Текст книги "Россия и Европа. 1462—1921- том 1 -Европейское столетие России. 1480-1560"
Автор книги: Александр Янов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
Элементы, М., 1992, № 1.
И.И. Полосин. Цит. соч., с. 132.
шали, вызвала она лишь горделивую декларацию, что крепостничество было абсолютной необходимостью для «усиленного и ускоренного развития производства».
Сегодня это может показаться холодным цинизмом. Но в 1940-е казалось это исполненным полемического пыла и пионерского энтузиазма. Ведь первый постулат нового государственного мифа, создававшегося новым Иваном Грозным, состоял в том, что история общества есть прежде всего история производства. Второй – что по мере того, как это общество-производство развивается, растут и измена внутри него и опасность извне. А отсюда уже логически вытекал и постулат третий, гласивший, что террор («борьба с изменой») и наращивание военной мощи есть единственная гарантия «усиленного и ускоренного развития» общества-производства. Оба генеральных мотива – измена и война – намертво переплелись в новой версии государственного мифа.Сам новый царь-мучитель говорил о своем предшественнике именно в этих терминах. Его беседа с актером Н.К. Черкасовым, исполнявшим роль Ивана в фильме Эйзенштейна, сохранила для потомства такое драгоценное свидетельство: «Говоря о государственной деятельности Грозного, тов. И.В. Сталин заметил, что Иван IV был великим и мудрым правителем, который оградил страну от проникновения иностранного влияния... В частности, говоря о прогрессивной деятельности Грозного, тов. И.В. Сталин подчеркнул, что Иван IV впервые ввел в России монополию внешней торговли... Иосиф Виссарионович отметил также прогрессивную роль опричнины... Коснувшись ошибок Ивана Грозного, Иосиф Виссарионович отметил, что одна из его ошибок состояла в том, что он не сумел ликвидировать пять оставшихся крупных феодальных семей, не довел до конца борьбу с феодализмом – если бы он это сделал, то на Руси не было бы Смутного времени».33
Конечно, историку-марксисту оттакой постановки вопроса положено было содрогнуться. Противоречие в ней вопиющее. Возможно ли в самом деле было в XVI веке довести до конца борьбу с фео-
33 Н. Черкасов. Записки советского актера, М., 1953, с. 308.
дализмом, если, как мы только что слышали, даже опричник Полосин тем именно и оправдывал «экономическую неизбежность крепостничества», что «Россия XVI века строилась и могла строиться только на базе феодально-крепостнического производства»?34
Но во-первых, для Сталина такие тонкости были несущественны. Во-вторых, содрогнуться оказалось некому: историки завороженно внимали новому кумиру. А в-третьих – и это самое главное, – для Сталина довести до конца борьбу с феодализмом означало всего лишь дорезать «пять оставшихся крупных феодальных семей». Ибо недорезанные погубили они все подвиги Грозного по «ограждению страны от проникновения иностранного влияния». Короче, если причина Смутного времени была в непоследовательности, в недостаточности террора, то доказать это было первым, предварительным заданием тов. И.В. Сталина советской историографии.
И что вы думаете? Тотчас и обнаружились новые свидетельства, которые «объясняюттеррор критической эпохи 1567-1572, показывают, что опасности, окружавшие дело и личность Ивана Грозного были еще страшнее, политическая атмосфера еще более насыщена изменой, чем это могло казаться по данным ранее известных... источников».35 Больше того, выяснилось вдруг, что «Ивана Грозного не приходится обвинять в чрезмерной подозрительности; напротив, его ошибкой была, может быть, излишняя доверчивость, недостаточное внимание к той опасности, которая грозила ему со стороны консервативной и реакционной оппозиции и которую он не только не преувеличивал, но и недооценивал».36 Поскольку неожиданно оказалось, что «дело шло о крайне опасной для Московской державы измене. И в какой момент она угрожала разразиться? Среди трудностей войны, для которой правительство напрягало все государственные средства, собирало все военные и финансовые резервы, требовало от населения наибольшего патриотического одушевления».37
И.И. Полосин. Цит. соч., с. 132 (выделено мною. – А.Я.).
Я/О. Виппер. Цит. соч., с. 113-114.
Там же.
И никто, разумеется, даже не спросил, по поводу чего, собственно, следовало населению «патриотически одушевляться». Неужто по поводу грабительской войны царя-мучителя, войны, развязавшей в стране террор, разоривший её и открывший границы крымским разбойникам? Войны, которой вдобавок не видно было конца? Р.Ю. Виппер, впрочем, полагал, что дело вовсе не в этом. Ибо именно потому мы и по сию пору не поняли масштабов и коварства измены, окружавшей Грозного, что русская историография попросту потеряла бдительность.«Те историки нашего времени, которые в один голос с реакционной оппозицией XVI века стали бы настаивать на беспредметной ярости Ивана Грозного... должны были бы задуматься над тем, насколько антипатриотично и антигосударственно были в это время настроены высшие классы... Замысел на жизнь царя ведь был тес– нейше связан с отдачей врагу не только вновь завоеванной территории, но и старых русских земель, дело шло о внутреннем подрыве, об интервенции, о разделе великого государства!»38Это уже не Сталин. И даже не государственный обвинитель на процессе боярской оппозиции «право-троцкистского блока». Это академик Роберт Юрьевич Виппер, предвосхищая аргумент о недорезанных семьях, упрекает не только наивных коллег, но и самого Грозного в излишней доверчивости. Как видим, предварительное
задание тов. И.В. Сталина было выполнено.
*
Глава десятая
] Милитаристская повторение трагедии
апология опричнины
Но главным для вождя было все же не крепостничество и даже не террор. То были лишь средства. Цель, как и у Грозного, состояла в превращении страны в колонию военно– промышленного комплекса, в инструмент «першего государствова– ния». Именно это – главное – и следовало надлежащим образом легитимизировать национальной традицией. При всем своем невежестве в русской истории Сталин интуитивно выделил из множества русских царей своих предшественников. И они – какое совпадение! – оказались теми же, чей подвиг, по мнению Ломоносова (в эпоху первого «историографического кошмара»), сделал возможным, «чтоб россов целый мир страшился». Теми же «двумя величайшими государственными деятелями», которые, по мнению Кавелина (в эпоху второго «историографического кошмара») «равно живо сознавали идею русской государственности».
И ценил их Сталин откровенно за одно и то же – за долгие, затянувшиеся на целые поколения войны. Главного палача опричнины Малюту Скуратова, этого средневекового Берию, он назвал – случайно ли? – «крупным русским военачальником, героически павшим р борьбе с Ливонией».39 Петра ценил лишь за то, что царь «лихорадочно строил заводы и фабрики для снабжения армии и усиления обороны страны».40Однако у Сталина было все же много других дел, кроме партизанских набегов на русскую историю. И потом – после энтузиазма, с которым подведомственные ему историки оправдали и «борьбу с изменой», и крепостничество, и террор, – не было уже у него ни малейшего сомнения, что справятся они и с главным его заданием: с милитаристской апологией опричнины. Что ж, историки оправдали доверие вождя.
Одним из первых осознавших этот патриотический долг был П.А. Садиков, крупнейший исследователь опричнины (на работах которого Платонов, собственно, и построил свою злополучную гипотезу, оказавшуюся, как мы помним, впоследствии «сплошным недоразумением»). В каноническую платоновскую конструкцию он внес совсем новую – милитаристскую – ноту. По его мнению, «врезавшись клином в толщу московской территории, государев удел должен был по мысли Грозного не только явиться средством для решительной борьбы с феодальными князьями и боярством путем перетасовки их земельных владений, но и организующим яд-
Н. Черкасов. Цит. соч.
И.В. Сталин. Вопросы ленинизма, изд. 9, с. 359.
ром в создании возможностей для борьбы против врагов на внешнем фронте».41
Таким образом, опричнина перерастала провинциальные внутриполитические задачи, на анализе которых десятилетиями концентрировались русские историки. Теперь она связывалась непосредственно с функцией «борьбы на внешнем фронте». У нее обнаружилась совсем новая, раньше как-то остававшаяся в тени роль, – мобилизационная. Недаром Виппер так комментирует это открытие Садикова: «Если с легкой руки ворчунов княжеской и боярской оппозиции историки XIX века любили говорить о беспорядочном ограблении Иваном Грозным и его опричниками всего Замосковного края, то историк нашего времени противопоставляет этим голословным утверждениям документально обоснованные факты, которые показывают конструктивную работу, совершавшуюся в пределах опричной территории».42
И конструктивность этой работы Виппер видит уже не в схватке с «княжатами», как Платонов, и не в «классовой борьбе», как Покровский (классовая борьба полностью подменена у него борьбой с изменой), а в том, что Грозный начал превращение страны в «военную монархию». Поэтому и опричнина была для него прежде всего «мерой военно-организационного характера».43
Как ни парадоксально, но тут я вполне со своими оппонентами согласен. Они правы. Опричнина действительно была орудием, школой и лабораторией тотальной милитаризации страны. И что бы ни думали о происхождении русской государственности западные и отечественные «деспотисты», Грозный и впрямь был родоначальником этой мобилизационной политической системы, известной в истории под именем самодержавия.
Единственное, в чем не согласен я с Виппером, Садиковым или Полосиным (и, добавим в скобках, с Тириаром), это в оценке прославляемой ими системы. Перманентная и тотальная милитариза-
Цит. по: Р.Ю. Виппер, с. 123 (выделено мною. — А.Я.).
Там же.
ция страны, которая кажется им достоинством России, представляется мне ее историческим несчастьем. Как бы то ни было, однако, едва примем мы их точку зрения, совсем другой смысл обретает сама концепция Ливонской войны, во имя которой предпринималась самодержавная трансформация страны.
Конечно, и основоположники «аграрной школы» (так же, как и их предшественники-«государственники») стояли в стратегическом споре царя с Правительством компромисса на стороне царя. Платонов писал, что «время звало Москву на Запад, к морским берегам, и Грозный не упустил момента предъявить свои претензии на часть ливонского наследства».44 Покровский заметил, что «террор опричнины может быть понят только в связи с неудачами Ливонской войны»4S Однако и война, и террор были для них лишь элементами великого «аграрного переворота». Для «милитаристов» сам аграрный переворот оказался, как видим, элементом войны.
Для П.А. Садикова само «образование опричного корпуса» находилось в прямой «зависимости от условий военной обороны». Более того, цитируя свидетельства очевидцев, он подчеркивает, что помещики были гораздо худшими хозяевами земли, чем бояре: «малое умение опричников справиться с ведением хозяйства в их новых поместьях» приводило к тому, что «огромные имущества были разрушены и расхищены так быстро, как будто бы прошел неприятель».46 Тут уже и речи, как видим, нет о самом важном для «аграр– ' ной школы», о том, что помещик выигрывал экономическую конкуренцию с боярином и поэтому, экспроприируя боярина-вотчинника, опричнина шла по пути естественного экономического прогресса, как думал Покровский. Для «милитаристов» опричнина была лишь «мерой, необходимой для успешного ведения войны»47 И для этого они готовы были пожертвовать чем угодно, включая «экономический прогресс».
С.Ф. Платонов. Иван Грозный, с. 105.
ММ. Покровский. Цит. соч., т. 1, с. 302.
П.А. Садиков. Очерки по истории опричнины, М – Л., 1950, с. 113 (выделено мною. – Д.Я.).
Р.Ю. Виппер. Цит. соч., с. 123.
Но зато и война переставала для них быть прозаической завоевательной авантюрой, простой претензией на «часть ливонского наследства», как для Платонова, или «войной из-за торговых путей, т.е. косвенно из-за рынков», как для Покровского.48 Она становилась Войной с большой буквы, крестовым походом, сакральным подвигом, обретала черты судьбоносного предприятия – исторического, чтобы не сказать мистического значения. «Во второй половине 1560– х Россия решала сложные вопросы внешней политики, – пишет Полосин. – Это было время, когда борьба за Литву, Украину и Белоруссию стала особенно острой. Это было время, когда решался вопрос о Ливонском королевстве. Это было время, когда Ватикан перешел в наступление. Из-за спины польского короля и архиепископа Рижского постоянно выглядывала фигура римского папы, закрывшего Тридентский собор для того, чтобы энергичнее развернуть наступление католичества. Под угрозой были не только Латвия и Литва, под угрозой оказались Украина и Белоруссия... Грозный с полным к тому основанием считал Ватикан своим основным врагом и не без намека на папские ордена была организована опричнина».49Где уж тут думать о татарской угрозе, как наивный Карамзин, или о борьбе с каким-то «аристократическим персоналом», как Ключевский, или даже с «классом княжат», как полагал теперь уже безнадежно отсталый Платонов, когда речь шла об отпоре всей «латинской» Европе и собственной грудью защищала Москва в Ливонской войнеУкраину и Белоруссию, не говоря уже о Латвии и Литве? Разворачивался всемирный католический заговор. Вся религиозная война в Европе, вся Контрреформация направлена, оказывается, была вовсе не против европейского протестантизма, а против России. И Москва каким-то образом оказалась единственной силой, способной этому заговору противостоять.
Вот ведь что получается: пытаясь захватить Ливонию, царь Иван исполнял уже не только патриотический долг, но и своего рода великую религиозно-политическую миссию. Из тривиального средневе-
М.Н. Покровский. Цит. соч., т. 1, с. 319.
И.И. Полосин. Цит. соч., с. 137.
кового гангстера, пытавшегося ухватить что плохо лежало, превращался он вдруг в благородного православного крестоносца, «в одного из крупнейших», по словам Виппера, «политических и военных деятелей европейской истории XVI века».[24] Он спасал Восточную Европу от католического потопа, как в свое время спасла ее однажды Русь от потопа монгольского. Вот когда начинают по-настоящему вырисовываться перед нами контуры главного задания тов. И.В. Сталина русской историографии или, говоря шире, социального заказа, ^ пронизавшего самый дух сталинской эпохи.
Глава десятая

нительное доказательство этой удивительной переклички двух опричнин, разделенных четырьмя столетиями, то вот оно перед нами. Авторам милитаристской апологии удалось то, что оказалось недостижимым для всех их предшественников, о чем так и не догадались ни «государственники», ни «аграрники». Полосин и Виппер точно уловили то, что казалось до той страшной поры неуловимым, – самый дух эпохи Грозного. И удалось это им лишь потому, что так глубоко и беззаветно прониклись они духом собственной эпохи. В этом главное, неотразимое, я думаю, доказательство интимного родства обеих опричнин.
Если отвлечься на минуту от великолепной риторики Кавелина, вдохновившей поколения «государственников», то право же немыслимо себе представить, чтобы Грозный всерьез руководился скучнейшей задачей преодоления «семейственной фазы» или родового строя в политическом развитии страны. Еще менее правдоподобно, чтобы хоть сколько-нибудь его интересовали успехи помещика как «прогрессивного экономического типа» в борьбе против «реакционного боярства». Тем более, что нет тому решительно никаких доказательств.
Но в том, что «першее государствование», т.е. на современном языке сверхдержавность, мировое первенство Москвы действительно вдохновляло царя до сердечного трепета, едва ли может быть сомнение. И тому, что именно с этим его страшным вожделением связаны и борьба с «изменой», и террор, и тем более «поворот на Германы», документальных свидетельств хоть отбавляй. Приглядимся же к ним.
«Заносчивость и капризы Грозного, – читаем у Виппера, – стали отражаться в официальных нотах, посылавшихся иностранным державам, кактолько он сам начал заправлять политикой. В дипломатической переписке с Данией появление Ивана IV во главе дел ознаменовалось поразительным случаем. Со времени Ивана III московские государи называли датского короля братом своим, и вдруг в 1558 г. Шуйский и бояре находят нужным упрекнуть короля за то, что он именует „такого православного царя всея Руси, самодержца братом; и преж того такой ссылки не было"... Бояре заведомо говорят неправду; конечно, в Москве ничего не запамятовали, ни в чем не сбились, а просто царь решил переменить тон с Данией и вести себя с ней более высокомерно».51 Между тем Дания была тогда великой державой и Москва позарез нуждалась в ней в качестве союзницы. Проблема в другом: в свете того, что происходило дальше, эпизод, описанный Виппером, нисколько не выглядит «поразительным».
Два года спустя, в разгар Ливонской эпопеи, когда усилия Москвы по логике вещей должны были сосредоточиться на том, чтобы не допустить вмешательства Швеции на стороне ее врагов, Грозный вдруг насмерть разругался со шведским королем. И по той же причине: Густав возымел нечестивое желание именовать его в посольских грамотах братом. Мыслимо ли было такое стерпеть, если «нам цесарь римский брат и иные великие государи, а тебе тем братом называйся невозможно, потому что свейская земля тех государств честью ниже».52 Швеция, естественно, оскорбилась, вмешалась в войну на стороне антирусской коалиции и отняла у Москвы балтийское побережье, то самое, что пришлось впоследствии Петру отвоевывать большой кровью.
Там же, с. 130.
М.Я. Дьяконов. Власть московских государей, Спб., 1889, с. 151.
20 Янов
Но в послании шведу подразумевалось, по крайней мере, что существуют – и помимо цесаря римского – еще какие-то «иные великие государи», своего рода «Большая восьмерка» средневекового мира, державный клуб, если хотите, членам которой «дозволено называть нас братом». В спорах начала 1570-х становится ясно, что и этот клуб – фикция. Число возможных кандидатов в братья стремительно сокращается до двух: того же цесаря да турецкого султана, которые «во всех королевствах першие государи». Подобно мопас– сановскому Дюруа, царь, как видим, рвется в высшее державное общество. Он «сносится братством» лишь «с першими государями», а с «иными великими» ему это уже неподобно.
В 1572 году, когда встал вопрос о кандидатуре на польский престол царевича Федора, в послании царя полякам проскальзывает, однако, намек, что он не прочь бы вытолкнуть из узкого круга «перших» уже и самого цесаря римского: «Знаем, что цесарь и король французский присылали к вам, но нам это не пример, потому что кроме нас да турецкого султана ни в одном государстве нет государя, которого бы род царствовал непрерывно через двести лет; потому они и выпрашивают себе почести, а мы от государства господари, начавши от Августа кесаря из начала веков, и всем людям это ведомо».53 В ответтеперь уже и поляки присоединились к антирусской коалиции и отняли у Москвы сто ливонских городов, да еще и пять русских впридачу.
И в самом деле, коли уж на то пошло, что такое этот цесарь римский, как не простая выборная должность, как не «урядник» собственных вассалов? На исходе 70-х султан турецкий остался единственным, как видим, кому дозволялось сноситься с нами братством, да и то не безоговорочно, ибо уже в силу своего басурманства никак не мог быть он причастен к «началу веков», не говоря уже об Августе кесаре.
А уж о прочей коронованной шпане, о польском Стефане Бато– рии, совсем еще недавно жалком воеводе, об английской Елизавете, которая «как есть пошлая девица», о шведском Густаве, который, когда приезжали с товаром торговые люди, самолично, надев рукавицы, сало и воск «за простого человека опытом пытал», а туда же, в братья к нам набивается, обо всех этих «урядниках» – венгерских ли, молдавских или французских, что толковать, если мы и самому, коли угодно, Августу кесарю не уступим?
Я ничуть не преувеличиваю. Именнотаким языком заговорили вдруг московские дипломаты в конце жизни Грозного, на пороге капитуляции: «Хотя бы и Рим старой и Рим новой, царствующий град Византия, начали прикладываться к государю нашему, и государю свое государство московское как мочно под которое государство по– ступитися?»54
И чем больнее унижала его жизнь, чем бледнее становилась в свете беспощадной реальности призрачная звезда его величия, тем круче его заносило. И утверждал он уже перед смертью, что «Бо– жиим милосердием никоторое государство нам высоко не бывало».55 Происходила странная аберрация. Психологическая установка оказалась могущественнее действительности – и человек потерял способность ощущать политическую реальность. Вспомните, в родном Новгороде Грозный вел себя, как чужеземный завоеватель, а чужеземных государей третировал, как родных бояр: все рабы и рабы – и никого больше, кроме рабов.

Глава десятая
ТИ рЗ НЗ ^0ВТ0Рениетрагедии
О чем говорит нам эта безумная эскалация притязаний
царя, кроме того, что несомненно страдал он, как и Сталин, профессиональной болезнью тиранов, политической паранойей, и совершенно очевидно готов был бестрепетно принести ей в жертву судьбу своего народа? Я думаю, помогает она понять две очень важные вещи. Прежде всего действительные причины внезапного и чреватого национальной катастрофой поворота Москвы «на Германы».
Иван Грозный первым из московских великих князей (если не считать никогда не правившего царевича Димитрия) венчался на цар-
Там же.
Там же (выделено мною.—АЯ.).
ство. Но для того, чтобы его действительно сочли в Европе царем, т.е. равным по рангу императору-цесарю, мало было так назваться. В официальной державной иерархии он продолжал оставаться московским князем, даже не королем, не то что цесарем. Такие самовольные скачки не дозволялись в ней никому. Они покупались – и дорогой ценой. Только первостепенные и общепризнанные победы, всемирная слава могли дать на это право. Получался странный парадокс. Иван, если верить Випперу, был «великим царем величайшей империи мира», он слышал это от своих воспитателей-иосифлян и придворной котерии. Но он не слышал этого от «иных великих государей». На том и развился у него своего рода королевский комплекс неполноценности. И как всякий комплекс, он требовал гиперкомпенсации. Ему уже мало было стать равным по рангу «иным великим государям» и самому даже императору-цесарю. В зачаточной, средневековой форме Грозный заявлял здесь претензию на мировое первенство.
Но что мог он предпринять, чтобы не страдать от своего королевского комплекса? Петр заканчивал Северную войну императором. Грозный назвался царем еще до Ливонской и даже до Казанской войны. Ему позарез нужна была своя Северная война. Не борьба с крымчаками, требовавшая десятилетий, быть может, поколений незаметного кропотливого труда и подвигов, а немедленный сенсационный разгром европейского государства, покорение Ливонии ему нужно было, чтобы сочли его «першим государем».Вот почему наивными и надоедливыми должны были казаться ему доводы Правительства компромисса о необходимости здравой национальной стратегии, об ударе на Крым как логическом завершении казанской кампании, об окончательном разгроме татарщины и освобождении христианских пленников. Его демоническое честолюбие, его личные цели были для него бесконечно важнее всех этих скучных сюжетов. Вернее, как всякий тиран, полагал он, что у государства просто не может быть иных целей, кроме его собственных. И, подчинив Москву этим целям, он бросил её в «бездну истребления» (по выражению самого Р.Ю. Виппера).
Эскалация политических вожделений царя объясняет нам сам дух эпохи, которым он сумел заразить опричную элиту страны и кото– руютак чутко уловили авторы милитаристской апологии опричнины. Аргументы, которыми убеждал он Земский собор 1566 года продолжать Ливонскую войну, были, надо полагать, двойственными. С одной стороны, должны были они звучать примерно так: «Хотите ли вы, чтобы наше отечество было побито и чтобы оно утратило свою независимость?»56 Но, с другой стороны, следовало его аргументам звучать мажорно. Допустим, так: «Мы делаем дело, которое в случае успеха перевернет весь мир»57
Я, конечно, цитировал сейчас не Грозного, а Сталина. Но альтернатива, которую рисовал современный тиран, ничуть не отличалась оттой, какой представлялась она его предшественнику. Если попробовать свести ее к одной фразе, звучала бы она, наверное, так: мир ополчился против нас, если мы его не перевернем, он нас уничтожит. И третьего не дано.Было в этой альтернативе что-то извращенное, иррациональное, словно бы возникшее из адских глубин Средневековья: чудовищная смесь мании преследования (они хотят нас «побить», хотят «лишить независимости») с монументальной агрессивностью (на меньшее, чем «перевернуть мир», мы не согласны). Та самая смесь, что заставляла Сталина утверждать одновременно, будто «история России состояла в том, что ее били», а с другой, призывать на русские знамена благословение победоносных царей и их полководцев. Та самая, что заставляла Грозного – в момент, когда он был уверен, что окружен со всех^торон врагами – неустанно, как мы только что видели, плодить себе все новых и новых врагов.
Противоречия здесь очевидны. Ни Сталин, ни Грозный, однако, не умели их примирить (если вообще замечали). Справедливости ради скажем, что им, собственно, и надобности не было этого делать: историки-профессионалы усвоили их параноидальный подход к истории и работали в полном соответствии с ним. В применении к эпохе Грозного должен он был звучать, допустим, так: если бы царь не напал на Ливонию, то Россия обязательно стала бы «добычей
И.В. Сталин. Цит. соч., изд. и, с. 329 (выделено мною. — А.Я.).
Там же, с. 328.
20* Янов
монголов или Польши»; в применении к эпохе Петра: если бы Петр не напал на Прибалтику, Россия стала бы колонией Швеции.
Я опять-таки цитирую не Сталина. Ибо говорили всё это усвоившие дух эпохи профессионалы-историки. И если читатель думает, что я преувеличиваю, пусть откроет рекомендованный Всесоюзным Комитетом по делам высшей школы учебник Н.Л. Рубинштейна «Русская историография» (для студентов исторических факультетов университетов и педвузов). Вот что он в нем прочтет: «Складывание многонационального централизованного государства в России XVI века было началом превращения царской России в тюрьму народов. Но если б этого не произошло, Россия стала бы добычей монголов или Польши... Политика Петра I ложилась тяжелым гнетом на крестьян, но спасла Россию от грозившей ей перспективы превращения в колонию или полуколонию Швеции».58
Глава десятая Повторение трагедии
Современному читателю все это может показаться фантастикой. Какие к черту монголы могли угрожать России в XVI веке? Кому не известно, что не шведы напали на Россию при Петре, а Россия на шведов? Сталин мог позволить себе такие вольности – по неведению ли в русской истории, по политическому расчету или по обуревавшей его паранойе. Но как могли позволить себе такое историки-профессионалы? Поистине заговорила вдруг русская историография языком Ивана Грозного (пусть и с грузинским акцентом). Забыта была пылкая клятва Сергея Михайловича Соловьева: «Да не произнесет историк слова оправдания такому человеку». Человек этот был оправдан. Забыт был ужас Алексея Константиновича Толстого перед тем, что «могло существовать общество, которое смотрело на него без отвращения». Общество такое существовало. Как это могло случиться?
Г рехопадение
Я понимаю, что это вопрос в значительной мере интимный. Он касается не столько объяснения исторических обстоятельств, сколько, я бы сказал, внезапного нравственного рас-
Н.Л. Рубинштейн. Русская историография, ОГИЗ, 1941, с. 634.
слабления, охватившего русскую историографию, феномена, который в религиозной литературе, вероятно, назвали бы грехопадением. Конечно,тоже самое случилось в 1930-е в Германии. Разница, однако, в том, что в послегитлеровские времена немцы свели счеты с историей, сделавшей возможным такое грехопадение, а в России послесталинской раскаяние к историкам не пришло. Хрущевская «оттепель» напоминала плохую прополку: сорную траву выбросили, а корешки остались.
Поэтому в устах западного автора вопрос «как это могло случиться?» подразумевал бы объективный анализ того, что произошло. То, что не произошло, он оставил бы за скобками. Я не могу позволить себе такую роскошь. Для меня это кусок жизни, а не только предмет изучения. Я чувствую себя бесконечно униженным из-за того, что случилось это с моей страной, с моим поколением. И для меня поэтому вопрос не только в том, чтобы описать прошлое, но и в том, чтобы рассчитаться с ним. По этой причине всё, что я могу предложить в этой главке читателю, ближе к жанру исповеди, нежели исследования. Читатель, равнодушный к исторической рефлексии и склонный думать, что наука есть наука, а прочее, как говорил Пастернак, литература, может спокойно эту главку пропустить.
Нельзя рассчитаться с грехопадением нации, не рассчитавшись с ним в самом себе. Ибо и во мне, как в любом человеке, выросшем в России, две души живут в душе одной. И не просто живут, а борются насмерть. Точно т^к же, как борются в сознании нации две ее политические традиции, берущие, как мы видели, начало от самых ее корней. У каждой из них своя иерархия ценностей. Высшая ценность одной – Стабильность (и соответственно низшая – хаос, анархия). Высшая ценность другой – Свобода (и соответственно низшая – рабство).
Я ненавижу рабство, но и боюсь хаоса. Я испытываю соблазн поверить в «сильную власть», способную защитить униженных и оскорбленных, осушить все слезы и утолить все печали. И я стыжусь этого соблазна. Порою мне кажется, что свобода действительно порожда– етхаос (как казалось С.М. Соловьеву, видевшему главную язву русской жизни в «свободе отъезда и перехода»). Иногда я думаю, что рабство порождает Стабильность (как казалось И.И. Полосину, оправдывавшему крепостничество). Я чувствую необходимость сказать это здесь и сейчас, ибо именно здесь, в Иваниане, и именно сейчас, когда Россия снова на перепутье, снова между Европой и Евразией, с тревожной ясностью обнажилась фундаментальная несовместимость обеих традиций. Наступило время последнего выбора.
Четыре столетия маячила над Россией гигантская тень её первого самодержца, то развенчанного, то вновь коронованного на царство, но никогда до сих пор, при всех её падениях и взлетах, не угрожало это страшное наследство самим основам существования нации как нравственного союза. Я говорю сейчас не только о том, что мы жили в тотальном кошмаре, но о невозможности больше жить с сознанием, что кошмар этот может повториться. Что снова почтеннейшие и ученейшие наставники нации унизятся – и унизят страну – оправданием крепостничества, террора и агрессии. Что легитимизируя традицию холопства, снова станут они помогать тирану легитимизировать современное им холопство. Мне было бы бесконечно легче, если бы я мог сказать, что такой ценой покупали себе наши наставники жизнь и благополучие – в эпоху, когда политикой именовалась вульгарная драка за физическое выживание: в конце концов во всех странах и во все эпохи находились свои коллаборанты. Это было бы легче, но это была бы неправда.







