355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Герцен » Былое и думы, том 2 » Текст книги (страница 16)
Былое и думы, том 2
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:58

Текст книги "Былое и думы, том 2"


Автор книги: Александр Герцен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц)

Если б можно было доказать, что тряпка была положена с целью, то есть что противники вели Бартелеми на убой, то враги Бартелеми были бы покрыты позором и погублены на веки веков.

За такой приятный результат Бартелеми охотно пошел бы на десять лет в каторжную работу или в депортацию[231]231
  ссылку (от франц. deportation).


[Закрыть]
.

По следствию, оказалось, что лоскуток, вынутый из пистолета, действительно принадлежал Пардигону, он был вырван из тряпки, которой он обтирал лаковые сапоги. Пардигон говорил, что он чистил дуло, надев тряпочку на карандаш, и что, может, вертевши ею, отрезал лоскуток, но друзья Бартелеми спрашивали, отчего же у лоскутка правильная овальная форма, отчего нету городков от складок…

С своей стороны противники Бартелеми приготовили фалангу свидетелей a decharge[232]232
  защиты (франц.).


[Закрыть]
в пользу Бароне и его товарищей.

Политика их состояла в том, что атторней со стороны Бароне будет их спрашивать об антецедентах Курне и прочих. Они превознесут их и будут молчать о Бартелеми и его секундантах. Такое единодушное умалчивание со стороны соотечественников и "корели-жионеров"[233]233
  единоверцев (от франц. coreligionnaire).


[Закрыть]
должно было, по их мнению, сильно поднять в глазах Кембеля и публики одних и сильно уронить других. Призыв свидетелей стоит денег, да и сверх того у Бартелеми не было целой ширинги друзей, которым он мог бы отдать приказание говорить то или другое.

Друзья Курне и прежде того, при следствии, умели красноречиво молчать.

Одного из арестованных свидетелей, Бароне, следопроизводитель спросил, знает ли он, кто убил Курне, или кого он подозревает. Бароне отвечал, что никакие угрозы, никакие наказания не заставят его назвать человека, лишившего жизни Курне, несмотря на то, что покойник был лучший друг его. "Если бы я должен был десяток лет влачить цепи в душной тюрьме, то я и тогда не сказал бы".

Солиситор перебил его хладнокровным замечанием: "Да это ваше право, впрочем, вы вашими словами показываете, что вы виновника знаете".

И после всего этого они хотели перехитрить – кого же? – лорда Кембеля? Я желал бы приложить его портрет, для того чтоб показать всю меру нелепости этой попытки. Старика лорда Кембеля, поседевшего, и сморщившегося на своем судейском кресле, читая равнодушным голосом, с шотландским акцентом, страшнейшие evidences[234]234
  свидетельские показания (англ.).


[Закрыть]
и распутывая самые сложные дела с осязательной ясностью, – его хотела перехитрить кучка парижских клубистов… Лорда Кембеля, который никогда не поднимает голоса, никогда не сердится, никогда не улыбается и только позволяет себе в самых смешных или сильных минутах высморкаться… Лорда Кембеля, с лицом ворчуньи-старухи, в котором, вглядываясь, вы ясно видите известную метаморфозу, так неприятно удивившую левочку-красную шапочку, что это вовсе не бабушка, а волк в парике, женском роброне и кацавейке, обшитой мехом.

Зато его лордшипство не осталось в долгу.

После долгих дискуций о тряпочке и после показаний Пардигона защитники Бароне начали вызывать свидетелей.

Во-первых, явился старик рефюжье, товарищ Бар-беса и Бланки. Он сначала с некоторым отвращением принял библию, потом сделал движение рукой – "была, мол, не была" – присягнул и вытянул шею.

– Давно ли вы, – спросил один из атторнеев, – знакомы с Курне?

– Граждане, – сказал рефюжье по-французски, – с молодых лет моих преданный одному делу, я посвятил жизнь свою священному делу свободы и равенства… – и пошел было в этом роде.

Но атторней остановил его и, обращаясь к переводчику, заметил: "Свидетель, кажется, не понял вопроса, переведите его на французский".

За ним следовал другой. Пять-шесть французов, с бородами, идущими в рюмочку, и плешивых, с огромными усами и волосами, выстриженными по-николаевски, наконец с волосами, падающими на плечи, и в красных шейных платках, явились один за другим, чтоб сказать вариации на следующую тему: "Курне был человек, которого достоинства превышали добродетели, а добродетели равнялись достоинствам, он был украшение эмиграции, честь партии, жена его неутешна, а друзья утешаются только тем, что остались в живых такие люди, как Бароне и его товарищи".

– А знаете ли вы Бартелеми?

– Да, он французский рефюжье… Видал, но не знаю ничего об нем, – при этом свидетель чмокал по-французски ртом.

– Свидетеля такого-то… – сказал атторней.

– Позвольте, – заметила бабушка Кембель голосом мягкого участия" – не беспокойте их больше, это множество свидетелей в пользу покойного Курне и подсудимого Бароне нам кажется излишним и вредным, мы не считаем ни того, ни другого такими дурными людьми, чтобы их честность и порядочное поведений следовало доказывать с таким упорством. Сверх того, Курне умер, и нам вовсе не нужно ничего знать о нем, мы призваны судить одно дело о его убиении; все идущее к этому преступлению для нас важно, а события прошлой жизни подсудимых, которых мы равно считаем весьма порядочными джентльменами, нам не нужно знать. Я с своей стороны не имею никаких подозрений насчет г. Бароне.

– А на что у тебя, бабушка, такие хитрые да смеющиеся глаза?

– На то, что ртом я по моему сану не могу смеяться над вами, милые внучаты, а потому посмеюсь глазами.

Разумеется, что после этого свидетелей с прической внизу и с прической наверху, с военным видом и с кашне всех семи цветов призмы отпустили не слушавши.

Затем дело пошло быстро.

Один из защитников, представляя присяжным, что подсудимые – иностранцы, совершенно не знающие английских законов, заслуживают всякого снисхождения, прибавил: "Представьте себе, гг. присяжные, г. Бароне так мало знал Англию, что на вопрос – знаете ли вы, кто убил Курне? – отвечал, что если б его в цепях посадили лет на десять в тюремные склепы, то он и тогда бы не сказал имени. Вы видите, что г. Бароне еще имел об Англии какие-то средневековые понятия, он мог думать, что за его умалчивание его можно ковать в цепи, бросить на десять лет в тюрьму. Надеюсь, – сказал он, не удерживая смеха, что несчастное событие, по которому г. Бароне был несколько месяцев лишен свободы, убедило его, что тюрьмы в Англии несколько улучшились с средних веков и вряд ли хуже тюрем в некоторых других странах. Докажемте же подсудимым, что и суд наш также человечествен и справедлив", и проч.

Присяжные, составленные наполовину из иностранцев, нашли подсудимых "виновными".

Тогда Кембель обратился к подсудимым, напомнил им строгость английских законов, напомнил, что иностранец, ступая на английскую землю, пользуется всеми правами англичанина и за это должен нести и равную ответственность перед законом. Потом перешел к разнице нравов и – сказал, наконец, что он не считал бы справедливым наказать их по всей строгости законов, а потому приговаривает их к двухмесячному тюремному заключению.

Публика, народ, адвокаты и мы все были довольны: ждали резкого наказания, но не смели думать о меньшем minimume, как три-четыре года.

Кто же остались недовольны?

Подсудимые.

Я подошел к Бертелеми; он мрачно сжал мне руку и сказал:

– Пардигон-то остался чист, Бароне… – и он пожал плечами.

Когда я выходил из залы, я встретил моего знакомого, lawyera, он стоял с Бароне.

– Лучше бы меня, – говорил последний, – на год досадили, чем смешать с этим злодеем Бартелеми.

Суд кончился часов около десяти вечером Когда мы пришли на железную дорогу, мы застали в амбаркадере толпы французов и англичан, громко и шумно рассуждавших о деле. Большинство французов было довольно приговором, хотя и чувствовало, что победа не по ту сторону Ламанша. В вагонах французы затянули "Марсельезу".

– Господа, – сказал я, – справедливость прежде всего; на этот раз споемте-ка "Rule, Britannia!"

И "Rule, Britannia" запели!

2. БАРТЕЛЕМИ

Прошло два года… Бартелеми снова стоял перед лордом Кембелем, и на этот раз угрюмый старик, накрывшись черным клобуком, произнес над ним иной приговор.

В 1854 году Бартелеми еще больше отдалился от всех, вечно чем-то занятой, он мало показывался, готовил что-то в тиши – люди, жившие с ним вместе, знали не больше других. Я его видел изредка; он всегда мне показывал большое сочувствие и доверие, но ничего особенного не говорил.

Вдруг разнесся слух о двойном убийстве, Бартелеми убил какого-то мелкого неизвестного английского купца и потом полицейского агента, который хотел его арестовать. Объяснения, ключа – никакого. Бартелеми молчал перед судьями, молчал в Ньюгете. Он с самого начала признался в убийстве полицейского; за это его можно было приговорить к смертной казни, а потому он остановился на признании – защищая, так сказать, свое право быть повешенным за последнее преступление – не говоря о первом.

Вот что мы узнали мало-помалу. Бартелеми собрался ехать в Голландию, в дорожном платье, с визированным пассом в кармане, с револьвером – в другом, в сопровождении женщины, с которой он жил, – Бартелеми отправился в девять часов вечером к англичанину, фабриканту содовой воды. Когда он постучался, горничная отворила ему дверь; хозяин пригласил их в парлор и вслед за тем пошел с Бартелеми в свою комнату.

Горничная слышала, как разговор становился крупнее, как он перешел в брань, вслед за тем ее господин отворил дверь и пихнул Бартелеми – тогда Бартелеми вынул из кармана пистолет и выстрелил в него. Купец упал мертвый. Бартелеми бросился вон – испуганная француженка скрылась прежде него и была счастливее. Полицейский агент, слышавший выстрел, остановил Бартелеми на улице; он грозил ему пистолетом, полицейский не пускал – Бартелеми выстрелил на этот раз больше чем вероятно, что он не хотел убить агента, а только постращать его, но, вырывая руку и сжимая другой пистолет – в таком близком расстоянии, – он его смертельно ранил. Бартелеми пустился бежать, но уже полицейские его заметили – и он был схвачен.

Враги Бартелеми, не скрывая радости, говорили, что это был просто акт разбоя, что Бартелеми хотел ограбить англичанина. Но англичанин вовсе не был богат. Без полного помешательства трудно предположить, чтоб – человек пошел на открытый разбой – в Лондоне, в одном из населеннейших кварталов, – в знакомый дом, часов в девять вечером, с женщиной, – и все это, чтоб украсть каких-нибудь сто ливров (что-то такое было найдено в комоде убитого).

Бартелеми за несколько месяцев до этого завел какую-то мастерскую крашеных стекол с узорами, арабесками и надписями по особому способу. Он на привилегию истратил фунтов до шестидесяти; фунтов пятнадцать недостало, он попросил у меня взаймы и очень аккуратно отдал. Ясно, что тут было что-то важнее простого воровства… Внутренняя мысль Бартелеми, его страсть, его мономания остались. Что он ехал в Голландию только для того, чтобы оттуда пробраться в Париж, это знали многие.

Едва три-четыре человека остановились в раздумье перед этим кровавым делом – остальные все испугались и опрокинулись на Бартелеми. Быть повешенным в Англии не респектабельно; иметь связи с человеком, судимым за убийство, shoking[235]235
  скандально (англ.).


[Закрыть]
; ближайшие друзья его отшарахнулись…

Я тогда жил в Твикнеме. Прихожу раз домой вечером, меня ждут два рефюжье. "Мы к вам, – говорят они, – приехали, чтоб вас удостоверить, что мы ни малейшего участия не имели в страшном деле Бартелеми – у нас была общая работа, мало ли с кем приходится работать. Теперь скажут… подумают…"

– Да неужели вы за этим приехали из Лондона в Твикнем?! – спросил я.

– Ваше мнение нам очень дорого.

– Помилуйте, господа, да я сам был знаком с Бартелеми, и хуже вас – потому что никакой общей работы не имел, но не отрекаюсь от него. Я не знаю дела, суд и осуждение предоставляю лорду Кембелю, а сам плачу о том, что такая молодая и богатая сила, такой талант – так воспитался горькой борьбой и средой, в которой жил, что в пущем цвете лет – его жизнь потухнет под рукою палача.

Поведение его в тюрьме поразило англичан, ровное, покойное, печальное без отчаяния, твердое без jactance[236]236
  самохвальства (франц.).


[Закрыть]
. Он знал, что для него все кончено – и с тем же непоколебимым спокойствием выслушал приговор, с которым некогда стоял под градом пуль на баррикаде.

Он писал к своему отцу и к девушке, которую любил. Письмо к отцу я читал, ни одной фразы, величайшая простота, он кротко утешает старика – как будто речь не о нем самом.

Католический священник, который ex officio[237]237
  по должности (лат.).


[Закрыть]
ходил к нему в тюрьму, человек умный и добрый, принял в нем большое участие и даже просил Палмерстона о перемене наказания, – но Палмерстон отказал. Разговоры его с Бартелеми были тихи и исполнены гуманности с обеих сторон. Бартелеми писал ему: «Много, много благодарен я вам за ваши добрые слова, за ваши утешения. Если б я мог обратиться в верующего – то, конечно, одни вы могли бы обратить меня – но что же делать… у меня нет веры!» После его смерти, священник писал одной знакомой мне даме: «Какой человек был этот несчастный Бартелеми – если б он дольше прожил, может его сердце и раскрылось бы благодати. Я молюсь о его душе!»

Тем больше останавливаюсь я на этом случае, что "Times" со злобой рассказал насмешку Бартелеми над шерифом.

За несколько часов до казни один из шерифов, узнав, что Бартелеми отказался от духовной помощи, счел себя обязанным обратить его на путь спасения – и начал ему пороть ту пиетистическую дичь, которую печатают в английских грошовых трактатах, раздаваемых даром на перекрестках. Бартелеми надоело увещание шерифа. Апостол с золотой цепью заметил это и, приняв торжественный вид, сказал ему: "Подумайте, молодой человек – через несколько часов вы будете не мне отвечать, а богу".

– А как вы думаете, – спросил его Бартелеми, – бог говорит по-французски или нет?.. Иначе я ему не могу отвечать…

Шериф побледнел от негодования, и бледность и негодование дошли до парадного ложа всех шерифских, мэрских, алдерманских вздохов и улыбок, – до огромных листов "Теймса".

Но не один апостольствующий шериф мешал Бартелеми умереть в том серьезном и нервно поднятом состоянии – которого он искал – которое так естественно искать в последние часы жизни.

Приговор был прочтен. Бартелеми заметил кому-то из друзей, что уж если нужно умереть – он предпочел бы тихо, без свидетелей потухнуть в тюрьме, чем всенародно, на площади, погибнуть от руки палача. – "Ничего нет легче: завтра, послезавтра я тебе принесу стрихнину". Мало одного, двое взялись за дело. Он тогда уже содержался как осужденный, то есть очень строго – тем не меньше через несколько дней друзья достали стрихнин и передали ему в белье. Оставалось убедиться – что он нашел. Убедились и в этом…

Боясь ответственности, один из них, на которого могло пасть подозрение, хотел на время покинуть Англию. Он попросил у меня несколько фунтов на дорогу; я был согласен их дать. Что, кажется, проще этого? Но я расскажу это ничтожное дело для того, чтоб показать – каким образом все тайные заговоры французов открываются, каким образом у них во всяком деле компрометирована любовью к роскошной mise en scene бездна посторонних лиц.

Вечером в воскресенье у меня были, по обыкновению, несколько человек польских, итальянских и других рефюжье. В этот день были и дамы. Мы очень поздно сели обедать, часов в восемь. Часов в девять взошел один близкий знакомый. Он ходил ко мне часто, и потому его появление не могло броситься в глаза, но он так ясно выразил всем лицом "Я умалчиваю!", что гости переглянулись.

– Не хотите ли чего-нибудь съесть или рюмку вина? – спросил я.

– Нет, – сказал, опускаясь на стул, сосуд, отяжелевший от тайны.

После обеда он при всех вызвал меня в другую комнату и, сказавши, что Бартелеми достал яд (новость, которую я уже слышал), – передал мне просьбу о ссуде деньгами отъезжающего.

– С большим удовольствием. Теперь? – спросил я. – Я сейчас принесу.

– Нет, я ночую в Твикнеме и завтра утром еще увижусь с вами. Мне не нужно вам говорить – вас просить, чтоб ни один человек…

Я улыбнулся.

Когда я взошел опять в столовую, одна молодая девушка спросила меня: "Верно, он говорил о Бартелеми?"

На другой день, часов в восемь утра, взошел Франсуа и сказал, что какой-то француз, которого он прежде не видел, требует непременно меня видеть.

Это был тот самый приятель Бартелеми, который хотел незаметно уехать. Я набросил на себя пальто и вышел в сад, где он меня дожидался. Там я встретил болезненного, ужасно исхудалого черноволосого француза (я после узнал, что он годы сидел в Бель-Иле к потом a la lettre[238]238
  буквально (франц).


[Закрыть]
умирал с голоду в Лондоне). На нем был потертый пальто, на который бы никто не обратил внимания, но дорожный картуз и большой дорожный шарф, обмотанный круг шеи, невольно остановили бы на себе глаза в Москве, в Париже, в Неаполе.

– Что случилось?

– Был у вас такой-то?

– Он и теперь здесь.

– Говорил о деньгах?

– Это все кончено – деньги готовы.

– Я, право, очень благодарен.

– Когда вы едете?

– Сегодня… или завтра…

К концу разговора подоспел и наш общий знакомый. Когда путешественник ушел:

– Скажите, пожалуйста, зачем он приезжал? – спросил я его, оставшись с ним наедине.

– За деньгами.

– Да ведь вы могли ему отдать.

– Это правда, но ему хотелось с вами познакомиться, он спрашивал меня, приятно ли вам будет – что же мне было сказать?

– Без сомнения, очень. Но только я не знаю, хорошо ли он выбрал время.

– А разве он вам помешал?

– Нет – а как бы полиция ему не помешала выехать…

По счастью, этого не случилось. В то время как он уезжал, его товарищ усомнился в яде, который они доставили, подумал, подумал и дал остаток его собаке. Прошел день – собака жива, прошел другой – жива, Тогда – испуганный он бросился в Ньюгет, добился свиданья с Бартелеми – через решетку – и, улучив минуту, шепнул ему:

– У тебя?

– Да, да!

– Вот видишь, у меня большое сомнение. Ты лучше не принимай, я пробовал над собакой, – никакого действия не было!

Бартелеми опустил голову – и потом, поднявши ее и с глазами, полными слез, сказал:

– Что же вы это надо мной делаете!

– Мы достанем другого.

– Не надобно, – ответил Бартелеми, – пусть совершится судьба.

И с той минуты стал готовиться к смерти, не думал об яде и писал какой-то мемуар, который не выдали после его смерти другу, которому он его завещал (тому самому, который уезжал).

Девятнадцатого января в субботу мы узнали о посещении священником Палмерстона и ею отказе.

Тяжелое воскресенье следовало за этим днем., Мрачно разошлась небольшая кучка гостей. Я остался один. Лег спать, уснул и тотчас проснулся. Итак, через семь-шесть-пять часов – его, исполненного силы, молодости, страстей, совершенно здорового, выведут на площадь и убьют, безжалостно убьют, без удовольствия и озлобления, а еще с каким-то фарисейским состраданием!.. На церковной башне начало бить семь часов. Теперь – двинулось шествие – и Калкрофт налицо… Послужили ли бедному Бартелеми его стальные нервы – у меня стучал зуб об зуб.

В одиннадцать утра взошел Доманже,

– Кончено? – спросил я.

– Кончено.

– Вы были?

– Был.

Остальное досказал "Times"[239]239
  Против статьи «Теймса» аббат Roux напечатал «The murderer Barthelemy» («Убийца Бартелеми» (англ.)).
  (Перевод) "Господину редактору "Теймса".
  Господин редактор, я только что прочел в сегодняшнем номере Вашей уважаемой газеты о последних минутах несчастного Бартелеми – рассказ, к которому, я мог бы многое прибавить, указав и на большое количество странных неточностей. Но Вы, господин редактор, понимаете, к какой сдержанности обязывает меня мое положение католического священника и духовника заключенного.
  Итак, я решил отстраниться от всего, что будет напечатано о последних минутах этого несчастного (и я действительно отказывался отвечать на все вопросы, с которыми ко мне обращались газеты всех направлений); но я не могу обойти молчанием позорящее меня обвинение, которое ловко вкладывают в уста бедного уздика, якобы сказавшего: "что я достаточно воспитан, чтобы не беспокоить его вопросами религии".
  Не знаю, говорил ли Бартелеми действительно что-либо подобное и когда он это говорил. Если речь идет о первых трех моих посещениях, то он говорил правду. Я слишком хорошо знал этого человека, чтобы пытаться заговорить с ним о религии, не завоевав прежде его доверия; в противном случае со мной случилось бы то же, что и со всеми другими католическими священниками, посещавшими его до меня. Он не захотел бы меня больше видеть; но, начиная с четвертого посещения, религия являлась предметом наших постоянных бесед. В доказательство этого я желал бы указать на нашу столь оживленную беседу, состоявшуюся в воскресенье вечером, о вечных муках – догмате нашей, или, скорее, его религии, который больше всего угнетал его. Вместе с Вольтером он отказывался верить, что "тот бог, который излил на дни нашей жизни столько благодеяний, по окончании этих дней предаст нас вечным мукам".
  Я мог бы привести еще слова, с которыми он обратился ко мне за четверть часа до того, как он взошел на эшафот; но так как эти слова не имели бы иного подтверждения, кроме моего собственного свидетельства, я предпочитаю сослаться на следующее письмо, написанное им в самый день казни, в шесть часов утра, в тот самый миг, когда он спал глубоким сном, по словам Вашего корреспондента:
  "Дорогой господин аббат. Сердце мое, прежде чем перестав биться, испытывает потребность выразить Вам свою благодарность за нежную заботу, которую Вы с такой евангельской щедростью проявили по отношению ко мне в течение моих последних дней. Если бы мое обращение было возможно, оно было бы совершено Вами; я говорил Вам: "Я ни во что не верю!" Поверьте, мое неверие вовсе не является следствием сопротивления, вызванного гордыней; я искренне делал все, что мог, пользуясь Вашими добрыми советами; к несчастью, вера не пришла ко мне, а роковой момент близок… Через два часа я познаю тайну смерти. Если я ошибался, и если будущее, ожидающее меня, подтвердит Вашу правоту, то, несмотря на этот суд людской, я не боюсь предстать перед богом, который, в своем бесконечном милосердии, конечно, простит мне мои грехи, совершенные в сем мире.
  Да, я желал бы разделять Ваши верования, ибо я понимаю, что тот, кто находит убежище в религии, черпает, в момент смерти, силы надежде на другую жизнь, тогда как мне, верующему лишь в вечное уничтожение, приходится в последний час черпать силы в философских рассуждениях, быть может ложных, и в человеческом мужестве.
  Еще раз спасибо! и прощайте!
  Е. Бартелеми. Ньюгет, 22 янв. 1855, 6 ч. утра.
  Р. S. Прошу вас передать мою благодарность г. Клиффорду".
  Прибавлю к этому письму, что бедный Бартелеми сам заблуждался, или, вернее, пытался ввести меня в заблуждение несколькими фразами, которые были последней уступкой человеческой гордыне. Эти фразы, несомненно, исчезли бы, если бы письмо было написано часом позднее. Нет, Бартелеми не умер неверующим; он поручил мне в минуту смерти объявить, что он прощает всем своим врагам, и просил меня быть около него до той минуты, когда он перестанет жить. Если я держался на некотором расстоянии, – если я остановился на последней ступеньке эшафота, то причина этого известна властям. В конце концов я выполнил, согласно религии, последнюю волю моего несчастного соотечественника. Покидая меня, он сказал мне с выражением, которого я никогда в жизни не забуду: "Молитесь, молитесь, молитесь!" Я горячо молился от всего сердца и надеюсь, что тот, кто объявил, что он родился католиком и что он хотел умереть католиком, вероятно, в последний час испытал одно из тех невыразимых чувств раскаяния, которые очищают душу и открывают ей врата вечной жизни.
  Примите, г. редактор, выражение моего глубочайшего уважения.
  Аббат Ру. Chapel-house, Cadogane-terrace, янв. 24".
  (Прим. А. И. Герцена.)


[Закрыть]
.

Когда все было готово, рассказывает "Times", он попросил письмо той девушки, к которой писал, и, помнится, локон ее волос или какой-то сувенир; он сжал его в руке, когда палач подошел к нему… Их, сжатыми в его окоченелых пальцах, нашли помощники палача, пришедшие снять его тело с виселицы. "Человеческая справедливость, – как говорит "Теймс", – была удовлетворена!" Я думаю, – да это и дьявольской не показалось бы мало!

Тут бы и остановиться. Но пусть же в моем рассказе, как было в самой жизни, равно останутся следы богатырской поступи и возле ступня… ослиных и свиных копыт.

Когда Бартелеми был схвачен, у него не было достаточно денег, чтоб платить солиситору, да ему и не хотелось нанимать его. Явился какой-то неизвестный адвокат Геринг, предложивший ему защищать его, явным образом, чтоб сделать себя известным. Защищал он слабо – но и не надобно забывать, задача была необыкновенно трудна: Бартелеми молчал и не хотел, чтоб Геринг говорил о главном деле. – Как бы то ни было, Геринг возился, терял время, хлопотал. Когда казнь была назначена, Геринг пришел в тюрьму проститься. Бартелеми был тронут – благодарил его и, между прочим, сказал ему:

– У меня ничего нет, я не могу вознаградить ваш труд… ничем, кроме моей благодарности… Хотел бы я вам по крайней мере оставить что-нибудь на память, да ничего у меня нет, что б я мог вам предложить. Разве мой пальто?

– Я вам буду очень, очень благодарен, я хотел его у вас просить.

– С величайшим удовольствием, – сказал Бартелеми, – но он плох…

– О, я его не буду носить… признаюсь вам откровенно, я уж запродал его, и очень хорошо.

– Как запродали? – спросил удивленный Бартелеми.

– Да, madame Тюссо, для ее… особой галереи. Бартелеми содрогнулся.

Когда его вели на казнь, он вдруг вспомнил и сказал шерифу:

– Ах, я совсем было забыл попросить, чтоб мой пальто никак не отдавали Герингу!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю