412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Янов » Россия и Европа. 1462—1921- том 1 -Европейское столетие России. 1480-1560 » Текст книги (страница 33)
Россия и Европа. 1462—1921- том 1 -Европейское столетие России. 1480-1560
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:30

Текст книги "Россия и Европа. 1462—1921- том 1 -Европейское столетие России. 1480-1560"


Автор книги: Александр Янов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)

Там же, с. 412; Сочинения И. Пересветова, M. – Л., 1956, с. 35; И.И. Смирнов, цит. соч., с. 18 (выделено мною. — А.Я.).

С. Горский. Цит. соч., с. 373.

Цит. по: А. Янов. Альтернатива, Молодой коммунист, 1974, № 2, с. 72.

шинства в его время. Большинство представлял как раз Горский. И для этого большинства Герцен был таким же изменником, что и Курбский, «властью тьмы, – как писал его современник, – подрывающей самые основы нашего государственного строя».65

Во всех случаях, когда возникал призрак конфронтации между личностью и государством, большинство это неизменно оказывалось на стороне государства – и политический эмигрант был открыт для обвинения в измене. Герцен превосходно понимал, что, протестуя против кровавого подавления восставшей в 1863-м Польши, он совершает политическое самоубийство. Но мог ли он поступить иначе? «Если никто не сделает этого протеста, – писал он, – мы остаемся одни с нашим протестом, но не оставим его. Повторять будем мы его, чтобы было свидетельство, что во время всеобщего опьянения узким патриотизмом были же люди, которые чувствовали в себе силу отречься от гниющей империи во имя будущей, нарождающейся России, имели силу подвергнуться обвинению в измене во имя любви к народу русскому».66

Глава девятая Государственный миф

Перебью себя на минуту, чтобы сказать, что все это я впервые процитировал в статье «Альтернатива», опубликованной в Москве в 1974 году, противопоставив поведение Герцена «псевдопатриотизму рабского большинства, живущего лишь сегодняшним днем и тем, что сегодня укажет ему начальство» (Ленин). Едва ли удивится читатель, что именно эта моя статья послужила поводом для моего собственного изгнания из СССР.

На стороне тирана

Вернемся, однако, к проблеме политической эмиграции. На самом деле Герцен был лишь первым, кто нашел в себе силы «подвергнуться обвинению в измене». За ним последовали сотни русских оппозиционеров – от народников до социал-демократов. Самыми известными из них были Георгий Плеханов, провед-

Там же, с. 74. Там же, с. 71.

ший в изгнании почти всю сознательную жизнь, и Владимир Ульянов, боровшийся, как и Курбский, за поражение своего правительства, а стало быть, – по логике государственников – против своего отечества. Естественно, все они одинаково были в глазах большинства изменниками, всех судили, как Горский князя Андрея.

А потом случился 1917-й.

И точка зрения большинства изменилась, как по мановению волшебной палочки. Герцен, Плеханов и Ленин превратились вдруг из предателей в святых. В силе остался лишь один приговор – словно бы никакого 1917-го и не было. И то был приговор Курбскому.

Почтенный советский академик назвал знаменитый обмен письмами «перепиской царя с изменником».67 Другой комментатор к «Посланиям Ивана Грозного» говорил о Курбском и обо всей группе русских политэмигрантов в Литве (Владимир Заболоцкий, Марк Сарыхо– зин, старец Артемий, Тимофей Тетерин) не иначе как о «государевых изменниках» и «крестопреступниках»68 И у профессора Р.Г. Скрын– никова уже в 1970-е не нашлось для князя Андрея других выражений, кроме как «изменнические переговоры», «изменнические сношения», «история измены». И даже не спросил он – измены кому?

А когда раздался в журнале «Юность» тихий голос поэта – не историка – задавшего логичный вопрос по поводу Курбского: чем, кроме измены, можете вы отплатить тирану, когда тиран сокрушает вашу страну?69 – группа советских генералов, даже не подозревая, что повторяет Горского, направила в ЦК КПСС сигнал о том, что автор «зовет молодежь к предательству».70 И ни один историк не вступился за Олега Чухонцева.

Ясно, конечно, что поступок Курбского ассоциировался в головах бдительных генералов с предательством их бывшего коллеги генерала Власова в Отечественной войне. Ясно, с другой стороны, что серьезный историк вполне мог бы объяснить им, а заодно и всему

Послания Ивана Грозного (далее Послания...), М., 1951, с. 459.

Там же, с. 469, 471.

Олег Чухонцев. Повествование о Курбском, Юность, 1968, № 1, с. 29.

Григорий Свирский. На лобном месте, Лондон, 1979, с. 431.

честному народу, разницу между тотальной войной XX века, где на кону стояло само существование России, и позднесредневековой войной государей, где решалась лишь судьба тирана (царь и впрямь совсем недолго прожил после своего эпохального поражения). Вдобавок речь в 1560-1570 годы шла вовсе не о защите отечества, но об откровенной агрессии против другой страны, о захвате чужой земли. И стало быть, изменил Курбский вовсе не России, но тирану, губившему его отечество. Увы, не нашлось такого историка в России, а на Западе и подавно – ни в 1970-е, ни в 1980-е, ни в 1990-е...

Вот я и говорю, что касаемся мы здесь самого чувствительного места Иванианы, затрагивающего глубочайшие основы миросозерцания русских «государственников». Ибо ни в одном другом сюжете не проявилась диктатура государственного мифа так открыто, так демонстративно и беззастенчиво, как в вопросе об отношении к Курбскому. Здесь нервный центр, здесь тест на свободу мышления, здесь больная совесть русской историографии.Ни к кому в нашей истории не была так беспощадна судьба, как к князю Андрею. За четыре с половиной столетия – до советской власти и после нее – не нашлось ни одного историка, кто поднял бы голос в его оправдание, кто опроверг бы... Но кого же, спрашивается, пришлось бы опровергать этому предполагаемому смельчаку? Скрынникова, который заимствовал свое мнение у Горского? Горского, который заимствовал его у Соловьева? Соловьева, который заимствовал его у Карамзина? Карамзина, который заимствовал его у Татищева? Но ведь и Татищев ничего не придумал, он тоже заимствовал – у того, чьи выражения цитировали комментаторы к «Посланиям Ивана Грозного». Утого единственного, кто ничего не заимствовал, —утирана.Вот и добрались мы, наконец, до первоисточника, до истинного вдохновителя всех историков и генералов, дружно на протяжении столетий проклинавших «изменника». И, что самое здесь интересное, никто из них почему-то не задумался о простом историческом факте. Мы ведь с читателем видели, что до царя Ивана московское правительство принципиально и с большим либеральным пафосом стоялоза свободу личного политического выбора. Пусть из корыстных видов, но решительно отказывалось оно трактовать политическую эмиграцию как «зраду». Оно высмеивало литовские ноты и издевалось над королем, который пытался навязать ему эту трактовку. Грозный первым в России поставил вопрос «по-литовски», т.е. так, как стоял он потом в Москве четыре столетия. Его символ веры гласил: «Кто противится власти – противится Богу... Дети не должны противиться родителям, а рабы – господам». Это царь цитировал апостола Павла.71

Его не смущало, что Павел говорил о рабах, а он о царском советнике и прославленном своей отвагой полководце – о герое. А вот Курбского это смущало. Ибо чувствовал он себя не рабом, но так же, как впоследствии Герцен, свободным человеком. И потому суждено ему было стать первым в русской истории, кто отважился отвергнуть альтернативу политической эмиграции, которую предлагало ему устами Грозного государство: «Если ты праведен и благочестив, почему не пожелал от меня, строптивого владыки, пострадать и принять мученический венец?»72Так не за то ли, что отверг страшную царскую альтернативу – рабство или мученичество, – не за то ли, что предпочел им изгнание и борьбу против тирана, единодушно провозгласили князя Андрея изменником русские историки? И разве не означало это, что встали они в этом роковом споре на сторону тирана?

Глава девятая

измена кому. госудаРственныймиФ

»

I

Карамзину, хоть и назвал он одну из глав IX

тома «Измена Андрея Курбского», проблема представлялась куда более сложной, чем Горскому и его последователям. И это в общем– то понятно, если иметь в виду, что несколькими страницами раньше он так описывает ситуацию, предшествовавшую бегству князя Андрея: «Москва цепенела в страхе. Кровь лилася; в темницах, в монастырях стонали жертвы; но... тиранство еще созревало, настоящее

Послания..., с. 286. Там же.

ужасало будущим».73 Мог ли, спрашивается, Карамзин осудить человека, который в момент тотального террора не стал дожидаться, когда придутза ним палачи? Ведь тотальность террора как раз и означала, что ничего больше уже не зависело от его поведения, но лишь от каприза тирана, оттемного слуха, от злого навета...

«Он [Курбский], – полагает историк, – мог без угрызения совести искать убежища от гонителя в самой Литве».74 Простить ему не мог Карамзин другого: «к несчастью, [он] сделал более; пристал к врагам отечества, он предал свою честь и душу, советовал, как губить Россию».75 Казалось бы, великолепный историк, переживший ужас и триумф Отечественной войны 1812 года, должен был видеть разницу между нею и грабительской авантюрой царя, которого сам же назвал мучителем. И тираном, между прочим, тоже. Но нет, и он не видел.

С Карамзиным, впрочем, всё понятно. Тиран-мучитель, каким бы он ни был, олицетворял тем не менее самодержавие. А самодержавие было для него священным Палладиумом, душою России, чем-то, возможно, даже большим, чем Россия. Вспомним, как откровенно воскликнул несколько десятилетий спустя Константин Леонтьев, совершенно разделявший эту карамзинскую веру: «Зачем нам Россия несамодержавная и неправославная? Зачем нам такая Россия?»76

Но послереволюционные-то профессора должны, казалось, быть свободны от средневекового идолопоклонства. Что им Гекуба, спрашивается? Во всяком случае для них самодержавие вроде бы больше не синоним отечества. Или все еще синоним? Я спрашиваю потому, что некоторые из них пошли куда дальше Карамзина. Ну, вот вам профессор Р.Г. Скрынников, один из самых блестящих, хотя и не беспристрастных, современных знатоков эпохи Грозного, которого мы уже много раз с почтением цитировали. Нет, он не называет Курбского крестопреступником, как Грозный. Его объяснение бегства князя Андрея проще – и подлее. Поскольку, говорит он, «Курбский не под-

Я./И. Карамзин. История государства Российского, Спб., 1821, т. 9, с. 23.

Там же, с. 68.

Там же.

К.Н> Леонтьев. Собр. соч. в 12 томах, М., 1912-1914, т. 7, с. 206-207.

вергался прямым преследованиям» и «до последнего дня пользовался властью и почетом», убежал он, оказывается, оттого, что «был подкуплен литовцами и его гнал из отечества страх разоблачения».77

А ведь Скрынников сам пишет о «дерзком упреке [Курбского] царю, [которого он] сравнил со свирепым и кровожадным зверем, приступившим к всенародному погублению своих воевод и советников»78 И сам же объясняет: «Слова Курбского имели вполне реальную историческую основу. Накануне его побега царские опалы утратили обычный персональный характер и стали затрагивать целые семьи. После смерти А. Адашева царь велел убить его брата Данилу [героя Крымского похода 1559 года] с сыном и его родню: П. Гурова, И. Шишкина, Сатиных ... Казнь прославленных воевод символизировала конец целого периода, целой полосы в политическом развитии страны. При „либеральном" режиме Адашева смертная казнь ни разу не применялась по отношению к боярам... Первые казни бояр в 1564 г. предвещали наступление опричного террора против боярства»/9Так неужели, по мнению профессора, боярин Курбский меньше него понимал, что происходит и что «настоящее, – говоря словами Карамзина, – ужасало будущим»? Да нет, он и сам признает: «Курбский хорошо понимал смысл происходивших на его глазах событий».80 Так почему же непременно унизительным подкупом, а не благородной – ив условиях тотального террора единственно возможной – попыткой «заступиться за всех пострадавших на Руси», как оправдывал*свое бегство сам князь Андрей, следует объяснять это бегство? Почему простое и само собою, казалось бы, напрашивающееся объяснение не устраивает Скрынникова и его коллег?

И еще любопытнее, почему без колебания поверили они Герцену, а Курбскому нет? Почему поверили Плеханову? И Ленину? Не знаю, как реагировал на обвинения Солженицына Скрынников,

71PJ. Скрынников. Переписка Грозного и Курбского: парадоксы Эдварда Киннона, Л., 1973. с. 61.

Там же, с. 53.

Там же, с. 47.

Там же, с. 52.

но многие его коллеги буквально на стенку ведь лезли, когда слышали, что политический эмигрант Владимир Ильич Ульянов-Ленин был подкуплен немцами. Так чем же, право, хуже их всех политический эмигрант Андрей Михайлович Курбский? За что так беспощадны они именно к нему?

Глава девятая Государственный миф

Испытание

Едва ли найдем мы ответ на этот вопрос, покуда

не вернемся к нашему бедному Горскому с его бессмертным клише о борьбе старого и нового. Со свойственным ему простодушием он нечаянно выдает самую страшную тайну всей вековой апологетики Ивана Грозного. «Старина, – говорит Горский, – была для Курбского второю природою, была для него плотью и кровью, была насущной потребностью... восстановление старины он полагает главной задачей своей жизни».81

Читатель помнит, что «старина» была главным принципом политики Ивана III. Она означала национальное предание и порушенную монголами Киевско-Новгородскую Русь, означала крестьянскую свободу и Юрьев день, и автономию Новгорода, и уважение к политическим эмигрантам. Так с каких же пор стала она на Руси крамолой? Какую, собственно, старину ставит в упрек князю Андрею Горский? Оказывается, ту самую, за которую боролся Первостроитель. «Какая выгода могла проистечь для России из восстановления обычая боярского совета? Какую выгоду могла она извлечь из старинной своей политики? Ничего, кроме гибели и вреда».82

Так вот же она, главная измена князя Андрея. Вот чего не могут ему простить российские «государственники» всех времен. Борьбу против самодержавия – за ограничение власти, за обычай боярского совета и Земский собор, за «старинную политику» Ивана III, за церковное нестяжание и против «лукавых мнихов глаголемых осифлянских», объявленную во времена Курбского ересью (о чем,

С. Горский. Цит. соч., с. 413. Там же.

к чести его, напомнил нам уже в 1999 году российский историк.83 Одним словом, за политическое наследство европейского столетия страны. Ибо именно от этого наследства, полагают они, проистечь могутлишь «гибель и вред России».

Словно бы неизвестно им, что не погубила ведь Англию такая «старина», как парламент, существовавший в ней с самого XIV века. И Швецию не погубил старинный обычай ландтагов. И Дания одну только пользу извлекла из церковного нестяжательства. Почему же лишь России должна была «нести гибель» старинная политика Ивана III? Ни от кого – от Татищева до Скрынникова – не услышим мы ответа на этот вопрос. Да что ответа, никто никогда его не поставил. Словно бы самодержавие было императивом для России, исторической необходимостью, неизбежностью, судьбой.

Почему? Потому, подразумевается, что она изначально была неевропейской страной. Так гласит государственный миф. А кто спорит с его величеством мифом? Кто испытывает его на прочность? Задавать ему вопросы значит ведь не просто усомниться в том, что всем кажется очевидным, это больше, чем крамола, это не принято в приличном обществе. Испытаем его, однако.

Ведь и впрямь нуждалась в модернизации русская старина в середине XVI века. И церковные тарханы, и боярский совет, «конституционное», как определил его Ключевский, учреждение, только без

конституционной хартии, и обычай взимать с крестьян фиксирован– *

ные налоги «по старине, как давали прежним помещикам», и крестьянские переходы, законодательно гарантированные Юрьевым днем, – всё, что сокрушал своим террором Грозный, – всё это были традиционные формы ограничения произвола власти, те самые, что мы назвали латентными. Часть из них действительно отжила свой век, требовала изменений, перестройки, модернизации. Так ведь этим и занимался Иван III, борясь за церковную Реформацию. И это было осознанной целью Великой Реформы 1550-х.

Стоит лишь очень кратко напомнить её свершения и планы реформаторов, чтобы это стало очевидно. Чем, если не модернизаци-

18 Янов ей, была замена администрации «кормленщиков» самоуправляющимися крестьянскими правительствами? Чем было введение суда присяжных и нового Судебника? Чем были закон об отмене тарханов и созыв Земского собора? Чем было начало борьбы за «конституционную хартию», о котором, как мы видели, свидетельствовал в посланиях Курбскому сам царь? И что все это доказывало, если не очевидное: досамодержавная Россия шла обычным, чтобы не сказать рутинным путем своих северных соседей? Шла в Европу.

Прямо противоположным, отчетливо антиевропейским образом поставила вопрос самодержавная революция Грозного. Не о форме латентных ограничений власти, не об их модернизации она его поставила, но о самом их существовании.

В этом и заключалась роковая разница между традиционной европейской государственностью России, «стариной», как обозвал ее Горский, и самодержавной, евразийской. «Новым» на его языке было самодержавие. И стало быть, спор между царем и «изменником» шел вовсе не о том, быть или не быть российской монархии, как изображает его миф, но о том какой быть этой монархии – европейской или евразийской.

До самого 1995 года оставалась в уголовном кодексе России статья, квалифицировавшая «бегство за границу или отказ возвратиться из-за границы» как измену родине. Это самый точный индикатор того, во что превратила страну победа царя над «изменником». А заодно и того, что господство государственной школы в Иваниане давно уже вышло за пределы спора историков о царе Иване. Оно превратилось в историческое обоснование произвола, насилия государства над личностью.

Французский современник Курбского Дю-Плесси Морне говорит в своей знаменитой «Тяжбе против тиранов» почти дословно то же, что московский изгнанник. Тиран уничтожает своих советников («сильных во Израиле» – у Курбского). Тиран не советуется с сословиями и страной («нелюбосоветен»). Тиран противопоставляет им продажных наемников («создает чад Авраамовых из камня»). Тиран грабит имущество подданных («губит их ради убогих их вотчин»). Можно подумать, что портрет списан с Грозного.

иваниана Государственный миф

Но хотя Дю-Плесси Морне тоже был политическим эмигрантом, едва ли кто-нибудь из французских историков назовет его изменником, тем более обвинит в продажности. Просто потому, что они не отождествляют судьбу тирана с судьбою отечества. А русские историки, выходит, отождествляют. И означать это может лишь одно: гарантиям от произвола власти они предпочли державное могущество России. Короче говоря, Курбскому предпочли Ивана Грозного. Вот к какому печальному выводу привело нас испытание государственного мифа.

Нам не дано предугадать...

И даром это вековое предпочтение русской историографии, конечно, не прошло: именно на нём основывают сегодня свои диатрибы златоусты реакции. Послушаем на минуту хоть самого темпераментного из них все того же Александра Проханова. На что, вы думаете, если не на это предпочтение, опирается он, восклицая: «Русский народ... не забыл казней Ивана Грозного, разорения Твери и Новгорода, плахи и клещи палача, безумства Александровской слободы»?. И тем не менее «выбирая между Курбским и Иваном, он выбрал Ивана».84 Вот как. Оказывается, что выбирая между гарантиями от произвола власти, за которые бился Курбский, и клещами опричного палача, Проханов (и читатели газеты Завтра, которых он принимает за русский народ) предпочитает клещи.

Глава девятая Государственный миф

О/

Смешно было бы спрашивать у него, во имя чего понадобился ему столь извращенный, чтобы не сказать мазохистский выбор. Смешно потому, что мы уже не раз слышали в Иваниане ответ на этот вопрос. Слышали от Ломоносова. Слышали от основателя государственной школы Кавелина: «чтоб россов целый мир страшился». Кавелин, правда, добавлял к этому государственническому кредо еще и «начало личности». Я уже говорил, что прибавка эта была искусственная, ни из чего не вытекавшая и ни к чему самодержавие не обязывавшая, своего рода либеральный пластырь на железном корпусе державной логической конструкции. И глядя на то, как легко стряхнул этот пластырь Проханов, у читателя есть возможность проверить это моё утверждение. Его выбор обнажает конструкцию: пусть рвут нам царские опричники ноздри клещами, лишь бы мир трепетал, заслышав державную поступь имперских легионов. А отсюда уже лишь один шаг к апологии Сталина.

И Проханов его, разумеется, делает. «Прав тот, – соглашается он, – кто думает, что Сталин это не только парады сорок первого и сорок пятого годов... Сталин это Гулаг, расстрелы, бесчисленные тюремные вагоны в Сибирь, обездоленное крестьянство, подневольный труд на каналах». Ну и что? – ответил, как мы помним, на аналогичный аргумент по поводу Грозного Кавелин – «надобно умышленно закрыть глаза, чтоб не видеть, что история исполнена таких оскорбительных для человеческого достоинства ситуаций». Зато «от ужасов того времени нам осталось дело Иоанна, оно-то и показывает, насколько он был выше своих современников».

Следуя этой логике, Проханов тоже спрашивает: ну и что? «Всё это входит в памятник грозного времени беспощадному сверхчеловеку, согнувшему ось земли».85 И про «дело Иоанна», виноват, Сталина, оставшееся «от ужасов того времени», Проханов, естественно, не забывает. Он объясняет нам про «великую красную цивилизацию, подобной которой не знало человечество во времена фараонов, эллинизма, древнего и нового времени»86 Объясняет, хотя и праха не осталось от этой «цивилизации» уже несколько десятилетий спустя после смерти «сверхчеловека».

Без сомнения Кавелин содрогнулся бы, доведись ему предугадать, как страшно отзовутся его академические экзерсисы полтора столетия спустя. Без сомнения он не признал бы в Проханове наследника своих государственнических идей. Но ведь и С.М. Соловьев ни при каких обстоятельствах не признал бы своим наследником И.И. Смирнова, утверждавшего «неизбежность опричного террора». Только, к сожалению, как мы уже говорили, идейная конструкция неумолима.

Там же.

Если сочинение Горского – курьез, переживший

столетия лишь потому, что его основной тезис превратил историческую концепцию государственной школы в пропись, понятную каждому школьнику, то книга Евгения Белова «Об историческом значении русского боярства» – труд высокопрофессиональный. Автор очень серьезно пытается доказать, что «старина», за которую якобы стояла политическая оппозиция времен Курбского, и впрямь означала лишь «гибель и вред России».

Что боярство оказалось под пером Белова на отрицательном полюсе исторической драмы, это понятно, тут ничего оригинального нет. Так думали все государственники. Действительный вклад Белова в науку в том, что возникло у него на полюсе положительном. Белов был первым – и сколько я знаю, единственным – из русских историков (если не считать нашего современника Б.Н. Миронова, о котором во второй книге трилогии), кто поместил туда «крапивное семя», московскую бюрократию, политическое ничтожество и свирепая алчность которой вошли в поговорку. Дьяки фигурируют у него в качестве героев и спасителей отечества от боярской «олигархической интриги», пронизавшей, оказывается, всю досамодержав– ную историю России.Первый олигархический заговор раскрывает Белов еще в 1498 году, когда бояре*, по его мнению, вынудили Ивана III венчать на царство не сына Василия, а внука Димитрия. Получается, что олигархическая интрига против Грозного началась тогда, когда он еще и ро– диться-то не успел. И единственной силой, которая вступилась за готовую упасть храмину русской государственности, оказались «дьяки партии Софьи». Удивительно ли, что в контрзаговоре в пользу Василия «не было ни одного боярина»?

Глава девятая

О Л И ГЗ рХИ ИГосУдаРственный миФ

И дальше история пошла крутиться по этой модели: самоотверженные выходцы из народа в лице дьяков то и дело расстраивали коварные козни бояр-олигархов. До самого 1565 года, когда царь, наконец, их уничтожил. «Грозный, – пишет Белов, – это ответ боярству на его узкую и эгоистическую политику... Грозный отвратил от

России опасность господства олигархии. [Без него] Россия превратилась бы во вторую Польшу».87

Такова вкратце концепция Белова. Только на первый взгляд кажется она достойной пера бедного Горского. В действительности Белов делаетто же, что Кавелин – только в новом ракурсе. Первым в русской историографии поставил он вопрос об альтернативе самодержавной государственности. И пришел к выводу, что никакой такой альтернативы, кроме олигархии и «превращения во вторую Польшу», у России нет. А это очень серьезно: судьба Польши символизировала тогда политическую дезинтеграцию и утрату национального бытия. Будь она и впрямь единственной альтернативой самодержавию, то избежать ее оказывалось императивом. Любые жертвы были для этого оправданы. Тут был логический капкан огромной мощи, в который попались впоследствии не только советские историки, но и классики русской историографии (не говоря уже о современных политиках).

Если бы читатель мог спросить у Белова, что принесла с собою победа его славной «партии дьяков», кроме закрепощения крестьян, тотального террора, Ливонского разгрома, стыда и позора России, он ответил бы: да, установление самодержавия принесло стране много несчастий, но что поделаешь,если другого способа сохранить её независимость не существовало? И это, согласитесь, был бы сильный ответ. Потому и заслуживает аргумент Белова подробного рассмотрения.

Удобнее всего сделать это, сравнив судьбу наместничьих кормлений в польско-литовском государстве и в Москве. В первом случае они послужили отправной точкой для постепенного «оседания» наместников в областях, отданных им для прокорма. Осев, они, естественно, обзаводились собственной политической базой, превратившись в конце концов в бесконтрольных, по сути, правителей «своих» областей, обладавших к тому же решающим влиянием в Думе (или «Раде», как называлась она в Польше-Литве). Ключевский замечает, что «наиболее влиятельной силой в составе Рады, „переднюю" или

87 ЕЛ. Белов. Об историческом значении русского боярства, Спб., 1886, с. 69.

„высшую" Раду [своего рода Политбюро] образовали главные областные управители, воеводы, каштеляны и старосты».88

Иначе говоря, в основе польско-литовской государственности лежал фактический раздел страны между автономными правителями. Хотя формально и подчиненные центральной власти, действовали они на самом деле не как государственные чиновники, но как полномочные представители кормящих их областей. «Экономические и административные нити местной жизни, – говорит Ключевский, – были в их руках и Рада служила для них только проводником, а не источником их политического влияния. Её члены были не простые государевы советники, а действительные правители»89 Добавьте к этому, что «передняя Рада» номинировала, говоря современным языком, и самого короля, и вы убедитесь – перед нами и впрямь олигархия.

Но в Москве-то в её европейское столетие политический процесс шел, как мы видели, в направлении прямо противоположном. Великая Реформа упразднила не только кормления, но и саму наместничью форму управления уездами. Заменившее ее местное самоуправление было представлено на Земском соборе, но вовсе не в боярском совете. Перефразируя Ключевского, можно сказать, что московские бояре были «не действительные правители, но простые государевы советники». Никакой собственной политической базы в уездах у них не было. И, как показал опыт «боярского правления» !537-1547 гг.Дамое большее, на что они были способны, это на клановую борьбу за влияние на малолетнего государя. Ни на что другое они даже и не претендовали.

И снова приходим мы к тому же заключению, с которым уже столько раз встречались. В свое европейское столетие Москва была обыкновенным абсолютистским государством, ничем в политическом смысле не отличаясь, допустим, от Швеции. И точно так же, как в Швеции, не существовало в ней – и, что еще важнее, не могло существо– · вать – олигархической угрозы государственному единству страны.

88

В.О. Ключевский. Боярская дума древней Руси (далее Боярская дума..)» М., 1909, с. 296. 89 Там же.

Следовательно, оправдать закрепощение крестьян и тотальный террор тем, что они якобы «отвратили от России опасность господства олигархии» так же невозможно, как оправдать их борьбой «нового» со «старым». На самом деле назревала в московской политической системе накануне опричнины вовсе не олигархия, а, как мы видели, «конституционная хартия». Именно эту «опасность» и предназначена была отвратить от России самодержавная революция Г розного.

★ ★ ★

После выхода в свет книги Белова, где Грозный предстает, как мы видели, спасителем русской государственности, а бюрократия самым надежным её защитником, жупел «олигархии» становится частью «патриотического» фольклора. Аукнулся он даже в наши дни, когда популистские ораторы наживают политический капитал, разоблачая современных «олигархов». Впрочем, они, конечно, вуль– гизируюттезис Белова, говоря просто о богатых и влиятельных людях – несмотря даже на то очевидное обстоятельство, что люди эти ни сном ни духом неповинны в злокозненном намерении превратить Россию «во вторую Польшу», лишив ее тем самым независимой государственности.

Ключевский: ошибка царя?

Вот и настало для нас время снова встретиться – и поспорить – с Василием Осиповичем Ключевским. И поскольку не ровня ему ни Кавелин, ни Белов, не говоря уже о Гор-

t

ском, спор этот будет для нас очень серьезным испытанием. Тем более, что считаю я себя его учеником, а вовсе не оппонентом. То есть оспариваю лишь иные из интерпретаций его собственных исторических открытий, оставаясь, я надеюсь, верен их логике. Но к делу.

Глава девятая Государственный миф

Как мы уже слышали от Ключевского, природа конфликта, возникшего в Москве в середине XVI века заключалась в том, что «бояре возомнили себя властными советниками государя всея Руси» как раз в момент, когда он «пожаловал их в звание холопов государевых». Вот как развивался конфликт дальше: «Обе стороны очутились в таком неестественном отношении друг к другу, которого они, кажется, не замечали пока оно складывалось и с которым не знали, что делать, когда его заметили. Тогда обе стороны почувствовали себя в неловком положении и не знали, как из него выйти. Ни боярство не сумело устроиться и устроить государственный порядок без государевой власти, к какой оно привыкло, ни государь не знал, как без боярского содействия управиться со своим царством в его новых пределах. Обе стороны не могли ни ужиться одна с другой, ни обойтись друг без друга. Не умея ни поладить, ни расстаться, они попытались разделиться, жить рядом, но не вместе. Таким выходом из затруднения была опричнина».90


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю