Текст книги "Русская идея. От Николая I до Путина. Книга первая (1825–1917)"
Автор книги: Александр Янов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 5
АНТИЕВРОПЕЙСКОЕ ОСОБНЯЧЕСТВО
Возможно, это был первый в России политический самиздат.
И как всякий самиздат в отрезанной от мира стране, предприятие это было рискованное. В особенности в николаевской России, где, как записывал (в дневнике) А. В. Никитен– ко, «люди стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных». Но Михаил Петрович Погодин, первый, кажется, университетский профессор из крепостных, всегда слыл в кругах московской интеллигенции (и полиции) чем-то вроде enfant terrible. Нет, не по причине политической неблагонадежности: верноподданным он был образцовым. Скорее из-за замечательной его откровенности: что думал, то и говорил. Так и в этом случае. Он откровенно говорил с царем в неподцензурных письмах.

Похищение Европы. Художник Франсуа Буше. 1750
Конечно, Погодин был русским националистом, государственником, державником и в этом смысле антиподом, скажем, Чаадаева. Того, как мы помним, беспокоило, что «обособляясь от европейских народов морально [Чаадаев имел, конечно, в виду идеологию официальной народности]», мы рискуем «обособиться от них и политически», а это может кончиться чем угодно, вплоть до войны между Россией и Европой. Погодина беспокоило нечто прямо противоположное. А именно, что, обособившись от Европы морально, Николай не решался обособиться от нее политически. Более того, мечтал, как мы знаем, спасти ее от революции, что с точки зрения державных интересов России было, по мнению Погодина, верхом бессмыслицы.
Да, писал он, «миллион русского войска готов был лететь всюду, в Италию, на Рейн, в Германию и на Дунай, чтобы доставить свою помощь и успокоить любезных союзников». А зачем? Что нам до них? Раздражала Погодина эта удивительная неэффективность политики царя, его неспособность адекватно реализовать «наполеоновское» могущество России. В конце концов, у него гигантская армия, превосходящая все европейские армии вместе взятые. И что? Переделывал он, подобно Наполеону, континент? Стало его слово для Европы законом? Играла она по его правилам? Да ничего подобного.
«Пересмотри все европейские государства и увидим, что делали они кому что угодно, несмотря на все наши угрозы, неодобрения и другие меры». Нужно быть слепым, чтобы не заметить, к чему все это привело хоть в 48-м году и после него: «Правительства нас предали, народы возненавидели, а порядок, нами поддерживаемый, нарушался, нарушается и будет нарушаться… Союзников у нас нет, враги кругом и предатели за всеми углами, ну так скажите, хороша ли Ваша политика»?
Не тому подражали, Ваше величество!
Ограничься погодинские самиздатские письма одной солью на раны, не сносить бы автору головы. Тем более что император был тогда угрюм, раздражен и зол на весь свет. И совершенно непонятен был бы восторг С. П. Шевырева, соредактора Погодина по журналу «Москвитянин», писавшего из Петербурга: «Твое письмо было в руках царя», если бы не сопровождалось это ремаркой: «прочитано им и возбудило полное удовольствие его». Понятно, что понравилась Николаю не дерзкая критическая часть письма, а погодинский сценарий полной переориентации политики России, открывавший неожиданные – и замечательные, казалось, – перспективы отмщения Европе за несчастливый 1848-й. В подтексте сценария было: «подражать русскому царю пристало Наполеону, а не.». И объяснялось почему.
Прежде всего потому, что «союзники наши в Европе, и единственные, и надежные, и могущественные – славяне. Их 10 миллионов в Турции и 20 миллионов в Австрии. Это количество еще значительнее по своему качеству по сравнению с изнеженными сынами Запада. Черногорцы ведь встанут в ряды поголовно. Сербы так же, босняки от них не отстанут, одни турецкие славяне могут выставить 200 или 300 тысяч войска». А во-вторых: «Подготовляется решение великих вопросов, созревших для решения. Вопрос Европейский об уничтожении варварского турецкого владычества в Европе. Вопрос Славянский об освобождении древнейшего племени от чуждого ига. Вопрос Русский об увенчании русской истории. об ее месте в истории человечества. Вопрос Религиозный о вознесении православия на подобающее ему место. Камень сей бысть во главе угла! Да! Novus nascitur ordo! Новый порядок, новая эра наступает в истории. Владычество и влияние уходят от одних народов к другим. И если вы упустите эту благоприятную минуту, то Вам не останется ничего, кроме вечного угрызения совести и вечного стыда!»
Что должен был подумать, читая эту страстную проповедь, растерянный и угнетенный после фиаско 1848-го самодержец? Да он, пожалуй, не дурак, этот Погодин, хотя и «ученая голова»? И впрямь ведь по сравнению с советами, которые давали ему до сих пор другие «ученые головы», – небо и земля! Чего стоил хотя бы этот Тютчев со своей Революцией как «истинной державой». Или тот же Уваров с нелепым циркуляром 1847 года, предписывавшим преподавателям гимназий и профессорам университетов внушать студентам, что «оно [славянство} не должно возбуждать в нас никакого сочувствия. Оно само по себе, а мы сами по себе. Мы без него устроили свое государство, а оно не успело ничего создать и теперь окончило свое историческое существование». Правда, начинался тот злосчастный циркуляр с предуведомления, что «составлен он по высочайшей воле». Но память царей, как известно, избирательна…
Так или иначе, Россия – во главе нового мирового порядка, консервативного мирового порядка, это не снилось и самому Наполеону! Да, он перекраивал по своему капризу континент, отменял одни государства и придумывал другие, раздаривая их своим братьям и маршалам. Но зачем? Словно в куклы с Европой играл. Ни в какое сравнение не идет эта игра с тем, что предлагает Погодин, с «великой православной империей от Восточного океана до моря Адриатического», стоящей на твердой почве религиозной и этнической общности. Целая философия за этим. И подробный сценарий прилагается. Вот такой.
«Россия должна сделаться главою Славянского союза. По естеству выйдет, так как русский язык должен со временем сделаться общим литературным языком для всех славянских племен… К этому союзу по географическому положению, находясь между славянскими землями, должны пристать необходимо Греция, Венгрия, Молдавия, Валахия, Трансильвания, в общих делах относясь к русскому императору как к главе мира, т. е. всего славянского племени». И, само собой, «по естеству выйдет», говоря языком Погодина, что окажутся «русские великие князья на престолах Богемии, Моравии, Венгрии, Кроации, Славонии, Далмации, Сербии, Болгарии, Греции, Молдавии, Валахии, а Петербург в Константинополе». Родственные, так сказать, «скрепы» великой империи в дополнение к духовным. И административным. Так надежнее.
«Похищение Европы»
На первый взгляд, речь в этом очаровавшем самодержца сценарии лишь о военном переделе Европы. Ну, не могли же русские великие князья оказаться на престолах Богемии или Хорватии без большой войны и расчленения Австрийской империи.
И тем более не мог бы оказаться «Петербург в Константинополе» без расчленения Блистательной Порты, как бывшая евразийская сверхдержава Турция требовала себя теперь называть. В подтексте погодинского сценария было, однако, и нечто другое, куда более амбициозное, чем даже «великая православная», описанная выше. Собственно, Погодин никогда этого не скрывал, писал об этом открытым текстом еще в 1838 году в подцензурной печати. Он объехал тогда все европейские страны и вынес из этой поездки стойкое убеждение, что, растеряв свои традиционные ценности, Европа обречена, созрела для завоевания.
Отсюда панегирик России, на который мало кто обратил тогда внимание: «Русский Государь теперь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной [то есть всемирной] империи. Да, будущая судьба мира зависит от России. Она может все – чего же более?». И, вполне логично с его точки зрения, Погодин это доказывал: «Кто взглянет беспристрастно на европейские государства, тот согласится, что они отжили свой век. Разврат во Франции, леность в Италии, жестокость в Испании, эгоизм в Англии – неужели совместны с понятием о счастье гражданском, об идеале общества, о граде Божьем? Золотой телец – деньги, которому поклоняется вся Европа, неужели есть высший градус нового христианского просвещения? Где же добро святое?».

Читатель уже, конечно, догадался, где оно, «добро святое». Там же, где и по сей день усматривают его русские «патриоты». В отечественных традиционных ценностях и главной из них – абсолютной власти. Правильно догадался: «Совсем не то в России. Все ее силы, физические и нравственные, составляют одну громадную махину, управляемую рукой одного человека, рукою русского царя, который во всякое мгновенье единым движением может давать ей ход, сообщать какое угодно будет ему направление и производить какую угодно скорость. Заметим, наконец, что эта махина одушевлена единым чувством, это чувство есть покорность, беспредельная доверенность и преданность царю, который есть для нее земной бог».
Я мог бы пересказать все это короче своими словами. Только едва ли бы вы мне поверили, что один из самых выдающихся консервативных мыслителей России николаевской эпохи мог думать так, как он думал. Документальность, иначе говоря, есть единственная для меня возможность не лишиться доверия читателя. Причем цитирую я человека, к которому император не только прислушался, несмотря на немыслимую дерзость его самиздатских инвектив, но и ПОСЛУШАЛСЯ: вся его политика в 1850-е строилась, исходя именно из погодинского сценария (той его части, конечно, что могла тогда казаться немедленно осуществимой).

Николай I
Мы не знаем, догадывался ли Николай про подводное, так сказать, основание этого политического айсберга, то есть про то, что он «ближе Карла V и Наполеона к универсальной империи». Зато мы теперь знаем, что Чаадаев был прав: моральное обособление от Европы, которое я вслед за В. С. Соловьевым называю антиевропейским особнячеством, неминуемо должно было породить монстра, то есть обособление политическое, чреватое не только полубезумными планами завоеваний, но и вполне реальной войной.
Миф особнячества
Очень интриговало меня заключение, к которому пришел в своей книге Nicolas I and Official Nationality In Russia Н. В. Рязановский: «Александр II проводил реформы, Александр III апеллировал к национальным чувствам, при Николае II страна обрела даже шаткий конституционный механизм. Но все эти начинания остались каким-то образом неуверенными, неполными. И, в конце концов, в пожаре 1917 года обрушился все тот же архаический старый режим (antiquated ancien regime), установленный Николаем I. В известном смысле этот жесткий самодержец преуспел больше, чем мог вообразить» (курсив мой. – А. Я.). Очевидное, казалось бы, противоречие с главным выводом той же книги (который я тоже цитировал), что «моровые годы» Николая были попросту потеряны для России. Я даже спрашивал об этом автора. Но он лишь пожал плечами: так получается…
Разгадка между тем, кажется, в том, что прав был Рязанов– ский в обоих случаях. Да, царствование Николая действительно было бесплодным как библейская смоковница. И да, действительно был при нем создан миф удивительной мощи и долговечности, миф, сокрушивший петровскую Россию. А за ней, между прочим, и советскую, усвоившую, даже не подозревая об этом, погодинскую версию мифа буквально: Европа стала для нее добычей. И, что самое поразительное после этого трагического опыта, миф и сегодня пребывает в силе и славе. Я, конечно, о мифе антиевропейского особнячества, который по-прежнему противопоставляет чаадаевскому «слиянию с Европой» те самые ценности, что дважды в одном столетии вынуждали Россию начинать жизнь с чистого листа, ту самую «искусственную (по выражению В. С. Соловьева) самобытность». Можно подумать, что Германии или Франции пришлось пожертвовать своей действительной самобытностью ради «слияния с Европой».
Но мы отвлеклись. Погодин исходил из мифа особнячества как из данности. Он лишь сделал выводы, логически из него следующие. И в соответствии с этой логикой Россия больше не собиралась спасать Европу от революции, как в первую четверть века царствования Николая, она вызывала ее на бой. Немедленные результаты этого вызова были катастрофическими: несчастная война, первая в Новое время капитуляция России, окончательное крушение ее сверхдержавного статуса. Увы, прав Рязановский, ничему это не научило ни ее правителей, ни тем более идеологов антиевропейского особнячества. И по-прежнему не о чем было Чаадаеву, предсказавшему этот исход, спорить с Погодиным так же, как, допустим, сегодня мне с Дугиным. Нет больше общего языка, между нами – пропасть мифа.
Но преимущество все-таки у Чаадаева – и у меня. История, как мог убедиться читатель, на нашей стороне. Ибо что же принес этот долгоиграющий миф России? Разве не одни лишь горе, нищету, ужас террора – и кошмарную необходимость дважды в одном столетии начинать жизнь сначала? Ничего, кроме этого, я, собственно, и не хотел здесь показать.
Глава 6
СЛАВЯНОФИЛЫ
С декабристских времен власть и мыслящие люди в России были по разные стороны баррикады. Самодержавие со своими жандармами, со своими двенадцатью цензурами, со своей казенной риторикой считалось чужим, считалось врагом. Язык не поворачивался оправдывать запрет на инакомыслие, лежащий в основе николаевской официальной народности. Так и писал П. Я. Вяземский: «Честному и благожелательному русскому нельзя больше говорить в Европе о России или за Россию. Можно повиноваться, но нельзя оправдывать и вступаться». Хватало, впрочем, и таких, кто служил режиму по нужде или по охоте – когда их не хватает? – но те были нерукопожатные. В 1840-е, однако, произошло нечто невероятное.
Самодержавие вдруг было поднято на щит. Нет, не то самодержавие, что воцарилось в России после разгрома декабристов, другое, очищенное от казенной шелухи, цензуры и крепостничества, рафинированное, так сказать, но все-таки самодержавие. Именно оно было представлено обществу как воплощение национальной – и цивилизационной – идентичности России.

Московия. Век XVII
Невероятным казалось это потому, что мало кто уже мог вообще представить себе какое-нибудь другое самодержавие, кроме косноязычного и хамоватого монстра, устами самого самодержца объявившего себя деспотизмом. Тем более представить его респектабельным, оснащенным всеми новейшими философскими и культурологическими аксессуарами – в качестве последнего, если хотите, слова науки.
И тем не менее группа одаренных и уважаемых московских философов и литераторов (Константин Аксаков, Алексей Хомяков, Иван Киреевский, Юрий Самарин и др.) с конца 1830-х работала именно над такой метаморфозой самодержавия. Оппоненты прозвали их славянофилами (они, впрочем, против этого не возражали). И никто, даже Чаадаев, не предвидел, что именно им, этим на первый взгляд чудакам, суждено было стать знаменосцами особняческого мифа, обеспечив ему своего рода бессмертие. Именно под их пером уваровский постулат «Россия не Европа» станет русской национальной идеей.
Учителя и ученики
Разумеется, само представление, что идея может быть национальной, заимствовали они у германских романтиков-тевтонофилов, отчаянно ревизовавших в начале XIX века европейскую традицию эпохи Просвещения (как мы уже говорили, в этой традиции идеи отечества не имеют). Немцы, однако, придумали свой Sonderweg («особый путь»), протестуя против наполеоновского деспотизма, безжалостно кромсавшего и унижавшего их и без того разодранную на десятки крохотных государств родину. В их сознании Просвещение отождествлялось с фигурой всеевропейского деспота. Оттого и придумали они свой, отдельный от Европы «особый путь», свою, если хотите, Германскую идею. Но славянофилы-то жили в гигантской монолитной империи. Более того, в могучей сверхдержаве, разгромившей Наполеона. Так откуда, спрашивается, русский Sonderweg?
Представьте, сколько ума, таланта и изобретательности понадобилось славянофилам, чтобы адаптировать национальную идею их немецких учителей к российским реалиям. Ларчик, впрочем, открывался просто: ученики тоже протестовали против деспотизма. И их деспот, считали они, тоже поработил Россию. Звали его Петр, был он императором всероссийским, но императором-предателем. Как часовой, изменивший своему долгу, открыл он ворота православной крепости чуждым ей идеям европейского Просвещения, искалечив ее «культурный код» и превратив Россию в какую-то ублюдочную полу-Европу. Вот и пожинаем мы сейчас, при Николае, заявили славянофилы, плоды петровского предательства. Короче, Россия была в их время так же беспощадно унижена николаевским деспотизмом, как Германия наполеоновским.
Унижена до такой степени, что Николай мог, как мы помним, публично объявить, будто деспотизм «согласен с гением нации». Словно русские – нация рабов. Мало того, как объяснял один из его приближенных генерал Яков Ростовцев, «совесть нужна человеку в частном домашнем быту, а на службе и в гражданских отношениях ее заменяет высшее начальство». Официальная народность претендовала, таким образом, быть вовсе не одной лишь самодержавной властью, но и пастырем народа, его моральным учителем, его совестью? Власть все знает, все видит, она осушит все слезы, утешит всех страждущих. Одним словом, «название государя – Земной бог, хотя и не вошло в титул, допускается как толкование власти царской».
Из декабристской шинели?
Как видим, возмущал николаевский деспотизм родоначальников славянофильства ничуть не меньше, чем декабристов. Тем более что представлялся он им не только цезарепапизмом, как В. С. Соловьеву и не только «дикой полицейской попыткой отрезаться от Европы», как А. И. Герцену, но в буквальном смысле слова ересью, секулярной религией, призванной подменить православие.
Впоследствии в открытом письме Александру II Константин Аксаков бесстрашно высказал все, что он думал о николаевской
России: «Как дурная трава, выросла непомерная бессовестная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство. Откуда происходит внутренний разврат, взяточничество, грабительство и ложь, переполняющие Россию? От угнетательной системы нашего правительства, оттого, что правительство вмешалось в нравственную жизнь народа и перешло, таким образом, в душевредный деспотизм, гнетущий духовный мир и человеческое достоинство народа. Современное состояние России представляет внутрений разлад, прикрываемый бессовестной ложью – все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать и неизвестно до чего дойдут».
Важно нам здесь, что написать это могли и Михаил Лунин, и Кондратий Рылеев. Иначе говоря, то, что родоначальники славянофильства были либералами, вышли, так сказать, из декабристской шинели, не подлежало сомнению, не будь даже знаменитого стихотворения Хомякова «России»:
В судах черна неправдой черной И игом рабства клеймена, Безбожной лести, лжи притворной, И лени мертвой и позорной, И всякой мерзости полна.
И тем более ошеломляюще, тем более чуждо либеральной традиции звучала концовка этого стихотворения:
О, недостойная избранья, Ты избрана!
Рождение национал-либерализма
Как ничто другое, освещал этот бесподобный мистический поворот жестокую истину: в России родилось совершенно новое мировоззрение, сочетавшее в себе две взаимоисключающие идеологии: современный либерализм и средневековую веру в избранность сакральной – в силу своего исключительного правоверия – нации. Назовем ее национал-либерализмом. Это роковое раздвоение славянофильства между декабристской бесхитростностью и антиевропейским особнячеством тонко заметил В. С. Соловьев, предсказав всю его дальнейшую судьбу: «Внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, погубило славянофильство».
Странно, что не понял губительность этого противоречия и даже любовался им Н. А. Бердяев, написавший книгу о Хомякове: «В его стихотворениях отражается двойственность славянофильского мессианизма – русский народ смиренный, и этот смиренный народ сознает себя первым, единственным в мире. Хомяков хочет уверить, что русский народ не воинственный, но сам он, типичный русский человек, был полон воинственного духа, и это было пленительно в нем. Он отвергал соблазн империализма, но в то же время хотел господства России не только над славянством, но и над всем миром». Бердяев, как мы знаем, считал себя преданным учеником Соловьева, боюсь, однако, что Соловьев едва ли признал бы его своим учеником.
Но противоречия славянофильства этим, увы, не исчерпывались. Проклиная «душевредный деспотизм», самодержавие, на котором он зиждился, они, как мы видели, его восхваляли. Ибо «только при неограниченной власти монархической народ может отделить от себя государство, предоставив себе жизнь нравственно-общественную». Свободу они воспевали, но конституцию, без которой ее не бывает, поносили. «Вмешательство государства в нравственную жизнь народа» порицали, но и «вмешательство народа в государственную власть» считали источником всех бед. «Посмотрите на Запад, – восклицал Иван Аксаков, младший брат Константина и будущий лидер второго поколения славянофилов. – Народы увлеклись тщеславными побуждениями, поверили в возможность правительственного совершенства, наделали республик, понастроили конституций – и обеднели душою, готовы рухнуть каждую минуту».

И. В. Кириевский К. С. Аксаков
Но дадим слово им самим. Пусть сами попытаются убедить читателя в преимуществах своего национал-либерализма. Вот центральный их постулат – «Первое отношение между правительством и народом есть отношение взаимного невмешательства». Покоилось оно на цепочке аксиом. У нас все не так, как на Западе. Православный народ и самодержавное государство связаны у нас отношениями «взаимной доверенности», по каковой причине жестокие конфликты, преследующие Запад, у нас исключены. Поэтому нет нужды в ограничениях власти, в конституциях и парламентах. И слава Богу, ибо иначе «юридические нормы залезут в мир внутренней жизни, закуют его свободу, источник животворения, все омертвят и, разумеется, омертвеют сами». Оттого и угасает Европа, доживая последние годы, как тело без души, и «мертвенным покровом покрылся Запад весь». (Одной лишь аксиомы, заметим в скобках, не хватало во всей этой цепочке: там, где народ не вмешивается в государственную власть, там власть непременно вмешивается в его нравственную жизнь.)
Впрочем, славянофилы знали – или думали, что знают, – и другую причину превосходства допетровской Руси над Западом. У нас не было нужды в аристократии, сформировавшейся там из потомков древних завоевателей. Действительным аристократом был у нас – и, слава Богу, остается – крестьянин, хранитель традиционных ценностей, тот самый народ, что некогда призвал царей и добровольно вручил им самодержавную власть. «Мы обращаемся к простому народу по той же причине, по которой они обращаются к аристократии, то есть потому, что у нас только народ хранит в себе уважение к отечественному преданию. В России единственный приют торизма – черная изба крестьянина».
Отсюда неожиданное заключение: верховный суверенитет народа существует у нас и только у нас. Как писал единомышленнику Хомяков по поводу статьи Тютчева, высмеивавшей народный суверенитет: «попеняйте ему за нападение на souverainete du people. В нем действительно souverainete supreme. Иначе что же 1612 год? Я имею право это говорить потому именно, что я антиреспубликанец, антиконституционалист и пр. Самое повиновение народа есть un acte du souverainete'».
Полуправда
Я воздерживался от комментариев, пока славянофилы излагали преимущества своей политической философии. Естественно впору было бы сейчас спросить читателя: ну как, убедили вас их аргументы? Но последняя реплика Хомякова напрашивается на немедленный ответ. Ибо согласившись, что народ действительно был в допетровской России souverainetee supreme, получится, что сам этот народ своей верховной волей себя же и закрепостил. Какой же тогда смысл в славянофильском протесте против крепостничества? И как посмел тот же Хомяков заклеймить этот народный acte du souverainetee «мерзостью рабства законного»? И заявить вдобавок, что «покуда Россия остается страной рабовладельцев, у нее нет права на нравственное значение»?
Сказать это имели право декабристы. Имели, потому что были уверены: закрепостило народ самодержавное государство, причем именно в допетровской Руси, в этом православном рае славянофилов, и, порабощая свой народ, прекраснейшим образом обошлось оно без предателя-Петра. Иначе говоря, либеральная, декабристская половина славянофильства вправе была занимать ту антикрепостническую позицию, которую занимало оно в николаевской России. Но «антиконституционалисткая», самодержавная его половина лишала славянофилов этого права, повисала в воздухе. Примерно так же – как мы увидим дальше – обстояло дело и с другими аргументами славянофилов. Все они (за исключением прямого вздора, как, например, того, что «Европа доживает последние дни» и «готова рухнуть каждую минуту» (в 1840-е!) оказались полуправдой.
Трагедия славянофильства
Куда более важна, однако, другая сторона дела. Спросим для начала, прав ли был князь Н. С. Трубецкой (один из основателей евразийства, которому суждено было заново начать реабилитацию Русской идеи после очередного ее крушения в 1917-м), презрительно сбросив со счетов славянофильство как «неправильный национализм»? Приговор Трубецкого был беспощаден: «Славянофильство должно было ВЫРОДИТЬСЯ». Конечно, гибель славянофильства предсказал, как мы помним, полустолетием раньше, когда оно еще было в силе и славе, В. С. Соловьев. Но совсем не по той причине (Трубецкой считал, что выродилось славянофильство из-за того, что «было построено по романо-германскому [то есть европейскому] образцу»). Соловьев исходил из того, что искусственное соединение в одной доктрине двух в принципе несоединимых начал чревато вырождением.
Да, в условиях николаевской официальной народности, этого симбиоза обожествленного государства с «гением нации», самодержавия с идолопоклонством, патриотизма с крепостничеством, симбиоза, практически неуязвимого для критики извне, славянофилы, безусловно, сыграли в высшей степени положительную роль. Россия была тогда в идеологической ловушке такой мощи, что подорвать ее господство над умами можно было, как в советские времена, лишь изнутри. И никто, кроме славянофилов, не мог исполнить такую задачу. Ибо только с позиции апологетов самодержавия можно было атаковать деспотизм – как кощунство. Только с позиции защиты православия можно было разоблачить секулярную религию – как ересь. Это и сделали славянофилы, оказавшись в парадоксальной для себя роли борцов за секуляризацию власти. И если прав был Маркс, считая, что «критика религии есть предпосылка всякой другой критики», то задачу свою они выполнили.
Признанный мастер демонтажа тоталитарной идеологии Александр Николаевич Яковлев подтверждает: «этого монстра демонтировать можно только изнутри». Другое дело, какую цену пришлось славянофилам заплатить за свой подвиг. Увы, и после падения официальной народности, в совершенно другой реальности, не расстались они с попыткой совместить несовместимое – свободу с самодержавием, патриотизм с Русской идеей, современность со средневековьем. В результате, хотя и по разным причинам, но правы оказались и Соловьев, и Трубецкой – выродилось славянофильство. Из борца с деспотизмом, каким оно было в 1840-е, превратилось в его идейное оправдание в 1900-е. Вот такая трагедия.








