355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Былое и думы, том 2 » Текст книги (страница 25)
Былое и думы, том 2
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:58

Текст книги "Былое и думы, том 2"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 45 страниц)

IV

Во время революции был сделан опыт коренного изменения гражданского быта с сохранением сильной правительственной власти.

Декреты приготовлявшегося правительства уцелели с своим заголовком:

Egalite Liberte

Bonheur Commun[440]440
  Равенство. Свобода. Всеобщее благоденствие (франц.).


[Закрыть]
.

к которому иногда прибавляется в виде пояснения: "Он la mort!"[441]441
  Или смерть! (франц.)


[Закрыть]

Декреты, как и следует ожидать, начинаются с декрета полиции.

1. Лица, ничего не делающие для отечества, не имеют никаких политических прав, это иностранцы, которым республика дает гостеприимство.

2. Ничего не делают для отечества те, которые не служат ему полезным трудом.

3. Закон считает полезными трудами:

Земледелие, скотоводство, рыбную ловлю, мореплавание.

Механические и ручные работы.

Мелкую торговлю (la vente en detail).

Извоз и ямщичество.

Военное ремесло.

Науки и преподавание.

4. Впрочем, науки и преподавание не будут считаться полезными, если лица, занимающиеся ими, не представят в данное время свидетельство цивизма, написанное по определенной форме.

6. Иностранцам воспрещается вход в публичные собрания.

7. Иностранцы находятся под прямым надзором высшей администрации, которой предоставляется право высылать их с места жительства и отправлять в исправительные места.

В декрете о "работах" все расписано и распределено, в какое время, когда что делать, сколько часов работать; старшины дают "пример усердия и деятельности", другие доносят обо всем, делающемся в мастерских, начальству. Работников посылают из Одного места в другое (так, как гоняют мужиков на шоссейную работу у нас), по мере надобности рук и труда.

11. Высшая администрация посылает на каторжную работу (travaux forces), под надзор ею назначенных общин, лиц обоего пола, которых инцивизм (incivisme[442]442
  отсутствие гражданских добродетелей (франц.).


[Закрыть]
), лень, роскошь и дурное поведение дают обществу дурной пример. Их имущество будет конфисковано.

14. Особенные чиновники заботятся о содержании и приплоде скота, об одежде, переездах и облегчениях работающих граждан.

Декрет о распределении имущества.

1. Ни один член общины не может пользоваться ничем, кроме того, что ему определяется законом и дано посредством облеченного властью чиновника (magistral).

2. Народная община с самого начала дает своим членам квартиру, платья, стирку, освещение, отопление, достаточное количество хлеба, мяса, кур, рыбы, яиц, масла, вина и других напитков.

3. В каждой коммуне, в определенные эпохи, будут общие трапезы, на которых члены общины обязаны присутствовать.

5. Всякий член, взявший плату за работу или хранящий у себя деньги, наказывается.

Декрет о торговле.

1. Заграничная торговля частным лицам запрещена. Товар будет конфискован, преступник наказан.

Торговля будет производиться чиновниками. Затем деньги уничтожаются. Золото и серебро не ведено ввозить. Республика не выдает денег, внутренние частные долги уничтожаются, внешние уплачиваются; а если кто обманет или сделает подлог, то наказывается вечным рабством (esclavage perpetuel).

За этим так и ждешь "Питер в Сарском Селе" или "граф Аракчеев в Грузине", а подписал не Петр I, а первый социалист французский Гракх Бабёф!

Жаловаться трудно, чтоб в этом проекте недоставало правительства; обо всем попечение, за всем надзор, надо всем опека, все устроено, все приведено в порядок. Даже воспроизведение животных не предоставляется их собственным слабостям и кокетству, а регламентировано высшим начальством.

И для чего, вы думаете, все это? Для чего кормят "курами и рыбой, обмывают, одевают и утешают"[443]443
  «Каждый гражданин будет от администрации loge nourri, habille et amuse» (укрыт, накормлен, одет и утешен (франц.)). (Прим. А. И. Герцена.)


[Закрыть]
этих крепостных благосостояния, этих приписанных к равенству арестантов? Не просто для них, декрет именно говорит, что все это будет делаться mediocrement[444]444
  Здесь: скудным образом (франц)


[Закрыть]
. «Одна Республика должна быть богата, великолепна и всемогуща».

Это сильно напоминает нашу Иверскую божию матерь, sie hat Perlen und Diamanten[445]445
  она имеет жемчуга и алмазы (нем).


[Закрыть]
, карегу и лошадей, иеромонахов для прислуги, кучеров с незамерзаемой головой, словом, у нее все есть, – да ее только нет, она владеет всем добром in effigie[446]446
  в изображении (лат).


[Закрыть]
.

Противуположность Роберта Оуэна с Гракхом Бабёфом очень замечательна. Через века, когда все изменится на земном шаре, по этим двум коренным зубам можно будет восстановить ископаемые остовы Англии и Франции до последней косточки. Тем больше, что в сущности эти мастодонты социализма принадлежат одной семье, идут к одной цели и из тех же побуждений, тем ярче их различие.

Один видел, что, несмотря на казнь короля, на провозглашение республики, на уничтожение федералистов и демократический террор, народ остался ни при чем. Другой – что, несмотря на огромное развитие промышленности, капиталов, машин и усиленной производительности, "веселая Англия" делается все больше Англией скучной, и Англия обжорливая – все больше Англией голодной. Это привело обоих к необходимости изменения основных условий государственного и экономического быта. Почему они (и многие другие) почти в одно и то же время попали на этот порядок идей – понятно. Противоречия общественного быта становились не больше и не хуже, чем прежде, но они выступали резче к концу XVIII века. Элементы общественной жизни, развиваясь розно, разрушили ту гармонию, которая была прежде между ними при меньше благоприятных обстоятельствах.

Встретившись так близко в точке исхода, оба идут в противуположные стороны.

Оуэн видит в том, что общественное зло приходит к сознанию, последнее достижение, последнюю победу тяжелого, сложного исторического похода; он приветствует зарю нового дня, никогда не бывалого и невозможного в прошедшем, и уговаривает детей как можно скорее покинуть пеленки, помочи и стать на свои ноги. Он заглянул в двери будущего и, как путешественник, доехавший до места, не сердится больше на дорогу, не бранит ни станционных смотрителей, ни кляч.

Но конституция 1793 года думала не так, а с ней не так думал и Гракх Бабёф. Она декретировала восстановление естественных прав человека, забытых и утраченных. Государственный быт – преступный плод узурпации, последствие злодейского заговора тиранов и их сообщников – попов и аристократов. Их следует казнить, как врагов отечества, достояние их возвратить законному государю, которому теперь есть нечего и который называется поэтому санкюлотом. Пора восстановить его старые, неотъемлемые права… Где они были? Почему пролетарий государь? Почему ему принадлежит все достояние, награбленное другими?.. А! Вы сомневаетесь, – вы подозрительный человек, ближний государь сведет вас к гражданину судье, а тот пошлет к гражданину палачу, и вы больше сомневаться не будете!

Практика хирурга Бабёфа не могла мешать практике акушера Оуэна.

Бабёф хотел силой, то есть властью, разрушить созданное силой, разгромить неправое стяжание. Для этого он сделал заговор; если б ему удалось овладеть Парижем, комитет insurrecteur[447]447
  повстанческий (франц.)


[Закрыть]
приказал бы Франции новое устройство, точно так, как Византии его приказал победоносный Османлис; он втеснил бы французам свое рабство общего благосостояния и, разумеется, с таким насилием, что вызвал бы страшнейшую реакцию, в борьбе с которой Бабёф и его комитет погибли бы бросив миру великую мысль в нелепой форме, мысль, которая и теперь тлеет под пеплом и мутит довольство довольных.

Оуэн, видя, что люди образованных стран подрастают к переходу в новый период, не думал вовсе о насилии, а хотел только облегчить развитие. С своей стороны он так же последовательно, как Бабёф с своей, принялся за изучение зародыша, за развитие ячейки. Он начал, как все естествоиспытатели, с частного случая; его микроскоп, его лаборатория был New Lanark; его учение росло и мужало вместе с ячейкой, и оно-то довело его до заключения, что главный путь водворения нового порядка – воспитание.

Заговор для Оуэна был не нужен, восстание могло только повредить ему. Он не только мог ужиться с лучшим в мире правительством, с английским, но со всяким другим. Он в правительстве видел устарелый, исторический факт, поддерживаемый людьми отсталыми и неразвитыми, а не шайку разбойников, которую надобно неожиданно накрыть. Не домогаясь ниспровергнуть правительство, он не домогался нисколько и поправлять его. Если б святые лавочники не мешали ему, в Англии и Америке были бы теперь сотни New Lanark и New Harmony[448]448
  С легкой руки Оуэна начали в Англии развиваться кооперативные работничьи ассосиации; их считается до 200. Рочдельское общество, начавшееся скромно и бедно 15 лет тому назад, с капиталом в двадцать восемь ливров, строит теперь на общественные деньги фабрику с двумя машинами, каждая в шестьдесят сил, и которая им стоит за тридцать тысяч фунтов. Кооперативные общества печатают журнал «The Cooperator», который издается исключительно работниками (Прим А И Герцена)


[Закрыть]
, в них втекали бы свежие силы рабочего народонаселения, они исподволь отвели бы лучшие жизненные соки от отживших государственных цистерн. Что же ему было бороться с умирающими? Он мог их предоставить естественной смерти, зная, что каждый младенец, которого приносят в его школы, cest autant de pris[449]449
  это маленькая победа (франц.).


[Закрыть]
над церковью и правительством!

Бабёф был казнен. Во время процесса он вырастает в одну из тех великих личностей – мучеников и побитых пророков, перед которыми невольно склоняется человек. Он угас, а на его могиле росло больше и больше всепоглощающее чудовище Централизации. Перед нею особенность стерлась, завянула, побледнела личность и исчезла. Никогда на европейской почве, со времен тридцати тиранов афинских до Тридцатилетней войны и от нее до исхода Французской революции, человек не был так пойман правительственной паутиной, так опутан сетями администрации, как в новейшее время во Франции.

Оуэна исподволь затянуло илом. Он двигался, пока мог, говорил, пока его голос доходил. Ил пожимал плечами, качал головой; неотразимая волна мещанства росла, Оуэн старелся и все глубже уходил в трясину; мало-помалу его усилия, его слова, его учение – все исчезло в болоте. Иногда будто попрыгивают фиолетовые огоньки, пугающие робкие души либералов – только либералов, аристократы их презирают, попы ненавидят, народ не знает.

– Зато будущее их!..

– Как случится!

– Помилуйте, к чему же после этого вся история?

– Да и все-то на свете к чему? Что касается до истории, я не делаю ее и потому за нее не отвечаю. Я, как "сестра Анна" в "Синей Бороде", смотрю для вас на дорогу и говорю, что вижу – одна пыль на столбовой, больше ничего не видать… Вот едут… едут, кажется, они – нет, это не братья наши, это бараны, много баранов! Наконец-то приближаются два гиганта – разным дорогами. Ну уж не тот, так другой потреплет Рауля за синюю бороду. Не тут-то было! Грозных указов Бабёфа Рауль не слушается, в школу Р. Оуэна не идет, – одного послал на гильотину, другого утопил в болоте. Я этогo вовсе не хвалю, мне Рауль не родной, я только констатирую факт, и больше ничего!

V

…Около того времени, когда в Вандоме упали в роковой мешок головы Бабёфа и Дорте, Оуэн жил на одной квартире с другим непризнанным гением и бедняком, Фультоном, и отдавал ему последние свои шиллинги, чтоб тот делал модели машин, которыми он обогатил и облагодетельствовал род человеческий. Случилось, что один молодой офицер показывал дамам свою батарею. Чтоб быть вполне любезным, он без всякой нужды пустил несколько ядер (это рассказывает он сам); неприятель отвечал тем же, несколько человек пали, другие были изранены, дамы остались очень довольны нервным потрясением. Офицера немножко угрызала совесть: «Люди эти, говорит, погибли совершенно бесполезно»… но дело военное, это скоро прошло. Cela prometait[450]450
  Это обещало много (франц.).


[Закрыть]
, и впоследствии молодой человек пролил крови больше, чем все революции вместе, потребил одной конскрипцией[451]451
  набором в армию (от лат conscripho).


[Закрыть]
больше солдат, чем надобно было Оуэну учеников, чтоб пересоздать весь свет.

Системы у него не было никакой, добра людям он не желал и не обещал. Он добра желал себе одному, а под добром разумел власть. Теперь и посмотрите, как слабы перед ним Бабёф и Оуэн! Его имя тридцать лет после его смерти было достаточно, чтоб его племянника признали императором.

Какой же у него был секрет?

Бабёф хотел людям приказать благосостояние и коммунистическую республику.

Оуэн хотел их воспитать в другой экономический быт, несравненно больше выгодный для них.

Наполеон не хотел ни того, ни другого; он понял, что французы не в самом деле желают питаться спартанской похлебкой и возвратиться к нравам Брута Старшего, что они не очень удовлетворятся тем, что по большим праздникам "граждане будут сходиться рассуждать о законах[452]452
  Не из наших ли законов взял Гракх Бабёф это развлечение? Когда в коллегии нет дела, члены должны читать законы! (Прим. А. И. Герцена.)


[Закрыть]
и обучать детей цивическим добродетелям". Вот дело другое – подраться и похвастаться храбростью они, точно, любят.

Вместо того, чтоб им мешать и дразнить, проповедуя вечный мир, лакедемонский стол, римские добродетели и миртовые венки, Наполеон, видя, как они страстно любят кровавую славу, стал их натравливать на другие народы и сам ходить с ними на охоту. Его винить не за что, французы и без него были бы такие же. Но эта одинаковость вкусов совершенно объясняет любовь к нему народа: для толпы он не был упреком, он ее не оскорблял ни своей чистотой, ни своими добродетелями, он не представлял ей возвышенный, преображенный идеал; он не являлся ни карающим пророком, ни поучающим гением, он сам принадлежал толпе и показал ей ее самое, с ее недостатками и симпатиями, с ее страстями и влечениями, возведенную в гения и покрытую лучами славы. Вот отгадка его силы и влияния; вот отчего толпа плакала об нем, переносила его гроб с любовью и везде повесила его портрет.

Если и он пал, то вовсе не от того, чтоб толпа его оставила, что она разглядела пустоту его замыслов, что она устала отдавать последнего сына и без причины лить кровь человеческую. Он додразнил другие народы до дикого отпора, и они стали отчаянно драться за свои рабства и за своих господ. Христианская нравственность была удовлетворена; нельзя было с большим остервенением защищать своих врагов!

На этот раз военный деспотизм был побежден феодальным.

Я не могу равнодушно пройти мимо гравюры, представляющей встречу Веллингтона с Блюхером в минуту победы под Ватерлоо, я долго смотрю на нее всякий раз, и всякий раз внутри груди делается холодно и страшно… Эта спокойная, британская, не обещающая ничего светлого фигура – и этот седой, свирепо-добродушный немецкий кондотьер. Ирландец на английской службе, человек без отечества – и пруссак, у которого отечество в казармах, – приветствуют радостно друг друга; и как им не радоваться, они только что своротили историю с большой дороги по ступицу в грязь, в такую грязь, из которой ее в полвека не вытащат… Дело на рассвете… Европа еще спала в это время и не знала, что судьбы ее переменились. И отчего?.. Оттого, что Блюхер поторопился, а Груши опоздал! Сколько несчастий и слез стоила народам эта победа! А сколько несчастий и крови стоила бы народам победа противной стороны?

…Да какой же вывод из всего этого?

– Что вы называете вывод? Нравоучение вроде fais се que doit, advienne сe que pourra[453]453
  делай то, что должно, а будет то, что будет (франц.).


[Закрыть]
или сентенцию вроде

И прежде кровь лилась рекою,

И прежде плакал человек?

Понимание дела – вот и вывод, освобождение от лжи – вот и нравоучение.

– А какая польза?

– Что за корыстолюбие, и особенно теперь, когда все кричат о безнравственности взяток? "Истина – религия, – толкует старик Оуэн, – не требуйте от нее ничего больше, как ее самое".

За все вынесенное, за поломанные кости, за помятую душу, за потери, за ошибки, за заблуждения – по крайней мере разобрать несколько букв таинственной грамоты, понять общий смысл того, что делается около нас… Это страшно много! Детский хлам, который мы утрачиваем, не занимает больше, он нам дорог только по привычке. Чего тут жалеть? Бабу-ягу или жизненную силу, сказку о золотом веке сзади или о бесконечном прогрессе впереди, чудотворную склянку св. Януария или метеорологическую молитву о дожде, тайный умысел химических заговорщиков или natura sic voluit?[454]454
  природа так захотела (лат).


[Закрыть]

Первую минуту страшно, но только одну минуту. Вокруг все колеблется, несется; стой или ступай, куда хочешь ни заставы, ни дороги, никакого начальства… Вероятно, и море пугало сначала беспорядком, но, как только человек понял его бесцельную суету, он взял дорогу с собой и в какой-то скорлупе переплыл океаны.

Ни природа, ни история никуда не идут, и потому готовы идти всюду, куда им укажут, если это возможно, то есть если ничего не мешает. Они слагаются a fur et a mesure[455]455
  постепенно (франц.).


[Закрыть]
бездной друг на друга действующих, друг с другом встречающихся, друг друга останавливающих и увлекающих частностей; но человек вовсе не теряется от этого, как песчинка в горе, не больше подчиняется стихиям, не круче связывается необходимостью, а вырастает тем, что понял свое положение, в рулевого, который гордо рассекает волны своей лодкой, заставляя бездонную пропасть служить себе путем сообщения.

Не имея ни программы, ни заданной темы, ни неминуемой развязки, растрепанная импровизация истории готова идти с каждым, каждый может вставить в нее свой стих, и, если он звучен, он останется его стихом, пока поэма не оборвется, пока прошедшее будет бродить в ее крови и памяти. Возможностей, эпизодов, открытий в ней и в природе дремлет бездна на всяком шагу. Стоит тронуть наукой скалу, чтоб из нее текла вода, да что вода, подумайте о том, что сделал сгнетенный пар, что делает электричество с тех пор, как человек, а не Юпитер взял их в руки. Человеческое участие велико и полно поэзии, это своего рода творчество. Стихиям, веществу все равно, они могут дремать тысячелетия и вовсе не просыпаться, но человек шлет их на свою работу, и они идут. Солнце давно ходит по небу: вдруг человек перехватил его луч, задержал его след, и солнце стало ему делать портреты.

Природа никогда не борется с человеком, это пошлый, религиозный поклеп на нее, она не настолько умна, чтоб бороться, ей все равно: "По той мере, по которой человек ее знает, по той мере он может ею управлять", – сказал Бэкон и был совершенно прав. Природа не может перечить человеку, если человек не перечит ее законам; она – продолжая свое дело, бессознательно будет делать его дело. Люди это знают и на этом основании владеют морями и сушами. Но перед объективностью исторического мира человек не имеет того же уважения, тут он дома и не стесняется; в истории ему легче страдательно уноситься потоком событий или врываться в него с ножом и криком: "Общее благосостояние или смерть!", чем вглядываться в приливы и отливы волн, его несущих, изучать ритм их колебаний и тем самым открыть себе бесконечные фарватеры.

Конечно, положение человека в истории сложнее, тут он разом лодка, волна и кормчий. Хоть бы карта была!

– А будь карта у Колумба – не он открыл бы Америку.

– Отчего?

– Оттого, что она должна была быть открыта… чтоб попасть на карту. Только отнимая у истории всякий предназначенный путь, человек и история делаются чем-то серьезным, действительным и исполненным глубокого интереса. Если события подтасованы, если вся история – развитие какого-то доисторического заговора и она сводится на одно выполнение, на одну его mise en scene – возьмемте по крайней мере и мы деревянные мечи и щиты из латуни. Неужели нам лить настоящую кровь и настоящие слезы для представления провиденциальной шарады. С предопределенным планом история сводится на вставку чисел в алгебраическую формулу, будущее отдано в кабалу до рождения.

Люди, с ужасом говорящие о том, что Р. Оуэн лишает человека воли и нравственной доблести, мирят предопределение не только с свободой, но и с палачом! Разве только на основании текста, что "Сын человеческий должен быть предан, но горе тому, кто его предаст"[456]456
  Теологи отважнее доктринеров вообще; они прямо говорят, что без воли божией не падет волос с головы, а ответственность за каждое действие, даже за помьгсел, оставляют на человеке. Ученый фатализм утверждает, что у них и речи нет о личностях, о случайных носителях идеи… (то есть речи нет о нашем брате, обыкновенном человеке, а что касается до таких личностей, как Александр Македонский или Петр I, – нам уши прожужжали их всемирно историческим призванием). Доктринеры, видите, как большие господа, – хозяйством истории распоряжаются en gros (в общих чертах (франц.)


[Закрыть]
, гуртом… но где граница стада и личностей, где несколько зерен-то, как спрашивали мои милые афинские софисты, – становятся кучей?

Само собою разумеется, что мы никогда не смешивали предопределений с теорией вероятностей, мы вправе наведением делать посылки от прошедшего к будущему. Делая индукцию, мы знаем, что делаем, основываясь на постоянстве некоторых– законов и явлений, но допуская также и нарушения. Мы видим человека тридцати лет и имеем полное право предполагать, что через другие тридцать лет он будет сед или плешив, несколько сгорбится и проч. Это не значит, что его назначение седеть, плешиветь, сгорбиться, что ему это на роду написано. Умри он тридцати пяти лет, он не будет седеть, а пойдет "на замазку", как говорит Гамлет, – или на салат. (Прим. А. И. Герцена.)}.

В мистическом воззрении все это на месте, и там это имеет свою художественную сторону, которой в доктринаризме нет. В религии развертывается целая драма;

тут борьба, возмущение и его усмирение; вечная Мессиада, Титаны, Луцифер, Абадонна, изгоняемый Адам, прикованный Прометей, караемые богом и искупаемые спасителем. Это роман, потрясающий душу, но его-то и отбросила метафизическая наука. Фатализм, переходя из церкви в школу, утратил весь свой смысл, даже тот смысл правдоподобия, который мы требуем в сказке. Из яркого, пахучего, опьяняющего, азиатского цветка доктринеры высушили бледное сено для гербариума. Отталкивая фантастические образы, они остались при голой логической ошибке – при нелепости пред исторической arriere-pensee[457]457
  тайной мыслью (франц.).


[Закрыть]
, воплощающейся во что бы ни стало и достигающей людьми и царствами, войнами и переворотами своих целей. Зачем, если она существует, она еще раз осуществляется? Если же ее нет и она только становится и отстаивается событиями, то что же за новый иммакулатный[458]458
  непорочный (от франц immacule).


[Закрыть]
процесс зачатия зародил во временном преждесущую идею, которая, выходя из чрева истории, возвещает тотчас, что она была прежде и будет после? Это новое сводное бессмертие души, идущее в обе стороны, не личное, не чье-нибудь, а родовое… Бессмертная душа всего человечества… Это" стоит мертвых душ! Нет ли бессмертной березы всех берез?

Мудрено ли, что с таким освещением самые простейшие, обыденные предметы сделались при схоластическом объяснении совершенно непонятными. Может ли, например, быть факт доступнее всякому, как наблюдение, что чем человек больше живет, тем имеет больше случая нажиться; чем дольше глядит на один предмет, тем больше разглядывает его, если ничего не помешает или он не ослепнет? И из этого факта ухитрились сделать кумир прогресса, какого-то беспрерывно растущего и обещающего расти в бесконечность золотого тельца.

Не проще ли понять, что человек живет не для совершения судеб, не для воплощения идеи, не для прогресса, а единственно потому, что родился, и родился для (как ни дурно эго слово)… для настоящего, что вовсе не мешает ему ни получать наследство от прошедшего, ни оставлять кое-что по завещанию. Это кажется идеалистам унизительно и грубо; они никак не хотят обратить внимание на то, что все великое значение наше, при нашей ничтожности, при едва уловимом мелькании личной жизни, в том-то и состоит, что, пока мы живы, пока не развязался на стихии задержанный нами узел, мы все-таки сами, а не куклы, назначенные выстрадать прогресс или воплотить какую-то бездомную идею. Гордиться должны мы тем, что мы не нитки и не иголки в руках фатума, шьющего пеструю ткань истории… Мы знаем, что ткань эта не без нас шьется, но это не цель наша, не назначенье, не заданный урок, а последствие той сложной круговой поруки, которая связывает все сущее концами и началами, причинами и действиями.

И это не все, мы можем переменить узор ковра. Хозяина нет, рисунка нет, одна основа, да мы одни-одинехоньки. Прежние ткачи судьбы, все эти Вулканы и Нептуны, приказали долго жить. Душеприказчики скрывают от нас их завещание, а покойники нам завещали свою власть.

– Но если, с одной стороны, вы отдаете судьбу человека на его произвол, а с другой – снимаете с него ответственность, то с вашим учением он сложит руки и просто ничего не будет делать.

– Уж не перестанут ли люди есть и пить, любить и производить детей, восхищаться музыкой и женской красотой, когда узнают, что едят и слушают, любят и наслаждаются для себя, а не для совершения высших предначертаний и не для скорейшего достижения бесконечного развития совершенства?

Если религия, с своим подавляющим фатализмом, и доктринаризм, с своим безотрадным и холодным, не заставили людей сложить руки, то нечего бояться, чтоб это сделало воззрение, освобождающее их от этих плит. Одного чутья жизни и непоследовательности было достаточно, чтоб спасти европейские народы от религиозных проказ вроде аскетизма, квиетизма, которые постоянно были только на словах и никогда на деле; неужели разум и сознание окажутся слабее?

К тому же в реальном воззрении есть свой секрет; тот, кто от него сложит руки, тот не поймет его и не примет; он еще принадлежит к иному возрасту мозга, ему еще нужны шпоры, с одной стороны, дьявол с черным хвостом, с другой – ангел с белой лилией.

Стремление людей к более гармоническому быту совершенно естественно, его нельзя ничем остановить, так, как нельзя остановить ни голода, ни жажды. Вот почему мы вовсе не боимся, чтобы люди сложили руки от какого бы учения ни было. Найдутся ли лучшие условия жизни, совладает ли с ними человек, или в ином месте собьется с дороги, а в другом наделает вздору – это другой вопрос. Говоря, что у человека никогда не пропадет голод, мы не говорим, будут ли всегда и для каждого съестные припасы, и притом здоровые.

Есть люди, удовлетворяющиеся малым, с бедными потребностями, с узким взглядом и ограниченными желаниями. Есть и народы с небольшим горизонтом, с странным воззрением, удовлетворяющиеся бедно, ложно, а иногда даже пошло. Китайцы и японцы, без сомнения, два народа, нашедшие наиболее соответствующую гражданскую форму для своего быта. Оттого они так неизменно одни и те же.

Европа, кажется нам, тоже близка к "насыщению" и стремится – усталая осесть, скристаллизоваться, найдя свое прочное общественное положение в мещанском устройстве. Ей мешают покойно служиться монархически-феодальные остатки и завоевательное начало. Мещанское устройство представляет огромный успех в сравнении с олигархически-военным, в этом нет сомнения, но для Европы и в особенности для англо-германской, оно представляет не только огромный успех, но и успех достаточный. Голландия опередила, она первая успокоилась до прекращения истории. Прекращение роста – начало совершеннолетия. Жизнь студента полнее событий и идет гораздо бурнее, чем трезвая и работящая жизнь отца семейства. Если б над Англией не тяготел свинцовый щит феодального землевладения и она, как Уголино, не ступала бы постоянно на своих детей, умирающих с голоду; если б она, как Голландия, могла достигнуть для всех благосостояния мелких лавочников и небогатых хозяев средней руки, – она успокоилась бы на мещанстве. А с тем вместе уровень ума, ширь взгляда, эстетичность вкуса еще бы понизились, и жизнь без событий, развлекаемая иногда внешними толчками, свелась бы на однообразный круговорот, на слегка видоизменяющийся semper idem[459]459
  всегда одно и то же (лат.).


[Закрыть]
. Собирался бы парламент, представлялся бы бюджет, говорились бы дельные речи, улучшались бы формы… и на будущий год то же, и через десять лет то же, это была бы покойная колея взрослого человека, его деловые будни. Мы и в естественных явлениях видим, как начала эксцентричны, а устоявшееся продолжение идет потихоньку, не буйной кометой, описывающей с распущенной косой свои неведомые пути, а тихой планетой, плывущей с своими сателлитами, вроде фонариков, битым и перебитым путем; небольшие отступления выставляют еще больше общий порядок… Весна помокрее, весна посуше, но после всякой – лето, но перед всякой – зима.

– Так это, пожалуй, все человечество дойдет до мещанства, да на нем и застрянет?

– Не думаю, чтобы все, а некоторые части наверно. Слово "человечество" препротивное, оно не выражает ничего определенного, а только к смутности всех остальных понятий подбавляет еще какого-то пегого полубога. Какое единство разумеется под словом "человечество"? Разве то, которое мы понимаем под всяким суммовым названием, вроде икры и т. п. Кто в мире осмелится сказать, что есть какое-нибудь устройство, которое удовлетворило бы одинаким образом ирокезов и ирландцев, арабов и мадьяр, кафров и славян? Мы можем сказать одно – что некоторым народам мещанское устройство противно, а другие в нем как рыба в воде. Испанцы, поляки, отчасти итальянцы и русские имеют в себе очень мало мещанских элементов, общественное устройство, в котором им было бы привольно, выше того, которое может им дать мещанство. Но из этого никак не следует, что они достигнут этого высшего состояния или что они не свернут на буржуазную дорогу. Одно стремление ничего не обеспечивает, на разницу возможного и неминуемого мы ужасно напираем. Недостаточно знать, что такое-то устройство нам противно, а надобно знать, какого мы хотим и возможно ли его осуществление. Возможностей много впереди, народы буржуазные могут взять совсем иной полет; народы самые поэтические – сделаться лавочниками. Мало ли возможностей гибнет, стремлений авортирует[460]460
  не имеет успеха (от франц. Avorter).


[Закрыть]
, развитии отклоняется. Что может быть очевиднее, осязаемее тех, – не только возможностей, – а начал личной жизни, мысли, энергии, которые умирают в каждом ребенке. Заметьте, что и эта ранняя смерть детей тоже не имеет в себе ничего неминуемого; жизнь девяти десятых наверное могла бы сохраниться, если б доктора знали медицину и медицина была бы в самом деле науней. На это влияние человека и науки мы обращаем особенное внимание, оно чрезвычайно важно.

Заметьте еще посягательство обезьян (например, шимпанзе) на дальнейшее умственное развитие. Оно видно в их беспокойно озабоченном взгляде, в тоскливо грустном присматривании ко всему, что делается, в недоверчивой и суетливой тревожности и любопытстве, которое, с другой стороны, не дает мысли сосредоточиться и постоянно ее рассеивает. Ряды и ряды поколений вновь и вновь стремятся к какому-то разумению, заменяются новыми, и эти стремятся, не достигая его, умирают, – и так прошли десятки тысяч лет, и пройдут еще десятки.

Люди имеют большой шаг перед обезьянами; их стремления не пропадают бесследно, они облекаются словом, воплощаются в образ, остаются в предании и передаются из века в век. Каждый человек опирается на страшное генеалогическое дерево, которого корни чуть ли не идут до Адамова рая; за нами, как за прибрежной волной, чувствуется напор целого океана – всемирной истории; мысль всех веков на сию минуту в нашем мозгу и нет ее "разве него", а с нею мы можем быть властью.

Крайности ни в ком нет, но всякий может быть незаменимой действительностью; перед каждым открытые двери. Есть что сказать человеку пусть говорит, слушать его будут; мучит его душу убеждение – пусть проповедует. Люди не так покорны, как стихии, но мы всегда имеем дело с современной массой, ни она не самобытна, ни мы не независимы от общего фонда картины, от одинаких предшествовавших влияний, связь общая есть. Теперь вы понимаете, от кого и кого зависит будущность людей, народов?

– От кого?

– Как от кого?.. да от на с с вами, например. Как же после этого нам сложить руки!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю