355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Введенский » Том 1. Произведения 1926-1937 » Текст книги (страница 7)
Том 1. Произведения 1926-1937
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:38

Текст книги "Том 1. Произведения 1926-1937"


Автор книги: Александр Введенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Куприянов и Наташа *

Куприянов и его дорогая женщина Наташа проводив тех свиных гостей укладываются спать.

Куприянов снимая важный галстук сказал:

 
Пугая мглу горит свеча,
у ней серебряные кости.
Наташа,
что ты гуляешь трепеща,
ушли давно должно быть гости.
Я даже позабыл, Маруся,
Соня,
давай ложиться дорогая спать,
тебя хочу я покопать
и поискать в тебе различные вещи,
недаром говорят ты сложена не так как я.
 

Наташа (снимая кофту).

 
Куприянов мало проку с этой свечки,
она не осветила бы боюсь овечки,
а нас тут двое,
боюсь я скоро взвою
от тоски, от чувства, от мысли, от страха,
боюсь тебя владычица рубаха,
скрывающая меня в себе,
я в тебе как муха.
 

Куприянов( снимая пиджак).

 
Скоро скоро мы с тобой Наташа
предадимся смешным наслаждениям.
Ты будешь со мной, я буду с тобой
Заниматься деторождением.
И будем мы подобны судакам.
 

Наташа( снимая юбку).

 
О Боже, я остаюсь без юбки.
Что мне делать в моих накрашенных штанах.
 

На стульях между тем стояли весьма серебряные кубки, вино чернело как монах

и шевелился полумёртвый червь.

 
Я продолжаю.
Я чувствую мне даже стало стыдно,
себя я будто небо обнажаю:
покуда ничего не видно,
но скоро заблестит звезда.
Ужасно всё погано.
 

Куприянов( снимая брюки).

 
Сейчас и я предстану пред тобой
почти что голый как прибой.
Я помню раньше в этот миг
я чувствовал восторг священный,
я видел женщины родник
зелёный или синий,
но он был красный.
Я сходил с ума,
я смеялся и гладил зад её атласный,
мне было очень хорошо,
и я считал что женщина есть дудка,
она почти что человек,
недосягаемая утка.
Ну ладно, пока что торопись.
 

Наташа( снимая штаны).

 
Своё роняя оперенье,
я думаю твой нос и зренье
теперь наполнены мной,
ты ешь мой вид земной.
Уже ты предвкушаешь наслажденье
стоять на мне как башня два часа,
уже мои ты видишь сквозь рубашку волоса
и чувствуешь моей волны биенье.
Но что-то у меня мутится ум,
я полусонная как скука.
 

Куприянов( снимая нижние штаны).

 
Я полагаю что сниму их тоже,
чтоб на покойника не быть похожим,
чтоб ближе были наши кожи.
Однако посмотрим в зеркало на наши рожи.
Довольно я усат. От страсти чуть-чуть красен.
Глаза блестят, я сам дрожу.
А ты красива и светла,
И грудь твоя как два котла,
возможно что мы черти.
 

Наташа( снимая рубашку).

 
Смотри-ка, вот я обнажилась до конца
и вот что получилось,
сплошное продолжение лица,
я вся как будто в бане.
Вот по бокам видны как свечи
мои коричневые плечи,
пониже сытных две груди,
соски на них сияют впереди,
под ними живот пустынный,
и вход в меня пушистый и недлинный,
и две значительных ноги,
меж них не видно нам ни зги.
Быть может тёмный от длины
ты хочешь посмотреть пейзаж спины.
Тут две приятные лопатки
как бы солдаты и палатки,
а дальше дивное сиденье,
его небесное виденье
должно бы тебя поразить
 

И шевелился полумёртвый червь,

кругом ничто не пело,

когда она показывала хитрое тело.

Куприянов( снимая рубашку).

 
Как скучно всё кругом
и как однообразно тошно.
Гляди я голым пирогом
здесь пред тобой стою роскошно.
И поднята могущественно к небу
моя четвёртая рука.
Хотя бы кто пришёл и посмотрел на нас,
а то мы здесь одни да на иконе Спас,
интересно знать сколько времени мы раздевались.
Пожалуй пол-часа, а? Как ты полагаешь?
 

Меж тем они вдвоём обнялись,

к постели тихой подошли.

 
– Ты окончательно мне дорога Наташа, —
 

ей Куприянов говорит.

Она ложится и вздымает ноги,

и бессловесная свеча горит.

Наташа.

 
Ну что же Куприянов, я легла,
устрой чтоб наступила мгла,
последнее колечко мира,
которое ещё не распаялось,
есть ты на мне.
 

А чёрная квартира

над ними издали мгновенно улыбалась.

 
Ложись скорее Куприянов,
Умрём мы скоро.
 

Куприянов.

 
Нет, не хочу. ( Уходит).
 

Наташа.

 
Ужасно, я одна осталась,
любовь ко мне не состоялась,
лежу одна, лежу грущу,
рукой в окрестности верчу. ( Плачет).
 

Куприянов( сидя на стуле в одиноком наслаждении).

 
Я сам себя развлекаю.
Ну вот всё кончилось.
Одевайся.
 

Дремлет полумёртвый червь.

Наташа( надевая рубашку).

 
Я затем тебя снимала,
потому что мира мало,
потому что мира нет,
потому что он выше меня.
Я осталась одинокой дурой.
со своей безумною фигурой.
 

Куприянов( надевая рубашку).

 
Наташа, гляди светает.
 

Наташа( надевая штаны).

 
Уйдите я на вас смотреть не хочу,
сама себя я щекочу
и от этого прихожу в удивительное счастие.
Я сама для себя источник.
Я люблю другого.
Я молча одеваюсь в сон.
Из состояния нагого
я перейду в огонь одежд.
 

Куприянов( надевая нижние штаны).

 
И нету для меня надежд.
Мне кажется, что становлюсь я меньше
и бездыханнее и злее.
От глаз подобных жарких женщин
бегут огни по тела моего аллее,
я сам не свой.
 

Зевает полумёртвый червь.

Наташа( надевая юбку).

 
Какой позор, какое бесстыдство.
Я доверилась последнему негодяю.
Это хам человеческого рода —
и такие тоже будут бессмертными.
 

Стояла ночь. Была природа.

Зевает полумёртвый червь.

Куприянов( надевая брюки).

 
О природоведение, о логика, о математика, о искусство,
не виноват же я что верил в силу последнего чувства.
О как всё темнеет.
Мир окончательно давится.
Его тошнит от меня,
меня тошнит от него.
Достоинство спряталось за последние тучи.
Я не верил в количество звёзд.
Я верил в одну звезду.
Оказалось что я одинокий ездок,
и мы не были подобны судакам.
 

Наташа( надевая кофту).

 
Гляди идиот, гляди
на окончания моей груди.
Они исчезают, они уходят, они уплывают,
потрогай их дурак.
Сейчас для них наступит долгий сон.
Я превращаюсь в лиственницу.
я пухну.
 

Куприянов( надевая пиджак).

 
Я говорил, что женщина это почти что человек,
она дерево.
Что же теперь делать.
Я закурю, я посижу, я подумаю.
Мне всё чаще и чаще кажется странным,
что время ещё движется,
что оно ещё дышит.
Неужели время сильнее смерти,
возможно что мы черти.
Прощай дорогая лиственница Наташа.
Восходит солнце мощное как свет.
Я больше ничего не понимаю.
 

Он становится мал-мала меньше и исчезает.

Природа предаётся одинокому наслаждению.

<Сентябрь 1931>

Мир *

ДЕМОН.

 
Няню демон вопросил —
няня сколько в мире сил.
Отвечала няня: две,
обе силы в голове.
 

НЯНЯ.

 
Человек сидит на ветке
и воркует как сова,
а верблюд стоит в беседке
и волнуется трава.
 

ЧЕЛОВЕК.

 
Человек сказал верблюду
ты напомнил мне Иуду.
 

ВЕРБЛЮД.

 
Отчего спросил верблюд.
Я не ем тяжёлых блюд.
 

ДУРАК-ЛОГИК.

 
Но верблюд сказал: дурак,
ведь не в этом сходство тел,
в речке тихо плавал рак,
от воды он пропотел,
но однако потный рак
не похож на плотный фрак
пропотевший после бала.
 

СМЕРТЬ.

 
Смерть меня поколебала,
я на землю упаду
под землёй гулять пойду.
 

УБИЙЦЫ.

 
Появились кровопийцы
под названием убийцы,
с ними нож и пистолет,
жили двести триста лет.
И построили фонтан
и шкатулку и шантан,
во шантане веселились,
во фонтане дети мылись.
 

НЯНЬКИ.

 
Няньки бегали с ведёрком
по окружности земной.
Всё казалось им тетёркой.
 

ОН.

 
Звери лазали за мной,
я казался им герой,
а приснился им горой.
 

ЗВЕРИ ПЛАЧА.

 
Звери плача: ты висел.
Всё проходит без следа.
Молча ели мы кисель,
лёжа на кувшине льда.
 
 
РОГАТЫЕ БАРАНЫ.
Мы во льду видали страны.
Мы рогатые бараны.
 

ДЕМОН.

 
Бросьте звери дребедень,
настаёт последний день,
новый кончился шильон,
мир ложится утомлён,
мир ложится почивать,
Бог собрался ночевать.
Он кончает все дела.
 

ЛЯГУШКА.

 
Я лягушку родила.
Она взлетела со стола,
как соловей и пастила,
теперь живёт в кольце Сатурна,
бесшабашно, вольно, бурно,
существует квакает,
так что кольца крякают.
 

ВИСЯЩИЕ ЛЮДИ.

 
Боже мы развешаны,
Боже мы помешаны,
мы на дереве висим,
в дудку голоса свистим,
шашкой машем вправо влево
как сундук и королева.
 

НЯНЬКА.

 
Сила первая светло,
и за ней идёт тепло,
а за ней идёт движенье
и животных размноженье.
 

ТАПИР.

 
Как жуир спешит тапир
на земли последний пир.
 

МЕТЕОР.

 
И сверкает как костёр
в пылком небе метеор.
 

ЭПИЛОГ.

 
На обоях человек,
а на блюдечке четверг.
 

<1931?>

Гость на коне *
 
Конь степной
бежит устало,
пена каплет с конских губ.
Гость ночной
тебя не стало,
вдруг исчез ты на бегу.
Вечер был.
Не помню твердо,
было все черно и гордо.
Я забыл
существованье
слов, зверей, воды и звёзд.
Вечер был на расстояньи
от меня на много верст.
Я услышал конский топот
и не понял этот шопот,
я решил, что это опыт
превращения предмета
из железа в слово, в ропот,
в сон, в несчастье, в каплю света.
Дверь открылась,
входит гость.
Боль мою пронзила
кость.
Человек из человека
наклоняется ко мне,
на меня глядит как эхо,
он с медалью на спине.
Он обратною рукою
показал мне – над рекою
рыба бегала во мгле,
отражаясь как в стекле.
Я услышал, дверь и шкап
сказали ясно:
конский храп.
Я сидел и я пошёл
как растение на стол,
как понятье неживое,
как пушинка
или жук,
на собранье мировое
насекомых и наук,
гор и леса,
скал и беса,
птиц и ночи,
слов и дня.
Гость я рад,
я счастлив очень,
я увидел край коня.
Конь был гладок,
без загадок,
прост и ясен как ручей.
Конь бил гривой
торопливой,
говорил —
я съел бы щей.
Я собранья председатель,
я на сборище пришёл.
– Научи меня Создатель.
Бог ответил: хорошо,
Повернулся
боком конь,
и я взглянул
в его ладонь.
Он был нестрашный.
Я решил,
я согрешил,
значит, Бог меня лишил
воли, тела и ума.
Ко мне вернулся день вчерашний.
В кипятке
была зима,
в ручейке
была тюрьма,
был в цветке
болезней сбор,
был в жуке
ненужный спор.
Ни в чём я не увидел смысла.
Бог Ты может быть отсутствуешь?
Несчастье.
Нет я всё увидел сразу,
поднял дня немую вазу,
я сказал смешную фразу —
чудо любит пятки греть.
Свет возник,
слова возникли,
мир поник,
орлы притихли.
Человек стал бес
и покуда
будто чудо
через час исчез.
 
 
Я забыл существованье,
я созерцал
вновь
расстоянье.
 

<1931–1934>

Четыре описания *

Зумир.

 
Желая сообщить всем людям,
зверям, животным и народу
о нашей смерти, птичьим голосом
мы разговаривать сегодня будем,
и одобрять лес, реки и природу
спешим. Существовал ли кто?
Быть может птицы или офицеры,
и то мы в этом не уверены,
но всё же, нельзя, нельзя, нельзя
забыть хотя бы те примеры,
у птиц не существуют локти,
кем их секунды смерены.
 

Кумир.

 
Прерву тебя.
 

Зумир.

 
Что?
 

Кумир.

 
Тебя прерву.
 

Зумир.

 
Прерви.
 

Кумир.

 
Прервал тебя.
 

Зумир.

 
Я продолжаю.
 

Чумир.

 
Весь в мыслях я лежал,
обозревая разные вещи,
предметы. Я желал.
Горело всё кругом.
Спешило всё бегом, бегом.
Впрочем когда следишь за временем,
то кажется что всё бежит,
и кажется гора дрожит
и море шевелится,
песок с песчинкой говорит,
и будто рыбы борются
цветы и чай на блюдце.
Луна с луной,
звезда с звездой
и снег с водой,
и снег седой,
и хлеб с едой,
– везде как будто бы видны сраженья,
все видим в площади движенье.
Мы спим. Мы спим.
 

Тумир.

 
Что в мире есть? Ничего в мире нет,
всё только может быть?
 

Кумир.

 
Что ты говоришь? А енот есть. А бобёр есть.
А море есть.
 

Тумир.

 
Всего не счесть,
что в мире есть.
Стакан и песнь
и жук и лесть,
по лесу бегающие лисицы,
стихи, глаза, журавль и синицы,
и двигающаяся вода,
медь, память, планета и звезда,
одновременно не полны
сидят на краешке волны.
Со всех не видим мы сторон
ни пауков и ни ворон,
в секунду данную оне
лежат как мухи на спине.
В другую боком повернутся,
поди поймай их, они смеются.
Не разглядеть нам мир подробно,
ничтожно всё и дробно.
Печаль меня от этого всего берёт.
 

Кумир.

 
Ночь ужасная черна,
жизнь отвратительна, страшна.
Друг друга человек жалеет,
слезами руки поливает,
щеку к щеке он прижимает,
он сон лелеет.
Бессмертен сон.
Лежит человек
с девой на кровати,
её обняв.
На столике свеча дымится,
в непостижимое стремится.
Обои хладнокровны,
стаканы дышат ровно.
Как будто бы миролюбива ночь,
блистают точные светила.
Страсть человека посетила,
и он лежит жену обняв.
Он думает, какого чёрта,
всё хорошо кругом, всё мёртво.
Лишь эта девушка жена
жива и дивно сложена.
Растения берёт он в руки
и украшает ей живот,
цветами музыки её он украшает,
слогами шумными он ей поёт.
Но ночь предстанет
вдруг оживлена.
Свеча завянет,
закричит жена.
На берег выбежит кровати,
туда где бьёт ночной прибой,
и пену волн и перемену
они увидят пред собой.
Проснутся каменные предметы
и деревянные столы.
Взлетят над ними как планеты
богоподобные орлы.
 

Тумир.

 
Так значит нет уверенности в часе,
и час не есть подробность места.
Час есть судьба.
О, дай мне синьку.
 

3-й умир.(ающий).

 
Хочу рассказать историю моей смерти.
 
 
Шесть месяцев уж шла война.
Я был в окопах. Я не пил вина.
Не видел женской незабудки.
Не видел сна. Не знал постели.
Не слышал шутки.
Пули сплошь свистели.
Немецкие руки врагов
не боялись наших штыков.
Турецкие глаза врагов
не пугались наших богов.
Австрийская грудь врага
стала врагу не дорога.
Лишь бы ему нас разбить.
Не знали мы все как нам тут быть.
Мы взяли Перемышль и Осовец,
был каждый весел,
богач сибирский иль купец,
иль генерал встать уж не могший с кресел.
Все смеялись. Стало быть
нам удалось врага разбить
и победить и вдруг убить.
Лежат враги без головы
на бранном поле,
и вдовы их кричат увы,
их дочки плачут оли.
Все находились мы в патриотическом угаре,
но это было с общей точки зрения.
Лес не заслуживает презрения,
река течёт одновременно покорная своей судьбе.
Что расскажу я о себе?
 

1-й умир.(ающий).

 
Я тебя прерву.
 

3-й умир.(ающий).

 
Что?
 

1-й умир.(ающий).

 
Прерву тебя.
 

3-й умир.(ающий).

 
Прерви меня.
 

1-й умир.(ающий).

 
Прервал тебя.
 

2-й умир.(ающий).

 
Я продолжаю.
 

3-й умир.(ающий).

 
В окопе на кровати я лежал
и Мопассана для себя читал,
и раздражался от желания
приласкать какую-нибудь пышную Маланию.
Хотелось мне какую-нибудь девушку помять
в присутствии моей довольно близкой смерти.
Мысли эти были плохи,
и в наказанье мне живот, поверьте,
кусали вши, чесали блохи.
  Вдруг выбегает
  деньщик Ермаков,
  кричит выбегает,
  торопится в Псков.
  Вдруг приходит
  дфебель Путята,
  кричит и уходит
  в одежде богатой.
  И все рядовые,
  вынув штыки,
  идут городовые,
  кричат пустяки.
Вся армия бежит,
она бежит как раз.
Оставлена Варшава
Рига, Минск и Павел Павлович Кавказ.
А вышел я на край реки,
держа в руке пустые пузырьки,
и с грустью озирал досадное поражение,
как быстро кончилось несчастное сражение.
И надо мной вертелся ангелок,
он чью-то душу в рай волок,
и мне шептал: и твой час близок,
тебе не спать с твоей невестой Лизой.
И выстрел вдруг раздался,
и грудь моя поколебалась.
Уж я лежал шатался,
и надо мной берёза улыбалась.
Я был и ранен и убит.
То было в тысячу девятьсот четырнадцатом году.
 

4-й умир.(ающий).

 
Да это верно. О времени надо думать так же
как о своей душе. Это верно.
 

2-й умир.(ающий).

 
Хочу рассказать вам историю своей смерти.
Я сидел в своей гостиной,
я сидел в своей пустынной,
я сидел в своей картинной,
я сидел в своей старинной,
я сидел в своей недлинной
за столом.
Я сидел за столом,
вовсе не махал веслом.
Я не складывал частей,
я сидел и ждал гостей
без костей.
Ко мне шли гости:
Мария Павловна Смирнова,
секретарь суда Грязнов,
старый, хмурый, толстый, вдовый,
и Зернов.
Генерал и генеральши,
юнкер Пальмов, гусар Борецкий,
круглый, что орех твой грецкий.
Дальше.
Вечер славно протекал,
как всегда в еде, в беседе.
За освобождение крестьян
вдруг разбушевался генерал,
он был смутьян.
– Крестьян освобождать не надо,
им свобода хуже ада,
им надо кашу, надо плеть.
– Нет их надо пожалеть,
сказал купец Вавилов,
довольно их судьба давила.
Вмиг завязался спор на час,
и всех развлёк и занял нас.
Вдруг на меня тоска напала,
я беспокойство ощутил,
с тоской взглянул на генерала
и на Вавилова взглянул.
Борецкий с дамами шутил,
трещал под ним некрепкий стул.
Я к зеркалу направился в досаде.
Казалось мне, за мной шагает кто-то сзади,
и в зеркало я увидал Скворцова,
он умер восемь лет назад.
Его глаза полуприкрыты,
и щеки синие небриты,
и мертвый и дурацкий взгляд
манил меня выйти из столовой,
он мне шептал: ты слаб и стар,
тут меня хватил третий апоплексический удар.
Я умер.
Это было в тысячу восемьсот пятьдесят восьмом году.
 

1-й умир.(ающий).

 
Да покойники, мы пьём из невесёлой чаши,
нам не сладки воспоминанья наши.
Я также был когда-то жив
и Финский я любил залив.
На состояние воды рябое
глядел и слушал шум прибоя.
Картины Репина про бурлаков
мне очень были милы,
и Айседору без чулков
любил я поглядеть. Всё это было.
Я Бальмонта читал стихи,
я государственную думу
любил как пуму,
где депутаты ругались как петухи,
и Блока дивные стишки
как в море бурном гребешки
нам иногда ласкали слух
и возвышали наш дух.
Мы храбро церковь презирали,
мы ругали все Бога и попов.
Мы авиаторов любили,
давя без музыки клопов.
Аэроплан мы одобряли.
Тогда один среди лесов
любил гулять теософ.
Тогда писатель граф Толстой
уж не ложился с дамой спать.
В год тысяча девятьсот шестой,
затем седьмой, восьмой, существенный
бежал и прятался как день обещанный
и всё не мог для нас настать.
Мы жили все в неопределенном состоянии
и часто находились в жёлтом здании.
И многие из нас, взяв в руки пистолет,
пред этим за обедом съев котлет,
теперь пытались пистолет проглотить
и с жизнью кончить все подсчёты,
чтоб больше бы не жить.
 

Кумир.

 
Прерву тебя.
 

1-й умир.(ающий).

 
Прерви меня.
И я подобною работой
однажды тоже занялся.
Мне стало ясно. Жизнь никчёмна,
мне на земле широкой тёмной
не находилось больше места,
и я за ум взялся,
сказал: прощай, прощай навек невеста
и газированная вода.
Меня не будет больше никогда.
Сидел в своём я кабинете
и горевал.
На пистолете
курок сверкал.
И пистолет я в рот вложил,
как бы вина бутылку,
через секунду ощутил
стук пули по затылку.
И разорвался мой затылок
на пять и шесть частей.
Это было в тысячу девятьсот одиннадцатом году.
 

4-й умир.(ающий).

 
Был бой. Гражданская война
в Крыму, в Сибири и на севере.
Днепр, Волга, Обь, Двина.
На ржи, на лютиках, на клевере,
везде лежали трупы.
Был голод, не хватало супа.
Концы ужасной этой битвы
остры как лезвие у бритвы,
я даже не успел прочесть молитвы,
как от летящей пули наискось
я пал подкошенный как гвоздь.
Граждане, взмолился я, родные,
ведь у меня ребята есть грудные,
и эти молодые дети
теперь одни останутся на свете.
И две жены моих красавицы
теперь развратничать начнут.
О хоть бы, хоть бы мне поправиться,
но командир сказал – капут.
Подумай сам, ведь ты убит,
тут доктор помощь оказать не сможет,
и окровавленный твой вид
в земле червяк довольно скоро сгложет.
Я говорю ему – нет командир,
червяк быть может сгложет мой мундир
и может быть в теченье часа
моё сожрет всё мясо.
Но мысль мою и душу
червяк не съест, и я его не трушу.
Но я уже не говорил. Я думал.
И я уже не думал, я был мёртв.
Моё лицо смотрело на небо без шума,
и признак жизни уходил из вен и из аорт.
В моих зрачках число четыре отражалось,
а битва, бой, сраженье продолжалось.
То тысячу девятьсот двадцатый был год.
 

Зумир.

 
Мы выслушали смерти описанья,
мы обозрели эти сообщенья от умирающих умов.
Теперь для нашего сознанья
нет больше разницы годов.
Пространство стало реже,
и все слова – паук, беседка, человек, – одни и те же.
Кто дед, кто внук,
кто маргаритка, а кто воин,
мы все исчадия наук
и нами смертный час усвоен.
 

Чумир.

 
Спят современники морей.
 

Кумир.

 
Куда же им.
 

<1931–1934>

Очевидец и крыса *

Он.

 
Маргарита отвори
мне окошко поскорей.
Маргарита говори
мне про рыб и про зверей.
Опустилась ночи тень,
всюду в мире свет потух.
Маргарита кончен день,
дует ветер, спит петух.
Спит орёл на небесах,
спят растения в лесах,
будущие спят гробы,
сосны, ели и дубы.
Воин выходит на позор,
бобр выходит на грабёж,
и бросая в звёзды взор,
счёт ночам заводит ёж.
Рыбы бегают в реке,
бродят рыбы по морям,
и скворец в своей руке
тихо держит мёртвый храм.
И дрозды поют слегка,
и рычит печальный лев.
Гонит Бог издалека
к нам на город облака,
и рычит печальный лев.
 

Он.

 
Мы не верим что мы спим.
Мы не верим что мы здесь.
Мы не верим что грустим,
мы не верим что мы есть.
 

Он.

 
Холод горы озаряет,
снежный гор больших покров,
а в снегу как лунь ныряет
конь под тяжестью ковров.
На коврах курсистка мчится,
омрачённая луной.
На коня глядит волчица,
пасть облитая слюной.
Лежебока, бедный всадник,
мчится в тройке как лакей,
входит в тёмный палисадник,
кость сжимая в кулаке.
Отдаёт курсистке плеть он,
подаёт старухе трость.
Каждый час встречая тостом,
он лихую гладит кость.
А курсистка как карета
запылённая стоит.
С незнакомого портрета
глаз не сводит. И блестит.
 

Он.

 
Я мысли свои разглядывал.
Я видел у них иные начертания.
Я чувства свои измеривал.
Я нашёл их близкие границы.
Я телодвижения свои испытывал.
Я определил их несложную значимость.
Я миролюбие своё терял.
У меня не осталось сосредоточенности.
Догадывающийся догадается.
Мне догадываться больше нечего.
 

Он.

 
Сейчас я буду говорить.
 

Пока он говорит, является небольшая комната. Всё рассечено. Где ты наш мир. Ни тебя нет. Ни нас нет. На тарелках сидят Пётр Иванович Иванович Иванович, курсистка, дворецкий Грудецкий, Степанов-Песков и четыреста тридцать три испанца.

Входит Лиза или Маргарита.

Одна из двух.

 
Что вижу я.
Здесь общество собралось адское.
Огнём и серой пахнет здесь.
И шеи у вас какие-то пороховые,
и уши, и руки, ноги, и носы
и глаза. Вы все как в столбняке.
Уже зима который час стоит,
не вышло ль здесь убийства.
 

Дворецкий-Грудецкий.

 
Маргарита иди Лиза,
чаю дать вам иль часы.
 

Она (одна из двух).

 
Ах Грудецкий вы подлиза
ещё с царских времён
вы Семён.
Я спрашиваю: не было ли здесь убийства.
 

После этого три часа играла музыка.

Разные вальсы и хоралы.

Кириллов за это время успел жениться. Но чего-то ему недоставало.

Степанов-Песков.

 
Убийство. Не говори так много об убийстве.
Мы ещё не поняли убийства.
Мы ещё не поняли этого слова.
Мы ещё не поняли этого дела.
Мы ещё не поняли ножа.
 

Костомаров (историк).

 
Тринадцать лет.
Двенадцать лет.
Пятнадцать лет.
Шестнадцать лет.
Кругом одни кустарники.
 

Грибоедов (писатель).

 
О чём тут быть может разговор,
ясно что он вор.
Крутые волшебные виденья
мне душу посещают.
Неизъяснимые больные наслажденья
они мне обещают.
Мой ум они вскружили,
я сам теперь как белка в колесе.
Создания нездешние уйдите,
я еду в Грузию сегодня как и все.
 

Бледные на тарелке четыреста тридцать три испанца воскликнули одногласно и недружелюбно:

 
Убийству произойти пора-с.
 

И тут свершилась тьма-темь. И Грудецкий убил Степанова-Пескова. Впрочем о чём тут говорить.

Все вбежали в постороннюю комнату и увидели следующую картину. Поперёк третьего стола стояла следующая картина. Представьте себе стол и на нём следующую картину.

 
Воззрясь на картину,
Грудецкий держал
в руке как картину
кровавый кинжал.
Ложилась на землю
и капала кровь,
вращалась земля
и планеты кружились.
Лежал на полу
Степанов-Песков
подобно орлу
без сапог и носков.
Лежал он босой
как шиповник.
Укушен осой
был чиновник.
 

Тут снова входит Лиза и кричит:

 
Ага-ага я говорила, что убийство свершится.
 

Все на неё закричали, все зашикали.

 
Тише, Лиза, Лиза, тише, тише, вы одна из двух.
 

Потом опять стал говорить он.

Он.

 
Мы видели бедное тело,
оно неподвижно лежало.
В нём жизнь непрерывно редела
под диким ударом кинжала.
Глаза как орехи закрылись.
Что знаем о смерти мы люди.
Ни звери, ни рыбы, ни горы,
ни птицы, ни тучи мы будем.
Быть может страна иль диваны,
быть может часы и явленья,
морские пучины, вулканы
имеют о ней представленье.
Жуки и печальные пташки,
что тихо летают под тучей
в своей небогатой рубашке,—
для них смерть – изученный случай.
 

Он.

 
Который час.
Они бегут, бегут.
 

Он.

 
Я обратил внимание на смерть.
Я обратил внимание на время.
 

Он.

 
Они бегут, бегут.
 

Он.

 
Вновь курсистка появилась,
как лапша,
и студент над ней склонился,
как душа.
И курсистка состоялась,
как цветок.
Тройка быстрая умчалась
на восток.
 

Он.

 
Который час.
 

Он.

 
Листва стоит в лесу как гром.
 

Он.

 
Сейчас я буду говорить.
 
 
Уже усталая свеча
пылать устала как плечо,
а всё курсистка говорила —
целуй Степан ещё ещё.
Ты мне и ноги поцелуй,
ты мне и брюхо поцелуй.
Степан уж был совсем без сил,
он страшно вдруг заголосил:
я не могу вас целовать,
сейчас пойду в университет
наук ученье изучать:
как из металла вынуть медь,
как электричество чинить,
как слово пишется медведь,—
и он склонился как плечо
без сил на милую кровать.
 

Тут пришёл Козлов и стал лечиться. Он держал бруснику в руках и всё время страшно морщился. Перед ним вставали его будущие слова, которые он тем временем произносил. Но это всё было не важно. Важного в этом ничего не было. Что тут могло быть важно. Да ничего.

Потом пришёл Степанов-Терской. Он был совершенно лют. Он не был Степанов-Песков. Тот был убит. Не будем об этом забывать. Забывать об этом не надо. Да и к чему нам об этом забывать.

Сцена на шестом этаже

Фонтанов.

 
Вот пять лет живём мы вместе,
ты и я, ты и я,
будто филин и сова,
как река и берега,
как долина как гора.
Ты курсистка как и прежде,
волоса твои седеют,
щёки женские желтеют,
жиром ты за это время,
врать к чему, не налилась.
Полысело твоё темя,
обветшала твоя сласть.
Раньше думал я о мире,
о мерцании светил,
о морской волне, о тучах,
а теперь я стар и хил.
На свинину, на редиску
направляю мысли я.
Не курсистку, а модистку,
видно, в жёны приобрёл.
 

Маргарита или Лиза (ныне ставшая Катей).

 
Чем жить? Душа моя слетает
с запёкшегося рта. Фонтанов,
ты грубым стал и жалким.
Твоя мужская сила где она?
Я стану у открытого окна.
Смотри какой громадный воздух шевелится.
Смотри соседний виден дом.
Смотри, смотри, смотри, смотри кругом.
Смотри на подоконник я влезаю,
на подоконник веткой становлюсь.
 

Фонтанов.

 
Курсистка подожди меня.
 

Она.

 
На подоконник кружкой становлюсь.
 

Фонтанов.

 
Курсистка что с тобой.
 

Она.

 
На подоконник свечкой становлюсь.
 

Фонтанов.

 
Курсистка ты сошла с ума.
 

Она.

 
Я приезжаю.
 

Тут нигде не сказано, что она прыгнула в окно, но она прыгнула в окно. Она упала на камни. И она разбилась. Ох, как страшно.

Фонтанов.

 
Долго думать я не буду,
я последую за ней.
Я побью в шкапах посуду,
уничтожу календарь.
Я зажгу повсюду лампы,
позову сюда дворецкого
и возьму с собой в дорогу
навсегда портрет Грудецкого.
 

Потом три часа играла музыка.

Он.

 
Маргарита Маргарита
дверь скорее отвори,
дверь в поэзию открыта,
ты о звуках говори.
Мы предметов слышим звуки,
музыку как жир едим.
Маргарита для науки
мы не верим что мы спим.
Мы не верим что мы дышим,
мы не верим что мы пишем,
мы не верим что мы слышим,
мы не верим что молчим.
 

Он.

 
Ночь на небо поднималась.
тусклый месяц как душа
над землёю возносился,
в камышах густых шурша,
рыба бегала по речке
и печальный лев рычал.
Города стояли прямо,
за добычей мчался бобр.
 

Он.

 
Я миролюбие своё терял.
 

Он.

 
Неизбежные года
нам шли навстречу как стада.
Кругом зелёные кусты
невзрачно, сонно шевелились.
 

Он.

 
Нам больше думать нечем.
У него отваливается голова.
 

<1931–1934>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю