355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Былое и думы, том 2 » Текст книги (страница 34)
Былое и думы, том 2
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:58

Текст книги "Былое и думы, том 2"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 45 страниц)

LAPINSKI–COLONEL. POLLES-AIDE DECAMP[585]585
  Лапинский-полковник. Поллес-адъютант (франц.).


[Закрыть]

В начале 1863 года я получил письмо, написанное мелко, необыкновенно каллиграфически и начинавшееся текстом «Sinite venire parvulos»[586]586
  Позвольте детям приходить (лат.).


[Закрыть]
. В самых изысканно льстивых, стелющихся выражениях просил у меня раrvulus[587]587
  дитя (лат.).


[Закрыть]
, называвшийся Polies, позволенья приехать ко мне Письмо мне очень не понравилось. Он сам – еще меньше. Низкопоклонный, тихий, вкрадчивый, бритый, напомаженный, он мне рассказал, что был в Петербурге в театральной школе и получил какой-то пансион, прикидывался сильно поляком и, просидевши четверть часа, сообщил мне, что он из Франции, что в Париже тоска и что там узел всем бедам, а узел узлов – Наполеон.

– Знаете ли, что мне приходило часто в голову, и я больше и больше убеждаюсь в верности этой мысли, – надобно решиться и убить Наполеона.

– За чем же дело стало?

– Да вы как об этом думаете? – спросил parvulus, несколько смутившись.

– Я никак. Ведь это вы думаете…

И тотчас рассказал ему историю, которую я всегда употребляю в случаях кровавых бредней и совещаниях о них.

– Вы, верно, знаете, что Карла V водил в Риме по Пантеону паж. Пришедши домой, он сказал отцу, что ему приходила в голову мысль столкнуть императора с верхней галереи вниз. Отец взбесился. "Вот… (тут я варьирую крепкое слово, соображаясь с характером цареубийцы in spe…[588]588
  в будущем (лат.).


[Закрыть]
негодяй, мошенник, дурак….), такой ты сякой! Как могут такие преступные мысли приходить в голову… и если могут – то их иногда исполняют, но никогда об этом не говорят…"[589]589
  Я к вам пришел спросить совета, – сказал мне один юный грузин, похожий на молодого тигра… снаружи. – Я хочу поколотить Скарятина… – Вы, верно, знаете, что Карла V… – Знаю, знаю! Бога ради не рассказывайте! – и тигр с млеком в жилах ушел. (Прим. А. И. Герцена.)


[Закрыть]

Когда Поллес ушел, я решился его не пускать больше. Через неделю он встретился со мной близ моего дома, говорил, что два раза был и не застал, потолковал какой-то вздор и прибавил:

– Я, между прочим, заходил к вам, чтоб сообщить, какое я сделал изобретение, чтоб по почте сообщить что-нибудь тайное, например в Россию. Вам, верно, случается часто необходимость что-нибудь сообщать?

– Совсем напротив, никогда. Я вообще ни к кому тайно не пишу. Будьте здоровы.

– Прощайте, – вспомните, когда вам или Огареву захочется послушать кой-какой музыки – я и мой виолончель к вашим услугам.

– Очень благодарен.

И я потерял его из вида, с полной уверенностью, что это шпион – русский ли, французский ли, я не знал, может интернациональный, как "Nord" – журнал международный.

В польском обществе он нигде не являлся – и его никто не знал.

После долгих исканий Домантович и парижские друзья его остановились на полковнике Лапинском, как на способнейшем военном начальнике экспедиции. Он был долго на Кавказе со стороны черкесов и так хорошо знал войну в горах, что о море и говорить было нечего. Дурным выбора назвать нельзя.

Лапинский был в полном слове кондотьер. Твердых политических убеждений у него не было никаких. Он мог идти с белыми и красными, с чистыми и грязными; принадлежа по рождению к галицийской шляхте, по воспитанию – к австрийской армии, он сильно тянул к Вене. Россию и все русское он ненавидел дико, безумно, неисправимо. Ремесло свое, вероятно, он знал, вел долго войну и написал замечательную книгу о Кавказе.

– Какой случай раз был со мной на Кавказе, – рассказывал Лапинский. Русский майор, поселившийся с целой усадьбой своей недалеко от нас, не знаю, как и за что, захватил наших людей. Узнаю я об этом и говорю своим: "Что же это? Стыд и страм – вас, как баб, крадут! Ступайте в усадьбу и берите что попало и тащите сюда". Горцы, знаете, – им не нужно много толковать. На другой или третий день привели мне всю семью: и слуг, и жену, и детей, самого майора дома "е было. Я послал повестить, что если наших людей отпустят, да такой-то выкуп, то мы сейчас доставим пленных. Разумеется – наших прислали, рассчитались – и мы отпустили московских гостей. На другой день приходит ко мне черкес. "Вот, говорит, что случилось; мы, говорит, вчера, как отпускали русских, забыли мальчика лет четырех: он спал… так и забыли… Как же быть?" – Ах вы, собаки… не умеете ничего сделать в порядке. Где ребенок? – "У меня; кричал, кричал, ну, я сжалился и взял его". – Видно, тебе аллах счастье послал, мешать не хочу… Дай туда знать, что они ребенка забыли – а ты его нашел – ну, и спрашивай выкупа. – У моего черкеса так и глаза разгорелись. Разумеется, мать, отец в тревоге – дали все, что хотел черкес… Пресмешной случай.

– Очень.

Вот черта к характеристике будущего героя в Самогатии.

Перед своим отправлением Лапинский заехал ко мне. РН взошел не один и, несколько озадаченный выражением Моего лица, поспешил сказать:

– Позвольте вам представить моего адъютанта.

– Я уже имел удовольствие с ним встречаться. Это был Поллес.

– Вы его хорошо знаете? – спросил Огарев у Лапинского наедине.

– Я его встретил в том же Boarding House, где теперь живу, он, кажется, славный малый и расторопный.

– Да вы уверены ли в нем?

– Конечно. К тому же он отлично играет на виолончели и будет нас тешить во время плаванья…

Он, говорят, тешил полковника и кой-чем другим.

Мы впоследствии сказали Домантовичу, что для нас Поллес очень подозрительное лицо.

Домантович заметил:

– Да я им обоим не очень верю, но шалить они не будут.

И он вынул револьвер из кармана.

Приготовления шли тихо… Слух об экспедиции все больше и больше распространялся. Компания дала сначала пароход, оказавшийся негодным по осмотру хорошего моряка, графа Сапеги. Надобно было начать перегрузку. Когда все было готово и часть Лондона знала обо всем, случилось следующее. Сверцекевич и Домантович повестили всех участников экспедиции, чтоб они собирались к десяти часам на такой-то амбаркадер[590]590
  платформу (от франц embarcadeie).


[Закрыть]
железной дороги, чтоб ехать до Гулля в особом train, который давала им компания. И вот к десяти часам стали собираться будущие воины – в их числе были итальянцы и несколько французов; бедные отважные люди… люди, которым надоела их доля в бездомном скитании, и люди, истинно любившие Польшу. И 10 и 11 часов проходят, но traina нет как нет. По домам, из которых таинственно вышли наши герои, мало-помалу стали распространяться слухи о дальнем пути… и часов в 12 к будущим бойцам в сенях амбаркадера присоединилась стая женщин, неутешных Дидон, оставляемых свирепыми поклонниками, и свирепых хозяек домов, которым они не заплатили, вероятно, чтоб не делать огласки. Растрепанные и нечистые, они кричали, хотели жаловаться в полицию… у некоторых были дети… все они кричали, и все матери кричали. Англичане стояли кругом и с удивлением смотрели на картину «исхода». Напрасно старшие из ехавших спрашивали, скоро ли пойдет особый train, показывали свои билеты. Служители железной дороги не слыхали ни о каком traine. Сцена становилась шумнее и шумнее… Как вдруг прискакал гонец от шефов Сказать ожидавшим, что они все с ума сошли, что отъезд вечером в 10, а не утром… и что это до того понятно, что они и не написали Пошли с узелками и котомочками к своим оставленным Дидонам и смягченным хозяйкам бедные воины…

В десять вечером они уехали. Англичане им даже прокричали три раза "ура".

На другой день утром рано приехал ко мне знакомый морской офицер с одного из русских пароходов. Пароход получил вечером приказ утром выступить на всех парах и следить за "Ward Jacksonом".

Между тем "Ward Jackson" остановился в Копенгагене за водой, прождал несколько часов в Мальмё Бакунина, собиравшегося с ними для поднятия крестьян в Литве, и был захвачен по приказанию шведского правительства.

Подробности дела и второй попытки Лапинского рассказаны были им самим в журналах. Я прибавлю только то, что капитан уже в Копенгагене сказал, что он пароход к русскому берегу не поведет, не желая его и себя подвергнуть опасности; что еще до Мальмё доходило до того, что Домантович пригрозил своим револьвером не Лапинскому, а капитану. С Лапинским Домантович все-таки поссорился, и они заклятыми врагами поехали в Стокгольм, оставляя несчастную команду в Мальмё.

– Знаете ли вы, – сказал мне Сверцекевич или кто-то из близких ему, – что во всем этом деле остановки в Мальмё становится всего подозрительнее лицо Тугендгольда?

– Я его вовсе не знаю. Кто это?

– Ну, как не знаете, – вы его видали у нас, молодой малый, без бороды. Лапинский был раз у вас с ним.

– Вы говорите, стало, о Поллесе.

– Это его псевдоним – настоящее имя его Тугендгольд.

– Что вы говорите?.. – и я бросился к моему столу. Между отложенными письмами особенной важности я нашел одно, присланное мне месяца два перед тем. Письмо это было из Петербурга – оно предупреждало меня, что некий доктор Тугендгольд состоит в связи с III отделением, что он возвратился, но оставил своим агентом меньшого брата, что меньшой брат должен ехать в Лондон.

Что Поллес и он было одно лицо – в этом сомнении не могло быть. У меня опустились руки,

– Знали вы перед отъездом экспедиции, что Поллес был Тугендгольд?

– Знал. Говорили, что он переменил свою фамилию, потому что в краю его брата знали за шпиона.

– Что же вы мне не сказали ни слова?

– Да так, не пришлось.

И Селифан Чичикова знал, что бричка сломана – а сказать не сказал.

Пришлось телеграфировать после захвата в Мальме. И тут ни Домантович, ни Бакунин[591]591
  Домантович, после долгих споров с Бакуниным, говорил: «А ведь что, господа, как ни тяжело с русским правительством, а все же наше положение при нем лучше, чем то, которое нам приготовят эти фанатики-социалисты» (Прим А. И. Герцена)


[Закрыть]
не умели ничего порядком сделать, – перессорились. Поллеса сажали в тюрьму за какие-то брильянты, собранные у шведских дам для поляков и употребленные на кутеж.

В то самое время как толпа вооруженных поляков, бездна дорого купленного оружия и "Ward Jackson" оставались почетными пленниками на берегу Швеции, собиралась другая экспедиция, снаряженная белыми; она должна была идти через Гибралтарский пролив. Ее вел граф Сбышевский, брат того, который писал замечательную брошюру "La Pologne et la cause de lordre"[592]592
  «Польша и дело порядка» (франц.).


[Закрыть]
. Отличный морской офицер, бывший в русской службе, он ее бросил, когда началось восстание, и теперь вел тайно снаряженный пароход в Черное море. Для переговоров он ездил в Турин, чтоб там секретно видеться с начальниками тогдашней оппозиции и, между прочим, с Мордини.

– На другой день после моего свиданья с Сбышевским, – рассказывал мне сам Мордини, – вечером, в палате министр внутренних дел отвел меня в сторону и сказал: "Пожалуйста, будьте осторожнее… у вас вчера был польский эмиссар, который хочет провести пароход через Гибралтарский пролив – как бы дела не было, да зачем же они прежде болтают?"

Пароход, впрочем, и не дошел до берегов Италии: он был захвачен в Кадиксе испанским правительством. По миновании надобности оба правительства дозволили полякам продать оружие и отпустили пароходы.

Огорченный и раздосадованный приехал Лапинский в Лондон.

– Остается одно, – говорил он, – составить общество убийц и перебить большую часть всех царей и их советников… или ехать опять на Восток, в Турцию…

Огорченный и раздосадованный приехал Сбышевский…

– Что же, и вы бить королей, как Лапинский?

– Нет, поеду в Америку… буду драться за республику… Кстати, – спросил он Тхоржевского, – где здесь можно завербоваться? Со мной несколько товарищей и все без куска насущного хлеба.

– Просто у консула…

– Да нет, мы хотели на юг: у них теперь недостаток в людях, и они предлагают больше выгодные условия.

– Не может быть, вы не пойдете на юг! …По счастью, Тхоржевский отгадал. На юг они не пошли.

3 мая 1867

ГЛАВА VI. PATER V. PETCHERINE[593]593
  Отец В. Печерин (лат).


[Закрыть]

– Вчера я видел Печерина. Я вздрогнул при этом имени.

– Как, – спросил я, – того Печерина? Он здесь?

– Кто, rеvеrend Petcherine?[594]594
  его преподобие Печерин? (англ.).


[Закрыть]
Да, он здесь!

– Где же он?

– В иезуитском монастыре С. Мери Чапель в Клапаме.

Rйvйrend Petcherine!.. И этот грех лежит на Николае. Я Печерина лично не знал, но слышал об нем очень много от Редкина, Крюкова, Грановского. Молодым доцентом возвратился он из-за границы на кафедру греческого языка в Московском университете; это было в одну из самых томных эпох николаевского гонения, между 1835 и 1840. Мы были в ссылке, молодые профессора еще не приезжали, "Телеграф" был запрещен, "Европеец" был запрещен, "Телескоп" запрещен, Чаадаев объявлен сумасшедшим.

Только после 1848 года террор в России пошел еще дальше.

Но угорелое самовластие последних лет николаевского царствования явным образом было пятым действием. Тут уже становилось заметно, что не только что-то ломит и губит, но что-то само ломится и гибнет: слышно было, как пол трещит, – но под расседающимся сводом.

В тридцатых годах, совсем напротив, опьянение власти шло обычным порядком, будничным шагом; кругом глушь, молчание, все было безответно, бесчеловечно, безнадежно и притом чрезвычайно плоско, глупо и мелко. Взор, искавший сочувствия, встречал лакейскую угрозу или испуг, от него отворачивались или оскорбляли его. Печерин задыхался в этом неаполитанском гроте рабства, им овладел ужас, тоска, надобно было бежать, бежать во что бы ни стало из этой проклятой страны. Для того чтоб уехать, надобны деньги. Печерин стал давать уроки, свел свою жизнь на одно крайне необходимое, мало выходил, миновал товарищеские сходки и, накопивши немного денег, – уехал.

Через некоторое время он написал гр. С. Строгонову письмо, он уведомлял его о том, что он. не воротится больше. Благодаря его, прощаясь с ним, Печерин говорил о невыносимой духоте, от которой он бежал, и заклинал его беречь несчастных молодых профессоров, обреченных своим развитием на те же страдания, быть их щитом от ударов грубой силы.

Строгонов показывал это письмо многим из профессоров.

Москва на некоторое время замолкла об нем, и вдруг мы услышали, с каким-то бесконечно тяжелым чувством, что Печерин сделался иезуитом, что он на искусе в монастыре. Бедность, безучастие, одиночество сломили его; я перечитывал его "Торжество смерти" и спрашивал себя – неужели этот человек может быть католиком, иезуитом? Ведь он уже ушел из царства, в котором история делается под палкой квартального и под надзором жандарма. Зачем же ему так скоро занадобилась другая власть, другое указание?

Разобщенным показался себе, сирым русский человек в сортированном и по горло занятом Западе, ему было слишком безродно. Когда веревка, на которой он был привязан, порвалась и судьба его, вдруг отрешенная от всякого внешнего направления, попала в его собственные руки, он не знал, что делать, не умел с ней управляться и, сорвавшись с орбиты, без цели и границ упал в иезуитский монастырь!

На другой день, часа в два, я отправился в St. Магу Chapel. Тяжелая дубовая дверь заперта, – я стукнул три раза кольцом; дверь отворилась, и явился тощий молодой человек лет восемнадцати, в монашеском подряснике; в – руках у него был молитвенник.

– Кого вам? – спросил брат-привратник по-английски.

– Rйvйrend Father Petcherine[595]595
  Преподобного отца Печерина (англ.).


[Закрыть]
.

– Позвольте ваше имя.

– Вот карточка и письмо.

В письме я вложил объявление о Русской типографии.

– Взойдите, – сказал молодой человек, запирая снова за мною дверь. Подождите здесь. – И он указал в обширных сенях на два-три больших стула со старинной резьбой.

Минут через пять брат-привратник возвратился и сказал мне с небольшим акцентом по-французски, что le pиre Petcherine sera enchantй de me recevoir dans un instant[596]596
  отец Печерин будет в восторге принять меня через минуту (франц.).


[Закрыть]
.

После этого он повел меня через какой-то рефекторий[597]597
  столовую, трапезную (от англ. Refectory).


[Закрыть]
в высокую небольшую комнату, слабо освещенную, и снова просил сесть. На стене было высеченное из камня распятие и, если не ошибаюсь, с другой стороны также богородица. Кругом тяжелого массивного стола стояли большие деревянные кресла и стулья. Противуположная дверь вела сенями в обширный сад, его светская зелень и шум листьев были как-то не на месте.

Брат-привратник показал мне на стене надпись; в ней было сказано, что rйvйrend Fathers принимают имеющих в них нужду от четырех до шести часов. Еще не было четырех.

– Вы, кажется, не англичанин и не. француз? – спросил я его, вслушиваясь в его акценты.

– Нет.

– Sind sie ein Deutscher?

– О, nein, mein Herr, – отвечал он, улыбаясь, – ich bin beinah ihr Landsmann, ich bin ein Pфle[598]598
  Вы немец? – О нет, сударь… я почти ваш земляк, я поляк (нем.).


[Закрыть]
.

Ну, брата-привратника выбрали недурно: он говорил на четырех языках. Я сел, он ушел; странно мне было видеть себя в этой обстановке. Черные фигуры прохаживались в саду, человека два в полумонашеском платье прошли мимо меня; они серьезно, но учтиво кланялись, глядя в землю, и я всякий раз привставал и также серьезно откланивался им. Наконец, вышел небольшой ростом, очень пожилой священник в граненой шапке и во всем одеянии, в котором священники ходят в монастырях. Он шел прямо ко мне, шурстя своей сутаной, и спросил меня чистейшим французским языком:

– Вы желали видеть Печерина? Я отвечал, что я.

– Чрезвычайно рад вашему посещению, – сказал он, протягивая руку, сделайте одолжение, присядьте.

– Извините, – сказал я, несколько смешавшись, что не узнал его; мне в голову не приходило, что встречу его костюмированного, – ваше платье…

Он слегка улыбнулся и тотчас продолжал:

– Давно не слыхал я никакой вести о родном крае, об наших, об университете; вы, вероятно, знали Редкина и Крюкова.

Я смотрел на него. Лицо его было старо, старше лет; видно было, что под этими морщинами много прошло, и прошло tout de bon[599]599
  не на шутку (франц.).


[Закрыть]
, то есть умерло, оставив только свои надгробные следы в чертах. Искусственный клерикальный покой, которым, особенно монахи, как сулемой, заморяют целые стороны сердца и ума, был уже и в его речи и во всех движениях. Католический священник всегда сбивается на вдову: он так же в трауре и в одиночестве, он так же верен чему-то, чего нет, и утоляет настоящие страсти раздражением фантазии.

Когда я ему рассказал об общих знакомых и о кончине Крюкова, при которой я был, о том, как его студенты несли через весь город на кладбище, потом об успехах Грановского, об его публичных лекциях, – мы оба как-то призадумались. Что происходило в черепе под граненой шапкой, не знаю, но Печерин снял ее, как будто она ему тяжела была на эту минуту, и поставил на стол. Разговор не шел.

– Sortons un peu au jardin, – сказал Печерин, – le temps est si beau, et cest si rare а Londres.

– Avec le plus grand plaisir[600]600
  Выйдем на минутку в сад, погода так хороша, а это так редко бывает в Лондоне. – С величайшим удовольствием (франц.).


[Закрыть]
. Да скажите, пожалуйста, для чего же мы с вами говорим по-французски?

– И то! Будемте говорить по-русски; я думаю, что уже совсем разучился.

Мы вышли в сад. Разговор снова перешел к университету и Москве.

– О, – сказал Печерин, – что это было за время, когда я оставил Россию, без содрогания не могу вспомнить;

– Подумайте же, что теперь делается; наш Саул совсем сошел с ума после 1848. – И я ему передал несколько гнуснейших фактов.

– Бедная страна, особенно для меньшинства, получившего несчастный дар образования. А ведь какой добрый народ; я. часто вспоминаю наших мужиков, когда бываю в Ирландии, они чрезвычайно похожи; кельтийский землепашец – такой же ребенок, как наш. Побывайте в Ирландии, вы сами убедитесь в этом.

Так длился разговор с полчаса, наконец, собираясь оставить его, я сказал ему:

– У меня есть просьба к вам.

– Что такое? Сделайте одолжение.

– У меня были в руках в Петербурге несколько ваших стихотворений – в числе их есть трилогия "Поликрат Самосский", "Торжество смерти" и еще что-то, нет ли у вас их, или не можете ли вы мне их дать?

– Как это вы вспомнили такой вздор? Это незрелые, ребяческие произведения иного времени и иного настроения.

– Может, – заметил я, улыбаясь, – поэтому-то они мне и нравятся. Да есть они у вас или нет?

– Нет, где же!..

– И продиктовать не можете?

– Нет, нет, совсем нет.

– А если я их найду где-нибудь в России, – печатать позволите?

– Я, право, на эти ничтожные произведения смотрю, точно будто другой писал; мне до них дела нет, как больному до бреда после выздоровления.

– Коли вам дела нет, стало, я могу печатать их, положим, без имени?

– Неужели эти стихи вам нравятся до сих пор?

– Это мое дело; вы мне скажите, позволяете мне их печатать или нет?

Прямого ответа он и тут не дал, я перестал приставать.

– А что же, – . спросил Печерин, когда я прощался, – вы мне не привезли ничего из ваших публикаций? Я помню, в журналах говорили, года три тому назад, об одной книге, изданной вами, кажется, на немецком языке.

– Ваше платье, – (Отвечал я, – скажет вам, по каким соображениям я не должен был привезти ее, примите это с моей стороны за знак уважения и деликатности.

– Мало вы знаете нашу терпимость и нашу любовь, мы можем скорбеть о заблуждении, молиться об исправлении, желать его и во всяком случае любить человека.

Мы расстались.

Он не забыл ни книги, ни моего ответа и дня через три написал ко мне следующее письмо по-французски:

J. M. J. A.[601]601
  Jеsus Misericors, Jйsus Almus – .Иисус милосердный, Иисус благодатный (лат.).


[Закрыть]
.

St. Mar ys, Clapham, 11 апреля 1853 г.

Я не могу скрыть от вас той симпатии, которую возбуждает в моем сердце слово свободы, – свободы для моей несчастной родины! Не сомневайтесь ни на минуту в искренности моего желания – возрождения России. При всем этом я далеко не во всем согласен с вашей программой. Но это ничего не значит. Любовь католического священника обнимает все мнения и все партии. Когда ваши драгоценнейшие упования обманут вас, когда силы мира сего поднимутся на вас, вам еще останется верное убежище в сердце католического священника: в нем вы найдете дружбу без притворства, сладкие слезы и мир, который свет не может вам дать. Приезжайте ко мне, любезный соотечественник. Я был бы очень рад вас видеть еще раз, до моего отъезда в Гернсей. Не забудьте, пожалуйста, привезти вашу брошюру мне.

В. Печерин".

Я свез ему книги и через четыре дня получил следующее письмо:

"J. M. J. А.

St. Pierre, Islands of Guernsey. Chapelle Catholique, 15 апреля 1853 г.

Я прочел обе ваши книги с большим вниманием. Одна вещь особенно поразила меня; мне кажется, что вы и ваши друзья, вы опираетесь исключительно на философию и на изящную словесность (belle littеrature). Неужели вы думаете, что они призваны обновить настоящее общество? Извините меня, но свидетельство истории совершенно против вас. Нет примера, чтобы общества основывались или пересоздавались бы философией и словесностью. Скажу просто (tranchons le mot[602]602
  будемте откровенны (франц.).


[Закрыть]
), одна религия служила всегда основой государств; философия и словесность, это – увы! – уже последний цветок общественного древа. Когда философия и литература достигают своей апогей, когда философы, ораторы и поэты господствуют и разрешают все общественные вопросы, тогда конец, падение, тогда смерть общества. Это доказывает Греция и Рим, Это доказывает так называемая александрийская эпоха; никогда философия не была больше изощрена, никогда литература – цветущее, а между тем это была эпоха глубокого общественного падения. Когда философия бралась за пересоздание общественного порядка, она постоянно доходила до жестокого деспотизма, например, в Фридрихе II, Екатерине II, Иосифе II и во всех неудавшихся революциях. У вас вырвалась фраза, счастливая или несчастная, как хотите: вы говорите, что «фаланстер – не что иное, как преобразованная казарма, и коммунизм может выть только видоизменение николаевского самовластия».

Я вообще вижу какой-то меланхолический отблеск на вас и на ваших московских друзьях. Вы даже сами сознаетесь, что вы все Онегины, то есть что вы и ваши – в отрицании, в сомнении, в отчаянии. Можно ли перерождать общество на таких основаниях?

Может, я высказал вещь избитую и которую вы знаете лучше меня. Я это пишу не для спора, не для того, чтобы начать контроверзу, но я считал себя обязанным сделать это замечание, потому что иногда лучшие умы и благороднейшие сердца ошибаются в основе, сами не замечая того. Для того я это пишу вам, чтоб доказать, как внимательно читал я вашу книгу, и дать новый знак того уважения и любви, с которыми…

В. Печерин".

На это я отвечал ему по-русски.

"25. Euston Square. 21 апреля 1853 г. Почтеннейший соотечественник,

Душевно благодарю вас за ваше письмо и прошу позволение сказать несколько слов а la hвte[603]603
  наскоро (франц.).


[Закрыть]
о главных пунктах.

Я совершенно согласен с вами, что литература, как осенние цветы, является во всем блеске перед смертью государств. Древний Рим не мог быть спасен щегольскими фразами Цицерона, ни его жиденькой моралью, ни волтерианизмом Лукиана, ни немецкой философией Прокла. Но заметьте, что он равно не мог быть спасен ни элевзинскими таинствами, ни Аполлоном Тианским, ни всеми опытами продолжить и воскресить язычество.

Это было не только невозможно, но и не нужно. Древний мир вовсе не надобно было спасать, он дожил свой век, и новый мир шел ему на смену. Европа совершенно в том же положении; литература и философия не сохранят дряхлых форм, а толкнут их в могилу, разобьют их, освободят от них.

Новый мир – точно так же приближается, как тогда. Не думайте, что я обмолвился, назвав фаланстер – казармой, нет, все доселе явившиеся учения и школы социалистов, от С.-Симона до Прудона, который представляет одно отрицание, – бедны, это первый лепет, это чтение по складам, это терапевты и ессениане древнего Востока. Но кто же не видит, не чует сердцем огромного содержания, просвечивающего через односторонние попытки, или кто же казнит детей за то, что у них трудно режутся зубы или выходят вкось?

Тоска современной жизни – тоска сумерек, тоска перехода, предчувствия. Звери беспокоятся перед землетрясением.

К тому же все остановилось. Одни хотят насильственно раскрыть дверь будущему, другие насильственно не выпускают прошедшего.; у одних впереди пророчества, у других – воспоминания. Их работа состоит в том, чтоб мешать друг другу, и вот те и другие стоят в болоте.

Рядом другой мир – Русь. В основе его – коммунистический народ, еще дремлющий, покрытый поверхностной пленкой образованных людей, дошедших до состояния Онегина, до отчаяния, до эмиграции, до вашей, до моей судьбы. Для нас это горько. Мы жертвы того, что не вовремя родились; для дела это безразлично, по крайней мере не имеет того смысла.

Говоря о революционном движении в новой России, я вперед сказал, что с Петра I русская история – история дворянства и правительства. В дворянстве находится революционный фермент; он не имел в России другого поприща яркого, кровавого, на площади, кроме поприща литературного, там я его и проследил.

Я имел смелость сказать (в письме к Мишле), что образованные русские самые свободные люди; мы несравненно дальше пошли в отрицании, чем, например, француза. В отрицании чего? Разумеется, старого мира.

Онегин рядом с праздным отчаянием доходит теперь до положительных надежд. Вы их, кажется, не заметили. Отвергая Европу в ее изжитой форме, отвергая Петербург, то есть опять-таки Европу, но переложенную на наши нравы, слабые и оторванные от народа, – мы гибли. Но мало-помалу развивалось нечто новое, уродливо у Гоголя, преувеличенно у панславистов. Этот новый элемент, элемент веры в силу народа, элемент, проникнутый любовью. Мы с ним только начали понимать народ. Но мы далеки от него. Я и не говорю, чтоб нам досталась участь пересоздать Россию, и то хорошо, что мы приветствовали русский народ и догадались, что он принадлежит к грядущему миру.

Еще одно слово. Я не смешиваю науки с литературно-философским развитием. Наука если и не пересоздает государства, то и не падает в самом деле с ним. Она средство, память рода человеческого, она победа над природой, освобождение. Невежество, одно невежество – причина пауперизма и рабства. Массы были оставлены своими воспитателями в животном состоянии. Наука, одна наука может теперь поправить это и дать им кусок хлеба и кров Не пропагандой, а химией, а механикой, технологией, железными дорогами она может поправить мозг, который веками сжимала физически и нравственно.

Я буду сердечно рад…"

Через две недели я получил от о. Печерина следующее письмо:.

"J M J А.

St Marys Clapham, 3 мая! S5d.

Я вам отвечаю по-французски, по причинам, которые вы знаете. Не мог писать я к вам прежде, потому что был обременен занятиями в Гернсее. Мало остается времени на философские теории, когда живешь в самой середине животрепещущей действительности; нет досуга разрешать спекулятивные вопросы о будущих судьбах человечества, когда человечество с костями и плотью приходит изливать в вашу грудь свои скорби и требует совета и помощи.

Признаюсь вам откровенно, ваше последнее письмо навело на меня ужас, и ужас очень эгоистический, признаюсь и в этом.

Что будет с нами, когда ваше образование (votre civilisation а vous) одержит победу. Для вас наука – все, альфа и омега Не та обширная наука, которая обнимает все способности человека, видимое и невидимое, наука – так, как ее понимал мир до сих пор, но наука ограниченная, узкая, наука материальная, которая разбирает и рассекает вещество и ничего не знает, кроме его Химия, механика, технология, пар, электричество, великая наука пить и есть, поклонение личности (le culte de la personne), как бы сказал Мишель Шевалье. Если эта наука восторжествует, горе нам! Во времена гонений римских императоров христиане имели по крайней мере возможность бегства в степи Египта; меч тиранов останавливался у этого непереходимого для них предела. А куда бежать от тиранства вашей материальной цивилизации? Она сглаживает горы, вырывает каналы, прокладывает железные дороги; посылает пароходы, журналы ее проникают до каленых пустынь Африки, до непроходимых лесов Америки Как некогда христиан влекли на амфитеатры, чтоб их отдать на посмеяние толпы, жадной до зрелищ, так повлекут теперь нас, людей молчания и молитвы, на публичные торжища и там спросят: "Зачем вы бежите от нашего общества? Вы должны участвовать в нашей материальной жизни, в нашей торговле, в нашей удивительной индустрии. Идите витийствовать на площади, идите проповедовать политическую экономию, обсуживать падение и возвышение курса, идите работать на наши фабрики, направлять пар и электричество. Идите председательствовать на наших пирах, рай здесь на земле – будем есть и пить, ведь мы завтра умрем" Вот что меня приводит в ужас, ибо где же найти убежище от тиранства материи, которая больше и больше овладевает всем

Простите, если я сколько-нибудь преувеличил темные краски. Мне кажется, что я только довел до законных последствий основания, положенные вами.

Стоило ли покидать Россию из-за умственного каприза (caprice de spiritualitй)? Россия именно начала с науки, так как вы ее понимаете, она продолжает наукой. Она в руках своих держит гигантский рычаг материальной мощи, она призывает все таланты на служение себе и на пир своего материального благосостояния, она сделается самая образованная страна в мире, провидение ей дало в удел материальный мир, она сделает рай из него для своих избранных Она понимает цивилизацию именно так, как вы ее понимаете Материальная наука составляла всегда ее силу. Но мы, верующие в бессмертную душу и в будущий мир, какое нам дело в этой цивилизации настоящей минуты? Россия никогда не будет меня иметь своим подданным.

Я изложил мои идеи с простотою для того, чтоб уяснить нам друг друга Извините, если я внес в слова мои излишнюю горячность. Так как я еду снова в Ирландию в пятницу утром, мне будет невозможно зайти к вам. Но я буду очень рад, если вам будет удобно посетить меня в середу или в четверг после обеда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю