня не интересуют ваши дела.
– Иди спать. Завтра приберем, – сказала Ребекка и вышла из комнаты.
Мина потушила лампу; встав на пороге, обернулась: рассвет проникал в оконце, окрашивая стены в серый цвет. Подрагивал догорающий огонек, и женского лика на иконе уже не было видно.
После путешествия возвращаешься к себе. Всегда возвращаешься к себе. К своим воспоминаниям, своей боли, которую ты перекладываешь как груз, на плечи других. Выдуманных, восхищенных тобой. Почему Господь сотворил мир? Почему вдохнул жизнь в гончарную глину? Теперь я знаю: ему было больно.
Сочится в окно утренний свет, вдали проступают очертания гор. И что я выдумал несуразность такую? Никуда эти горы не идут. Они окружают меня, надвигаются, теснят. Я здесь лишний. Я не нужен… Они знают лучше меня, что через несколько лет я сам лягу в этот камень, стану – им. Как сказал мой знакомец с Эмек Рефаим? Это надо не понять, а принять…
Вчера я видел по телевизору Руди. Давно его не показывали – с тех пор, как он отошел от дел, проиграв на выборах самоуверенному, скользкому как мокрица, адвокату. Он очень постарел. Кожа обвисла на скулах, покрылась пигментными пятнами. И весь он сморщился и обвис, словно жизнь стала слишком просторным платьем – таким просторным, что и не удержишь – вот-вот соскользнет с тощих плеч.
Оказывается, очередной премьер-министр в очередной раз вознамерился решить проблему Иерусалима. И вновь был поднят сакраментальный вопрос: отдавать ли палестинцам восточную часть или оставить Иерусалим единым и неделимым навсегда. На веки вечные. И поехал премьер-министр к Руди, ведь кто же лучше Руди знает Иерусалим, чувствует его? И сказал Руди, как только премьер вошел в комнату, поскольку не осталось уже у Руди времени на вежливости: надо отдавать Восточный город, не получилось у нас присоединить его. Нет единого Иерусалима, и никогда не будет. По телевизору диктор проговаривал соответствующий текст, показывали первую подвернувшуюся картинку с Руди: изображение было размытое, плохое, похоже, снимал любитель: Руди сидел, опершись на палку, и слезящиеся глаза его были полузакрыты. Руди пережил себя.
Что же еще было вчера? Ах, да, позвонила Влада. Было уже поздно. Дожевав сосиски, я пил чай и листал книгу, купленную на-днях (никак не отучусь покупать книги на последние деньги). У Влады был взволнованный голос. Поначалу я подумал, что она так волнуется из-за нежных чувств ко мне – ей, действительно, хотелось увидеть меня, и даже срочно! Но потом оказалось, что она написала новые стихи, и ей не терпится мне их показать. Я сказал, что польщен и рад за нее. Мы назначили встречу на вечер ближайшего четверга – отпрошусь у Стенли – посетителей сейчас мало, – и мы мило расстались.
Но сейчас, глядя на проступившие на фоне холма по-утреннему чистые домики, зелень деревьев и это прозрачное, словно ярко-синий карбункул небо, я вдруг почувствовал нарастающее раздраженье… Значит, я интересую ее лишь как литературный приятель, эдакий специалист? Ну да, ей приятно болтать со мной или даже держать про запас – может, сгожусь? Но на что я могу сгодиться?
Я прошлепал в ванную и принялся разглядывать себя в зеркале над раковиной. Это лицо я вижу каждое утро, но на сей раз мне захотелось рассмотреть его поподробней. Ничего нового я не заметил – по-прежнему это было лицо стареющего пятидесятилетнего мужчины. Но можно сказать и по-другому: это было лицо интеллигентного умного человека – пожившего, но нестарого, с еще несмазанными, незатушеванными временем чертами… Нет-нет, меня еще рано списывать на берег (сбрасывать со счета, сдавать в утиль, вычеркивать из списков). Я жив, я хочу жить! И я решил дать бой.
Она вышла на балкон соседнего дома. Стоит, взявшись обеими руками за перила. Высокая, в светлом тренировочном костюме, она выглядит совсем неплохо. Я сижу внизу у ворот на своем пластмассовом стуле и смотрю на нее, вознесшуюся над улицей – перегнувшись через перила, она кричит своему дружку внизу: с коляской, украденной из супера, он отправляется на ежедневный сбор банок и бутылок: «Мотек, аль тишках, ма амарти леха!» «Беседер!»[17]17
«Мотек, аль тишках, ма амарти леха!» «Беседер!» «Сладенький мой, не забудь, что я тебе сказала!» «Ладно!»
[Закрыть] – отвечает он и пускается в путь, слегка пошатываясь, но в целом сохраняя прямолинейное движенье.
Их уже два раза выгоняли, выгонят и в третий. Но они вернутся – с пакетами, набитыми тряпьем и пустой тарой, их главным богатством.
А она не лишена артистизма: в зависимости от района, куда она отправляется попрошайничать, она выряжается то религиозной, то девчонкой-наркоманкой, а то и опустившейся дамой-ашкеназкой, со скромным достоинством просящей о снисхождении… Общественным транспортом она себя не утруждает и каждый вечер, по окончании рабочего дня, возвращается домой на такси. Мимикрия… Наверно, это у них в крови. Самая глупая из них всегда сможет выдать желаемое за действительное. Тем более моя Влада – глупой ее никак не назовешь.
Вчера мы сидели в том же кафе и говорили о литературе. Вернее, говорил я. И не просто о литературе, но о Владиных стихах. Мне было легко говорить – они хороши, и кроме того, я заказал – к внушительному блюду греческого салата с оливками и брынзой – бутылку красного вина.
Я рассуждал, время от времени пригубливая вино, а Влада, слушала, откинувшись на спинку стула, сжимая сигаретку тонкими подрагивающими пальцами… Я разбирал ее стихи с дотошной въедливостью профессионала – но находил лишь совершенства. Причем, не некие абстрактные совершенства, но именно те, что коренятся в особенностях ее индивидуального стиля, каковой я и описал с исчерпывающей точностью. Я настаивал на том, что ее образы обрели новую глубину, и в подтверждение своих слов зачитывал вслух то один, то другой отрывок. Поначалу Влада слушала лишь с восхищенным интересом – так следят за выступлением записного фокусника. Но она не могла не чувствовать, что я говорил искренно – более того, я говорил о ее стихах! Наконец, она поддалась: врожденная недоверчивость кошки оставила ее – она сидела, полузакрыв глаза, чуть приоткрыв розовые губы, и когда я словно нечаянно, в порыве вдохновения, коснулся ее руки – она не отдернула руку… Я тут же выпустил ее и, подняв бокал, провозгласил тост за поэзию, за Владу, за ее стихи! Она открыла глаза, взяла бокал и медленно, до дна осушила его.
Я подозвал официантку, протянул ей деньги и, не дожидаясь сдачи, поднялся. Влада сняла сумочку со спинки стула, поправила волосы… «Пошли?» «Пошли», – сказал я, и мы двинулись вниз по переулку. «Кружится голова», – она взяла меня под руку. С нежной бережностью я сжал ее узкие пальцы. И впрямь, в этот момент я чувствовал к ней даже нежность… Переулок спускался к Яффо. Еще минута, и из полумрака деревьев и редких фонарей мы выйдем на яркий свет. Справа был проход в едва различимый круг маленькой площади, тесно сдавленной домами времен британского мандата. И я свернул туда. «Как хорошо!» – выдохнула Влада. «Правда?» «Ага… Я здесь ни разу не была! Странно…» Мы остановились. «И видно небо над высокими крышами… У меня такое ощущенье, словно мы где-то в Европе…» «В Париже!» «Почему бы и нет?» Она засмеялась своим хриплым смехом, обернулась ко мне… Не раздумывая более, я наклонился, коснулся губами ее губ. Приоткрылись мягкие, влажные…
– Шомер? Ты спишь?
Поднял голову. Рядом стоит толстый Али в своем грязном, покрытом масляными пятнами халате, внимательно смотрит на меня.
– Нет-нет!
– Могу принести крепкий кофе.
– Не надо. Я в порядке.
– Как хочешь…
Покачал головой, неторопливо развернулся, скрылся за углом.
Прямо над моей головой завис сверкающий диск. Улица пылала нестерпимым светом, гудела, кричала, мелькали лица, перехватывало дыханье, накатывали, едва не сбивая с ног, упругие волны дня. Здесь я стоял, всеми порами вбирая их гул и гуд, в средоточии жизни, ее ярости, ее страсти, каждое мгновенье, с каждым толчком сердца сам – рождающий жизнь!
Была пятница, муэдзины выли, заглушая звон колоколов. Марк вступил на крытую брусчаткой площадь, окруженную ветхими строениями – и во-время: он увернулся от людской толпы на соседней улице: мусульмане шли на пятничную молитву как войско идущее в сраженье. Угрюмо сверкают глаза, сжаты кулаки. Ни звука – лишь мерное, в такт, шуршанье сотен ног по отполированным за столетья камням, пятна света на каменных лицах.
Англичане уйдут, а они – останутся. Не выкорчевать оливы из этой земли, не вытоптать виноград. Не передвинуть камни пустыни. И пастухи по-прежнему будут бродить вслед за овцами по холмам; ослы, едва не падая от усталости, упрямо везти свои дребезжащие арбы, а отчаянные мальчишки – гарцевать на изящных гибких конях… И как тогда, возле дома Руди – снова эта мысль: ты чужак… Но чужак ли мар Меир, цепь рода которого размоталась в прошлое на семь поколений, и чужаки ли все те, кто, ближе к вечеру со всех концов города начнут пробираться к древней стене, едва видной из-за глинобитных домишек, теснящихся вокруг нее… И чужак ли отец Никодим, чей Бог почиет на соседней улице? У каждого – свой удел в этом мире, в этом городе. Каждый обрабатывает свой надел. Хватит рассуждать, пора хоть что-то взять в рот!