412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Воронский » За живой и мертвой водой » Текст книги (страница 21)
За живой и мертвой водой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:34

Текст книги "За живой и мертвой водой"


Автор книги: Александр Воронский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)

– Не расходитесь, товарищи!

Необходимости и в этом не ощущалось. Дело в том, что мы заняли все находившиеся поблизости лодки, – они были на нашей стороне; наступивший прилив, пороги, быстрое течение не позволяли стражникам переправиться к нам на лошадях. Всё это мы учли заранее и заранее решили подразнить полицию, поэтому и сходились на массовку почти открыто. Помощник исправника, худой и с сизым носом, в длиннополой потрёпанной шинели дрянной старикашка, сидя гусаком на лошади, надсадно и сипло крича, приказал нам разойтись. В ответ мы запели «Варшавянку». Стражники бесцельно разъезжали по берегу, грозили нагайками, ругались матерными словами, но были бессильны. Потом нас упрашивал надзиратель с бабьим лицом, морщинистый и пухлый. Он прижимал руки к груди и уверял, что нам «хуже будет», если не разойдёмся. Ему кричали: «Полицейская сопля! Долой городскую черту!» Надзиратель корил нас за невежливое обращение, удивлялся, что «образованные люди» могут вести себя столь непристойно и т. д. Кто-то выкинул красный флаг, укрепив его на верхушке молодой ёлки. Ветер с запада расправил полотнище, и мятежный цвет задорно и вызывающе полыхнул по глазам. Помощник и надзиратель оторопело созерцали знамя, стражники ещё беспокойней и беспорядочней засновали по берегу. Опомнившись, помощник исправника крикнул, что он отдаст приказ стражникам дать по нас залп. Мы не очень верили его угрозам, но на всякий случай залегли меж камнями. Часть стражников спешилась, передала лошадей тем, кто остался на конях. Спешившиеся отошли вдоль берега шагов на триста к месту, где было всего удобней и безопасней переправиться вплавь, разделись и бросились в воду. Переплыть через реку на конях здесь мешали пороги. «Спасайся, кто может!» – завопил пронзительным и зловещим голосом Чок-бор. Пыхтя и сопя, он стал карабкаться по скалам, торопясь добраться до опушки леса. Следом за ним бросилась группа ссыльных. Другая часть свистела и улюлюкала стражникам, потом тоже начала отступать. Ян, красный от волнения, полез на елку за знаменем. Внизу, около ёлки, очевидно, не желая оставлять Яна одного, топтались губастый Розенберг и Николай. Мы остановились. Стражники уже успели переправиться и бежали во всю мочь к ёлке и к скалам. Они бежали рассвирепевшие, угрожая и выкрикивая ругательства. Их мокрые и голые тела блестели и переливались на солнце. Они были уже совсем недалеко от Яна, Розенберга и Николая, когда неожиданно конные стражники зычно что-то им заорали, потом бросились рысью на лошадях к месту, где разделись их сослуживцы. Голые стражники – их было человек восемь – приостановились, оглянулись назад. На берегу, где они разделись, орудовал Терехов. В суматохе мы совсем забыли о нём. Терехова оставили на городской стороне нести патрульную службу. Он скрывался в расщелинах обрывистых скал. Заметив, что около одежды, которую скинули стражники, никого нет, он незаметно подобрался к ней и теперь поспешно хватал в охапку гимнастёрки, штаны, мундиры, нижнее бельё, фуражки, пояса – широкими и сильными взмахами бросал всё это в реку. Он успел очистить от одежды берег, пока его не заметили конные стражники. Переправившиеся на наш берег, увидев своё сброшенное в реку платье, замешкались, бросились обратно к берегу. Это и выручило Яна, Розенберга и Николая. Ян снял знамя, поспешил к нам. Мы наблюдали, как стражники вылавливают тонущие шаровары, рубахи, шинели. Конная группа охотилась за Тереховым. Он отступил к скалам и теперь уходил от стражников, карабкаясь по камням. Подлетев к скалам, стражники остановились: дальше на конях преследовать Терехова было невозможно. Тогда они соскочили с лошадей, побежали за Тереховым, но он скоро скрылся меж камнями. Стражники возвратились с пустыми руками. Мы рассеялись по лесу. Полиция до поздней ночи караулила нас на городском берегу. Когда кордон был снят, мы перебрались с предосторожностями в город. Часть платья у стражников затонула. Ночью исправник произвел среди нас обыски. Вадим, Ян, Николай, Чок-бор, Розенберг, я и ещё несколько ссыльных были арестованы. Нам пришлось отсидеть две недели в арестном помещении. Терехова полиция не обнаружила. Несколько дней он прятался в соседнем посаде у знакомых поморов, потом скрылся, получив на побег денежную помощь от колонии. Первые недели власти очень придирались к нам, но мало-помалу успокоились. Губернское распоряжение о городской черте было тоже забыто…

…Настало время, когда я стал считать, сколько недель и дней осталось до срока. Я просыпался утром, срывал листок со стенного календаря, жалея, что осталось ещё тридцать, двадцать, десять дней до отъезда. Раньше меня уехали Николай, Дина, Вадим, Ян. Настал и мой день отъезда. Стояла хмурая осенняя погода. Ночные морозы уже побили зелень, земля сделалась колкой и неуютной. Я уезжал с одним из последних пароходов. У меня окрепли мускулы, успокоились нервы. Я готов был снова ходить по явочным квартирам, по ночёвкам, по кружкам и собраниям. Когда пароход отчалил от пристани, я взглянул в ту сторону, где жил, и жизнь моя показалась мне уже мелкой и далёкой…

…Всё миновалось: и горе и радости. Что осталось? Остались образы: они ещё беспокойно живут во мне. Мне нужно от них освободиться. В последний раз пред медленно цепенеющим взором я вызываю их, чтобы навсегда, навеки утратили они своё очарование надо мной.

Так складываются легенда и песня: они таятся под охлаждённым пеплом воспоминаний.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Страда

Из ссылки я приехал в Москву. Губительным и тлетворным показалось мне время, проведённое на севере. Я успел отвыкнуть от большого города и теперь впервые за три года понял, что меня окружали безглагольные море и лес, мёртвая тундра, пустые дали, равнодушный покой небес. Уверенно и прочно теснились друг к другу груды зданий, – они не боялись угрюмо-тоскливых, одиноких просторов. В гранит закованная река покорно и устало несла усмирённые, обесчещенные воды. Земля была жёстко и плотно утрамбована камнем. Пышные, пёстрые витрины магазинов кичились обилием мудро и хитро сделанных вещей. Я вспоминал унылые, мокрые избы, хатёнки, домишки. Стыдясь своей убогости, они горбились, прятались в туманах, во мгле, в сумерках. Разноголосый, назойливый уличный шум, резкие повелительные звонки, пронзительные взвизги трамваев, бездушное хрюканье автомобилей, толпы кем-то подстёгнутых прохожих будто говорили: «Надо спешить, надо спешить; нам нет никакого дела до этого прозябания там, где-то на окраинах. Сегодня сотни и тысячи жалких лачуг могут сгинуть; дети, жёны, отцы переживут смертное отчаяние; об этом нам завтра же будет известно и завтра же забыто в деловом гаме, потому что у нас от этой гибели ничего не изменится». В самом деле, может быть, даже и нет этих тёмных углов и задворков? Я хоронил недавнее прошлое и с грустью жалел о потерянных сроках. Но кружевной Кремль роднил город с нашими, с российскими полями. Он раскрывался чашей гигантского цветка с исполинским пестиком – Иваном Великим в сердцевине. Сказочным шмелём гудел большой колокол, наполняя город равнинным мирным раздольем; да ещё зубчатые и узорчатые стены Китай-города, изгибаясь гребнем древнего дракона, уводили в Азию, на Восток, в былое.

Я снял комнату в Замоскворечье, в тихом, безлюдном месте, у просфорни. Комната лепилась под самой крышей, рядом с чердаком, где беспрестанно возились крысы и мыши. Старушка-хозяйка с сомнением осмотрела мою сплющенную корзину, потёртое пальто, пачку книг. Я успокоил её, заверив, что я – студент, живу уроками.

Явочных адресов в организацию у меня не было. Я решил идти окольными путями, припомнил своих прежних знакомых. Полученные справки привели, прежде всего, к Володе Ашмурину. В бытность мою в семинарии мы встречались с Володей в подпольном ученическом кружке, позже работали вместе в губернской группе большевиков. Володя отличался рассеянностью, безалаберностью, склонностями к лёгкой иронии и к искусству. Он писал рассказы, очерки, фельетоны, помещая их в местной народнической газете. Партийные поручения выполнял исправно, но как бы снисходительно и немного дурашливо. Жил тогда Ашмурин в полуподвале, просторном, но сыром. В комнате никогда не убиралась постель, валялось, свешиваясь на грязный пол, дырявое одеяло; простыня и подушка имели такой вид, точно на кровати недавно происходило побоище; из угла торчали растрёпанные книги; белела доска с чёрным кругом. По утрам Володя упражнялся в стрельбе из дрянного бульдога, готовясь к боевой деятельности. Я заставал нередко Ашмурина без кальсон, в длинной ночной рубахе, с револьвером в руке. Он скрёб свалявшиеся на голове волосы, заряжал бульдог, в момент выстрела зверски таращил глаза, попадал в круг редко, но, когда попадал, снисходительно утверждал, что из хорошего револьвера он «вгоняет пулю в пулю», свидетелем чего мне, однако, стать не пришлось. Осенью девятьсот пятого года Володя исчез из родного города. Слухи о нём распространились самые разноречивые и неопределённые. В конце декабря он неожиданно снова появился у нас с простреленной рукой. Он бережно держал её на повязке, скрытничал, но стало известно, что он получил рану в Москве, в пресненских боях на баррикадах. Гимназистки смотрели на Володю с восхищением, считали за честь быть в его свите, прославили его как героя. Но герой, оправившись, заскучал, начал подтрунивать над собой, завёл несколько легкомысленных романов, поспешно собрал свои пожитки, уехал. Говорили, что он в Москве; других сведений о нём получить тогда не удалось.

Я разыскал Ашмурина на Больших Грузинах. Дома я его не застал, решил обождать. Занимаемая им комната походила на треугольник, потолок был косой. У окна на треножнике стоял фотографический аппарат, покрытый куском чёрного ситца. На стенах висели тёмные иконы древнего письма вперемежку с репродукциями Врубеля, Рериха, Васнецова и других художников. Рядом со старинным Георгием Победоносцем, у которого не было видно лица, но вполне сохранилась ярко-малиновая мантия, помещались малявинские «Бабы», а врубелевский «Пан», с добродушной лапой, был прикреплён над иконой божьей матери «Всех скорбящих». Ещё больше виднелось повсюду крестов и крестиков – медных, дубовых, кипарисовых, четырёх-, шести– и восьмиконечных. От них шёл еле уловимый смешанный запах медной окиси, ладана, лампадного масла, воска, и пыль веков прочно въелась в их резьбу. Кресты тускло блестели и вместе с иконами, вместе с наступавшими сумерками превращали комнату в молельню. На письменном столе лежали папки с видами монастырей, книги по истории церковной живописи. Всему увиденному я подивился.

Ещё больше я был удивлён, когда в комнату вошёл мой друг. Несмотря на позднюю осень, Ашмурин одевался по-летнему. Он носил чёрную крылатку, а голову его украшал бархатный… женский берет. Тугой высокий воротник лез к ушам, а манжеты, не совсем свежие, стремились соскользнуть с рук. Куцый пиджачок, узкие и короткие брюки, открывавшие большие косолапые ступни в лакированных, но потрескавшихся ботинках «лодочкой», придавали Володе что-то кургузое и почти шутовское. Нужно ещё прибавить, голова Ашмурина напоминала лошадиную: небольшой лоб, уши врозь, длинные, большие челюсти; о челюсти его когда-то в шутку говорили у нас, что ею были побиты филистимляне.

Я спросил Ашмурина, почему в его комнате так много крестов и икон. Он улыбнулся, но тут же стал серьёзным.

– Изучаю нетленные памятники прошлого.

– А революция?

Ашмурин взял со стола ручное зеркало, пристально погляделся в него, неодобрительно выпятил нижнюю губу, покровительственно промолвил:

– Есть, мой милый, вещи, не менее важные, чем революция. Революции приходят и уходят, а прекрасное остаётся. Ты спрашиваешь, чем я сейчас занят? Хожу по старым московским кладбищам, изучаю древние могильные памятники, делаю с них снимки. У меня уже готова о них целая книга, – я покажу её тебе. – Он открыл ящик, достал толстую рукопись, подал её. Я прочитал первые строки: «У нас разучились прекрасно умирать. В старину люди умели жить, но ещё лучше они умирали». Размашистые буквы шатались вкривь и вкось, точно были пьяны; текст перемежался фотографическими снимками кладбищенских памятников. Автор сделал и подобрал их со вкусом и уменьем.

– Да, – продолжал поучать Ашмурин, – люди нашего поколения забыли о прекрасном. Красоту нужно восстановить. Это не менее важная задача, чем делать революцию. Я стираю пыль с древних письмён, с памятников, с вещей, предо мной встает изумительная жизнь, благородная и изящная. У каждой эпохи есть свой стиль, свой запах, своё неповторимое; мы должны всё это свято хранить.

– Всё это хорошо, – сказал я довольно уныло, – но не можешь ли ты помочь мне найти организацию?

Ашмурин придвинул к дивану, где я сидел, пузатое кресло с ножками, как у фокстерьера, глубоко и плотно вдавил себя в него, вытянул ноги, полушутливо заметил:

– Ну вот, ты перебил меня, это невежливо. В тридцатых годах это не допускалось даже и в приятельской беседе. – Он стал рассматривать ногти. – Из организации я давно вышел. В том, что делают теперь революционные партии, для меня нет ничего интересного. Союзы, клубы, кассы, кружки… по-моему, это крохоборство. Не спорю, они нужны рабочим, но гривенник есть гривенник. У вас, марксистов, всё просто, всё известно: механическое сцепление сил, законы природы, эволюция. Всё это скучно и плоско, принижается человеческий дух. Для тебя клочок неба, который ты видишь, пуст, – для меня он тайна, чудо. Буржуа – прозаики, вы тоже прозаические люди. И потом – вам решительно недостаёт благородства.

Нашу беседу прервала хозяйка. Она протиснула в дверь свой огромный живот, почему-то негодующе и презрительно окинула нас жирным взглядом, не поставила, а скорее бросила на стол поднос с чайниками и стаканами, уходя, хлопнула дверь с такой силой, что прибор подскочил на столе. Поднос был измят, будто щит, побывавший во многих сражениях; жестяной чайник тоже имел изъян в боку, стаканы напоминали мутно-зелёный рассвет. Я обратил внимание Ашмурина на то, что прибор не производит даже и малейшего эстетического впечатления.

– Ужасающая стерва, – оживившись, заявил Ашмурин убеждённо. – Мистическая сволочь… Мой кошмар и испытание. Уверен, она когда-нибудь зарежет меня. Единственное спасение – окружить себя крестами и иконами: побаивается всё же, но вообще не считается со мной. То чаду напустит из кухни, то холоду, то мясо начнёт рубить часа полтора так, что стены трясутся. Дрянь немыслимая.

– Почему же ты не найдешь другой комнаты?

Ашмурин посмотрел на меня соболезнующе.

– А стиль? Ты такую комнату во всей Москве не найдешь. Мне надоело квадратное.

В дверь постучали.

– Entrez, [3]3
Войдите ( фр.).

[Закрыть]
 – протяжно и расслабленно сказал Ашмурин.

Вошла его сестра Полина. У неё, как и у брата, было длинное и точно перекошенное направо лицо, но тонкая кожа нежно розовела.

– Сегодня урока не будет, – заявил ей Ашмурин вскользь и как бы поспешно.

– Ну, и слава богу, – с облегчением ответила Полина, присаживаясь к столу. – Не поверите, совсем замучил меня. Я и танцам старинным должна его обучать, и по-французски с ним заниматься, и какую-то маркизу из себя изображать, и совету ему давать, как лучше держать голову, – прямо покоя от него нет.

Владимир сконфуженно пробормотал:

– Это наши семейные дела.

– У тебя деньги есть? – спросила его Полина.

– Денег у меня нет.

Полина достала из ридикюля скомканные кредитки, положила их на стол. Ашмурин сделал вид, что не заметил их.

Я зашёл к своему другу через несколько дней. Хозяйка встретила меня взглядом, точно хлестнула веником. Из комнаты Ашмурина доносилось гундосое и протяжное бормотание. Я нашёл Володю сидящим у окна с большой книгой в руках. Книга оказалась Псалтырем. Ашмурин хрипло и однотонно, но громко читал псалмы. Увидев меня, он сделал таинственный знак, шёпотом сказал, посмеиваясь:

– Что поделаешь, приходится изворачиваться. За комнату заплатить нечем, а эта кикимора покоя не даёт. В такие дни я вычитываю что-нибудь из Священного писания: эта дура богомольна и суеверна. Пожалуй, меня даже за колдуна считает. Во всяком случае, как услышит чтение, дня два не напоминает о недоимках. На практике изучил. Пойдём бродить по городу.

Связей с организацией, как и следовало ожидать, я от Ашмурина не получил, но вновь сдружился с ним. Мы осматривали Кремль, церковь Василия Блаженного, музеи, посещали выставки. Суждения и замечания его об искусстве отличались тонкостью. Он научил меня ценить Врубеля, Рериха, Левитана; я уже не мог ограничивать себя натурализмом передвижников; он убедил меня в великом искусстве наших старинных мастеров по дереву, показал картины и вещи, которых обычно не замечают. Жил Ашмурин впроголодь, случайным заработком, с трудом пристраивал свои рукописи в малоизвестных журналах. Однако он этим нисколько не смущался. Когда у него появлялись деньги, он тратил их на покупку книг, картин, икон, нередко и охотно помогал и мне. Я любил в нём беспечность, чуткость, ровность характера. Прельщало в нём также и то, что он, пространно рассуждая о красоте какой-нибудь домашней утвари подмосковных имений, тут же подшучивал и трунил над собой. Очень искренний, он сумел остаться наивным мечтателем, а его чудачества были милы и благодушны. По-прежнему он носил тёмно-синий женский берет, возбуждал недоумение и удивление прохожих. Иногда на улице до нашего слуха долетали совсем недвусмысленные замечания: «вертопрах», «чучело», «стрекулист». – Ашмурин отделывался от них открытой улыбкой, лёгкой и непритязательной шуткой. Причуды его не прекращались. Одно время он стал уверять, что люди должны ходить танцующей походкой, подгибал колена, подпрыгивал и дико выворачивал носки. Опыт потерпел неудачу. Тогда Ашмурин нашёл, что у него «гнусный голос», лишённый певучести. В этом он был прав, так как говорил глухо и хрипло. Он решил «ставить» голос у профессора музыки, взял несколько уроков, дома завывал, переполошил жильцов и хозяйку, уроки скоро забросил, стал подсмеиваться над собой. Но иногда, впрочем нечасто, он впадал как бы в сонливость, подолгу валялся на тощем матрасе. В один из таких вечеров он говорил:

– Порой я тебе завидую. Ты бредишь ещё пятым годом, рабочими предместьями. У тебя есть потребность находиться в людском потоке, ощущать тёплую человечину. С вещами приятно, они живут своею жизнью, они не мешают, не врываются в чувства и в мысли, но у них мёртвое бытие. Любовь к вещам и призракам, – произнёс он раздельно, вдумываясь в слова, – любовь к вещам и призракам – она прекрасна, но она не согревает.

– Кто знает, – продолжал он размышлять вслух, – почему изменяется человек? Мы не подвластны себе. В нас совершаются ускользающие от нашей воли и контроля процессы; мы ничего не подозреваем о них, но вот однажды что-то новое властно овладевает нами, доходит до сознания, и мы чувствуем себя иными. У нас меняются вкусы, привычки, пристрастия, привязанности, понятия, – изменяется весь наш внутренний облик. Сложная и ещё совсем непонятная вещь человек…

Этот разговор с Ашмуриным припомнился мне позже при встречах с Тартаковым. В девятьсот третьем году Тартаков за участие в студенческих беспорядках был уволен из Московского университета, выслан в Тамбов под надзор полиции. Он руководил у нас кружками, и мы, молодежь, смотрели на него как на своего учителя. Получив о Тартакове справку в адресном столе, я зашёл к нему на квартиру. Он занимал на Плющихе две заново отделанные комнаты с бархатной тяжеловесной мебелью, с коврами, с люстрой, роялью. Тартаков встретил меня полуодетым. Я еле узнал его. В Тамбове он был худ, носил длинные волосы, ходил обычно в косоворотке. Теперь предо мной стоял полный, уже немного обрюзглый, поживший человек. Он облысел, лицо налилось жиром. Синие диагоналевые брюки со штрипками туго облегали мясистые ляжки. Вправляя свеженакрахмаленную сорочку, он принял меня радушно, но так, как будто мы с ним ежедневно виделись:

– Добро пожаловать, заблудшая душа. Садитесь, рассказывайте. Сейчас и кофе принесут.

Узнав, что я ищу подпольную организацию, Тартаков сделался серьёзным, не спеша подвязал павлиньего цвета галстук, надул перед зеркалом к чему-то вымытые до блеска и тщательно выбритые щёки, потрогал себя за большой и хрящеватый нос. Кончик носа и подбородок у него были раздвоены. Затем он сел против меня, расставил ноги, опершись в ляжки руками, грубовато и положительно сказал:

– В этом деле никакой помощи я оказать вам не могу. Заявляю прямо и без обиняков: от подпольных дел я сейчас вдали. По-моему, никакой организации больше и нет. Есть, может быть, обломки, остатки, какая-нибудь группка, которая варится в своём собственном соку. Всё разбито, подверглось разгрому. Да и зачем вам связываться с организацией? Вы недавно вернулись из изгнания, следовательно, вы на примете. Пройдет два-три месяца, вас снова арестуют. Вы лучше подождите, осмотритесь, отдохните, наберитесь сил, здоровья, спешить не стоит. И потом – глупости всё это.

Тартаков встал, прошёлся по комнате. Горничная принесла кофе. Тартаков разлил его в стаканы.

– Да, пустяки всё это. Я тоже отсидел полтора года в крепости. Больше кормить клопов и бить баклуши я не намерен. Довольно с меня. Учиться надо. Кем я был до сих пор? Вечным студентом, просвещал других по брошюркам, по «Эрфуртской программе», – на этом далеко, батенька, не уедешь… Сидел я в тюрьме и размышлял о своём прошлом. Что это за жизнь была? Бестолковщина, суета, переезды из одного города в другой, обыски, недоедания. Самые лучшие, ценные и важные годы я растратил неизвестно на что. Теперь я решил прежде всего учиться, втиснулся кое-как в университет, готовлюсь на юриста и считаю, что в первый раз сделал и для себя, и для других полезное дело. Тем же рабочим, за которых вы ратуете и которым вы не нужны, я принесу, в конце концов, больше пользы в качестве адвоката или юрисконсульта. Это куда нужней, чем вбивать в их головы истины, почерпнутые из десятикопеечных книжонок. Довольно этих явок, кружков, собраний, надо дело делать. Жизнь не ждёт, она идёт своим чередом. Простите за откровенность: вы сидели в тюрьме, потом в ссылке, вдали от событий. Вы жили прошлым, в законсервированном состоянии, в узком, в искусственном кругу приятелей; вы отстали, остались позади всего происходящего.

Тартаков говорил уже сердитым, срывающимся голосом; глаза у него стали колкими и голодными, щёки покрылись фиолетовым цветом, раздвоенный кончик носа побелел, и в уголках рта скопилась пена. Предо мной сидел совсем новый человек, непохожий на прежнего Тартакова. Кто, когда, где подменил тамбовского высокого, тонкого, подвижного юношу этим жиреющим, огрубевшим, огрызающимся искателем «положительной» жизни? Я сказал Тартакову, что многие до сих пор думают иначе.

Большими глотками и с бульканьем в горле допив кофе, он ответил грубо и издеваясь:

– Какие же это «многие»? В России живёт полтораста миллионов людей. Сколько из них руководствуется вашими, с позволения сказать, социальными идеалами? Сотни, ну, тысячи, а что делают остальные, спрошу я вас? Живут по-своему: сеют, жнут, плодят и растят детей, куют, слесарничают. Если бы они занимались со-ци-аль-ны-ми про-гно-за-ми, общество сидело бы без хлеба.

Заметив, что я с недоумением и с возрастающим негодованием смотрю на него, он круто оборвал речь, придвинул ко мне масло и хлеб.

– Разговоры разговорами, а дело делом. Вам, вероятно, прежде всего нужно иметь заработок: поговорим лучше о том, как вам устроиться.

Он изложил свои соображения. Оказалось, что Тартаков является представителем нескольких крупных книгоиздательств, имеет свой штат агентов, распространяющих книги. Опытный агент зарабатывает на процентах от ста пятидесяти до двухсот рублей. Он, Тартаков, не думает, что я могу столько зарабатывать, но пятьдесят – шестьдесят рублей мне обеспечено. Книги редкие, дорогие. Нужно найти особого читателя. Тартаков готов помочь приятелю.

Он показал несколько образцов в дорогих переплётах. Работать у Тартакова после его разговоров мне не хотелось; я думал также, что из меня выйдет плохой агент. Я поделился своими сомнениями с Тартаковым.

– Всё образуется. Дело выгодное. Вы, кажется, имеете литературные склонности, вот и поработайте на литературном поприще. Я выдам вам аванс. Дня через два приходите за получением указаний.

Он положил передо мной сорок рублей. Карманы мои были пусты. С колебанием я принял от него деньги.

Спустя несколько дней я приступил к работе. С первых же шагов пришлось убедиться, что работа агента не по мне. Утром, часам к девяти, я спешил к Тартакову, заставал у него других агентов: голодных студентов, курсисток, семинаристов. Тартаков спешно перелистывал справочники, телефонные книжки, указатели, диктовал адреса, давал советы, после чего мы расходились. Он обнаруживал сметливость, расторопность и деловитость.

Мне не повезло с самого начала. Охотников до редких и дорогих книг находилось немного. С адресами часто происходили путаница и недоразумения. Я не умел уговаривать подписчиков. Но посещения многих квартир были забавны и любопытны. Я зашёл к писателю с известным именем. Он сидел за письменным столом, уныло смотрел в окно. Перед ним лежали мелко исписанные листки. У него было бабье, геморроидальное лицо, почти лишённое растительности, перекошенные плечи и жёлтые от табака сухие пальцы. Не дослушав меня, он встал, вышел из-за стола, поднял руку, будто намеревался вцепиться в мои волосы, визгливо и громко, так, что его голос был слышен во всей квартире, закричал:

– Что такое? Подписка? Вы хотите, чтобы я подписался на какие-то издания? Никогда! Зарубите себе на носу, милостивый государь, что принципиально, понимаете ли, принципиально не трачу ни копейки на книги. Пра-ашу меня не беспокоить. Покупать книги почитаю за гнусность, за подлость и глупость. Только идиоты и выродки делают это.

Я показал ему на полку книг.

– Однако я вижу у вас много книг.

Он широко взмахнул рукой в сторону книжной полки, попридержал другой рукой сползающие брюки, торжественно объявил:

– Здесь нет ни одного экземпляра, приобретённого за деньги, нет и не будет. Скорее в могилу лягу, чем когда-нибудь куплю книгу… И вообще вы, государь, отнимаете у меня рабочее время. Позвольте мне остаться одному.

Он стремительно надвинулся на меня, я поспешил закрыть за собой дверь.

Иногда, выслушав меня, предполагаемый ценитель редкостных изданий пожимал плечами, с удивлением говорил:

– Кто вам сказал, что я интересуюсь всем этим? В первый раз слышу. Ни одной подобной книги не читал и читать не собираюсь. Странно. Вы, вероятно, с кем-то меня спутали. Бывайте здоровы.

Чаще всего меня встречали ещё хуже, считая не то за взломщика касс, не то за специалиста по очистке квартир, не то за бандита, – выпроваживая с таким видом, будто не знали, спустить ли меня лучше с лестницы, позвать ли дворника или позвонить в полицейский участок.

Поневоле приходилось бывать свидетелем и семейных сцен. Один почтенный и разъярённый отец семейства, встретив меня в прихожей, сопя и не попадая впопыхах от раздражения в рукава пальто, орал:

– Какие тут к чёрту книги, подписка! Тут голова кругом идёт. Светопреставление, вавилонское столпотворение, голгофа! Вы, молодой человек, перестали бы лучше шататься по чужим квартирам и попробовали бы сами распутать всю эту несусветную галиматью! – Открыв дверь в столовую, угрожающе крикнул: – Ухожу, ноги моей здесь не будет! Как хочешь, так и обходись! Довольно я от тебя натерпелся!

Откуда-то из глубины квартиры донесся надрывный женский голос:

– И уходи, уходи поскорей! Я тебе не судомойка. Не попрекай меня куском хлеба! Я и так из-за тебя всё своё здоровье потеряла!

Очевидно, забыв, что я случайный посетитель, и приглашая меня взглядом в свидетели, отец семейства зарычал:

– Подумайте, какая страдалица сыскалась! Она, видите ли, здоровье из-за меня своё потеряла, красоту, молодость… чёртова перешница! Всю семью в гроб вогнала; впору травиться либо за границу бежать.

Будто увидев меня в первый раз, свирепо вдруг выпучил глаза, ощетинился, неожиданно завопил:

– Позвольте, что вам угодно, что вы здесь делаете? Как, почему? Проваливайте, откуда появились. Свиньям на разведение ваши книги! Начитались, по горло сыты. В помойку их, в мусорный ящик! Ну-с, не задерживайтесь!..

В другой квартире, едва я открыл дверь, мимо меня прошмыгнул на лестницу малыш лет девяти. С ремнем в руке за ним гнался растрёпанный папаша в расстёгнутом вицмундире, красный и потный. Он чуть не сшиб меня с ног.

– Ага, ты на лестницу, подлец, на лестницу! Хоррошо! Придёшь, я кожу с тебя спущу, я тебе такого Зудермана пропишу, век будешь помнить!.. Что? Книги, подписка!.. В печку, в огонь их…Вы мне мальчишку упустили, – идите и ловите теперь сами паршивца!..

Заглянув ещё в одну квартиру, я услыхал в передней раскатистый, рыкающий жирный бас, доносившийся, видимо, из столовой, где звенели посудой, ножами и вилками.

– Я спрашиваю, до чего это может дойти? Это до того может дойти, что я… без горячего оставаться буду. Когда же придёт конец моим страданиям!.. Сколько раз я твердил, что красное вино подавать подогретым, говорю я вам!..

Я постарался незаметно убраться.

Одинокая старуха с трясущейся шеей, с волосатой бородавкой на верхней губе, наколке, – к ней я попал по ошибке, – ничего не поняв из того, что я ей говорил, зашамкала:

– Ты, батюшка, не пугай понапрасну людей, я и без того пужливая. Как увижу незнакомого человека, так и затрясусь вся, так и затрясусь. Сама не своя делаюсь. Такие лиходеи кругом пошли, не приведи бог… А ежели ты от полиции, так прямо и говори. Боюсь я всего, и полицию боюсь, – боюсь, а уважаю… Всякому своё: ты вот в полиции служишь, а я чулки тёплые вяжу родным, и пуще всего людей страшусь.

Старик в пёстром халате с бархатными чёрными отворотами, ёжа нависшие брови, буравя меня глазами, внимательно просмотрел образцы изданий, – показывая большой и ёрзающий кадык, тихо сказал:

– Пустяки, сущие пустяки! Ненужные книги. Вот если бы предложили альбомчик эдакий, весёлого содержания… бывают такие, с бабочками в особых положениях… я взял бы его у вас. Очень недурные альбомчики продаются… Займитесь: и вам доход, и покупателю приятно.

Усач кавалерист в жёстких подусниках, расставив кривые ноги, пристёгивая саблю и глядя на меня мутными выпуклыми глазами, поучал:

– Обман и надувательство и… глупости. Взять бы ваших писак, выстроить на плацу да погонять в полной амуниции часа четыре – вот и перестали бы бумагу марать. Жулики они, ваши писатели, брандахлысты… шопены какие-то… Пра-шу на меня не надеяться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю