Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 2"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– Вот вам, – сказал он, отряхивая с пиджака пыль и мелкие соринки, – для повышения образования… и вообще. Ага, – отметил он вслед за тем задумчивый вид доктора Боголюбова, столбом вставшего посреди комнаты. – Примерили на себе рубище узника замка Иф?
– Замок Иф? – переспросил Сергей Павлович. – Шутить изволите. Мне завещано рубище моего деда. А также, – указал он на серые папки, – слезы, стоны, последние слова… Мне завещана беззащитность жертвы и безжалостность палача. Мне завещаны, – задыхаясь, говорил доктор, – правда и ложь, надежда и отчаяние, добро и…
– И зло, – в мгновение ока перехватил молодой человек с чересчур серьезным, однако, видом, что само по себе являлось насмешкой и заслуживало достойного отпора.
Но Сергея Павловича уже тянуло к папкам с их скорбной немотой, с пропитавшей их страницы кровью, с окутавшей их тьмой забвения.
– Да, – сказал он, садясь за стол и пододвигая к себе первую папку, – и зло… Когда никто не знает, где Кощеева игла, с Кощеем не совладать. Когда зло перестает быть тайной, оно теряет силу.
– А! – радостно воскликнул капитан. – Поборник гласности! Чýдно. Приятно встретить человека, в зрелые годы мыслящего как восторженный юноша. Желаю удачи.
Впустую, однако, старался он уязвить доктора Боголюбова. Сергей Павлович его попросту не слышал. Он уже открыл испещренную штампами обложку, с ледяной усмешкой отметив среди черных крупных литер: ГПУ, НКВД, КГБ – два слова, на долгие времена превратившие картонную папку в оцинкованный гроб: «совершенно секретно», и с первой же страницы, будто в пропасть, провалился в другую, неведомую, страшную жизнь. Поначалу он даже не мог понять, отчего таким ужасом веет на него от всех этих протоколов, справок, рапортов, доносов, постановлений с печатями и без оных, подписанных и безымянных, напечатанных на машинке и накорябанных малограмотным пером, на бумаге доброкачественной, плотной, с благородной желтизной и на вырванных из дешевых тетрадок мятых страничках в косую линейку. Немало времени пришлось ему провести в подвале, пока его не осенило: и ужасала, и отталкивала, и с невыразимой силой притягивала его снова и снова открывающаяся в неизменной своей последовательности картина страстей Господних, подвергшаяся, правда, умышленным искажениям. Грубой рукой были изъяты, к примеру, пусть слабые, но все же пережитые Понтием Пилатом муки совести, хотя кто, хотели бы мы знать, будет упорствовать в убеждении, что среди людей в форме не нашлось ни одного, у кого тяжким камнем не легло бы на сердце гнетущее чувство стыда, вины и бессильного раскаяния; о безжалостном бичевании не сказано было ни единого слова, меж тем как стоны узников, будто из-под надгробной плиты, глухо звучали в их показаниях, день ото дня все более отвечающих замыслам следствия; и распятие, вернее же говоря, расстрел совершался либо в подвале, отчасти, должно быть, напоминавшем тот, где, стиснув зубы, читал Сергей Павлович, либо в каком-нибудь укромном местечке, в густом лесу, в пустыне, поросшей скудной колючкой, в прибрежных зарослях, а то даже и в тире, сама обстановка которого побуждала к меткости, достойной «ворошиловского стрелка». В конце концов, за каждый патрон по исполнении следовало отчитаться. Случались, однако, казни вполне по образу той, какую претерпел наш Спаситель – на кресте деревянном, на крестообразно сложенных шпалах, на стене храма, среди икон с выколотыми у святых ликов очами. Были, кроме того, Голгофы, Иерусалиму неведомые, когда в морозный день нагого, как Адам, старика-священника усердно поливали водой, превращая его в мертвую ледяную статую; и в реках топили – с камнем на шее или на ногах, и на кострах жгли, с первобытным изумлением наблюдая за темно-серым дымом, каковым исходил к небесам еще час назад живой человек; до смерти кромсали тело штыками… Ах, Боже мой! Какую свирепость вечный враг Твой внушил Твоим – увы – созданиям! Что они творили на горемычной русской земле по его наущению и при Твоем, о Боже, попущении! И что это было с нами? Обморок? Обольщение? Помрачение разума и окаменение сердца? Или плеснула наружу копившаяся веками ненависть к Церкви и ее служителям? И молвит ли, наконец, пастырь добрый о скорбном сем русском веке простое и великое слово, которое обратит в прах нашу гордыню, отворит в нас слезы покаяния и преподаст нам нерушимое наставление истины, добра и милосердия? Но какая, о братья, скорбь! Какой ужас! И какое отчаяние…
С лихорадочной поспешностью бежало перо Сергея Павловича, перенося в заветную тетрадь кровоточащие свидетельства. Старика-митрополита допрашивали, Кириака, по общецерковному мнению имеющего первенствующее право на шитый золотом белый патриарший клобук с крестом на маковце.
Доктор Боголюбов сидел в углу, и стул был под ним все тот же, скрипучий и шаткий, возле зарешеченного окна, со створками, распахнутыми наружу, во двор, где слабо шелестела тускло-зеленая листва старой чинары и откуда плыл в комнату сухой августовский азиатский зной, изнурительный для бритого наголо человека в гимнастерке, прихлебывающего из граненого стакана крепкий холодный черный чай, поминутно вытирающего коричневым, в клетку, платком голову и лицо с крупным носом и втайне проклинающего московское начальство, загнавшее его в эту тмутаракань, а себе уготовившее райские уголки Подмосковья, с самоварами на дачных верандах, березовым хороводом вокруг, опятами, уже повылезшими на пнях и пенечках, и детишками, со всех ног бегущими в дом от весело брызнувшего, но уже прохладного дождика, им скоро в школу, на Арбат, в белое здание с портретом товарища Сталина над крыльцом, с пахнущими мастикой полами и новыми черными партами, его же пацанам шагать в паршивый двухэтажный домик, зимой шатающийся от ветра, с отхожим местом во дворе, грязнее не придумаешь, сто раз он директору внушал и грозил посадить, и сядет как миленький, ведь там какую-нибудь местную заразу маленькому русскому мальчику подхватить проще, чем два чистеньких пальчика описать, справедливо ли это, пусть рассмотрят всю его службу, хоть с исподу, хоть снаружи, ведь он и в Москве, на Лубянке, служил, и в Екатеринбурге, и в Перми, и везде был, как цепной пес органов, ему скажут «фас!», глотки рвал без пощады, и сейчас приказали из этого старика и еще двух таких же, в чем только душа в них держится, слепить контрреволюцию, после чего подвести к высшей мере, и он слепит, будьте покойны, всё скажут, во всем признаются, всё подпишут, комар носа не подточит, о переводе рапорт, мать вашу, полгода в управлении гниет, а ему надо, у него Маруся, жена, здесь пропадает, не может она здесь дышать ни летом, ни зимой, невмочь ей здесь, в Среднюю Россию или на Кавказ, в Россию лучше, хрен с ней, с Москвой или там с Питером, нам бы и Вологда сгодилась, и Кострома, и Смоленск, где, кстати, этого попа в последний раз арестовали, сейчас на одну ладонь посажу, а другой прихлопну, ты для своих митрополит, а может, и патриарх, а у нас ты Советской власти изобличенный враг, и петь ты у нас будешь не свою аллилуйю, а чистосердечные признания в заговоре против рабоче-крестьянской власти совместно с подследственным Седых, он же митрополит Иустин, и подследственным Великановым, он же епископ Евлогий, другие пойдут в прицеп, а вы трое – паровозом.
Сергей Павлович обмер на скрипучем своем стуле. Кириак глянул на его выцветшими страдающими глазами и шепнул:
– Ты пиши.
– А! – догадался бритый человек за столом и еще раз вытер голову и лицо коричневым, в клетку, платком. – Молишься… Молись, батя, чтобы твой бог внушил моему начальству, что товарища Подметкина с женой Марией и двумя пацанами, Васькой и Сашкой, из этой проклятущей дыры перевести в Россию, можно в Смоленск, где было ваше, Кирилл Наумович, последнее место жительство… гм… Наумович – из обрезанных, что ли?
– Я русский, – прошелестел митрополит высохшими губами. – Наум был древнееврейский пророк, в переводе – утешение. Это имя есть в святцах.
– Ну-ну… Я не против. Это при царском режиме, при Николашке, еврей был не человек. А сейчас он даже больше, чем человек – начальник. – Отдав, таким образом, должное советской власти, уравнявшей в правах граждан всех национальностей, но, может быть, чуток перебравшей с вознесшимися аж до небес евреями, он расстелил на столе платок, выдвинул ящик, задумчиво наморщил лоб, непосредственно переходящий в бритую голову, и после краткого раздумья вытащил полбуханки белого хлеба, графинчик с красным вином и нож с перламутровой рукоятью, снабженный тремя лезвиями, штопором и шилом. Стаканчик появился следом. Яичко. – Я, батя, вот так люблю, – он отрезал ломоть белого вкусного пшеничного хлеба (Сергей Павлович видел, как на тощей шее митрополита дернулся кадык) и обмакнул его в стаканчик с вином. – Хлеб наш насущный… винцом пропитанный… даждь нам днесь… И яичко из-под курочки, утром еще теплое было, у нас кур штук пятнадцать, а петух один, но кохинхинской породы… И он, батя, со своим гаремом справляется в лучшем, скажу тебе, виде! Накинется, – и одной рукой, собранной в огромную птичью лапу, он накрыл другую, изображающую покорную и на все готовую курочку, – и давай ее топтать! И ее, блудодейку, клювом и долбит, и треплет! Но зато и яички – первый сорт!
Голодными глазами за каждым его движением следил Кири-ак, но Сергею Павловичу, тем не менее, властно указал: смотри и пиши. А на что было тут смотреть? О чем писать? Как он жрал, этот Подметкин? С какой ловкостью толстыми пальцами обколупывал яичко? И как бережно, запрокинув голову, опускал в широко открытый рот пропитанный красным вином ломоть пшеничного хлеба? И как потребив все: хлеб, оставшееся в графинчике вино, яичко, громко отрыгивал, приговаривая: поели, чем господь с петушком послали нам для подкрепления сил душевных и телесных, послужим теперь честно советской власти, ей слава, показавшей нам свет и оберегающей нас от всякого врага, злоумышленника и супостата? Кощунства подметкинские вписывать в тетрадь, предназначенную исключительно для свидетельств о мучениках и перенесенных ими страданиях?! Моя тетрадь да будет мартирологом, сверяясь с которым справедливый Судия воздаст палачам и вознаградит страдальцев.
Но ведомо ли вам, что отвечал колеблющемуся и негодующему доктору Боголюбову митрополит Кириак? Тайнозритель, каковым, по сути, ты являешься, не закрывает глаза в ужасе и отчаянии и не выпускает перо из ослабевших рук. Смотри и пиши, повторил он, И Сергей Павлович смотрел и записывал, что Подметкин: 1) подобрал с платка крохи хлеба и отправил их в рот, для чего открыл его так, что стали видны черные подгнившие зубы верхней челюсти; 2) яичную скорлупу смахнул в корзину; 3) после чего встряхнул платок и с благодушным вздохом утер им взмокшую бритую голову и лицо с каплями пота на нем; 4) и по завершении означенных и отмеченных скрипящим ненавистью пером Сергея Павловича действий обратился к митрополиту со следующими словами:
– Пекло проклятое. В аду, небось, не так шпарит. Тебе хорошо, ты сухонький, в тебе влаги нет, а я в такую жару днями напролет ну прямо как утка, и пью, и пью…
Картонная папка появилась затем на столе, разбухшая от бумаг, – в точности такая, какая лежала перед Сергеем Павловичем, и Подметкин, слюнявя пальцы и листая ее, сокрушенно качал головой. Ах, вражина. Такой старичок, с виду дохленький, а упорный. Его сколько раз Советская власть сажала, но как искренне надеющаяся на чистосердечное раскаяние прощала ему совершенные ей во вред тяжкие преступления: секретные церковные служения с каждением, воплями и призывами к богу превратить Советскую отчизну, нам всем родную мать, в Содом и Гоморру, города сказочного стихийного бедствия, на каковые просьбы господь, однако, не ударил палец о палец, из чего несомненно следует, что там, куда его определило многовековое поповское вранье, есть всего лишь атмосфера, имеющая летом небо синее, осенью – облачное, зимой – серое, весной – дождливое, тайные подстрижения в монахи и монашки, чем пополнялся истощающийся кадр реакционного духовенства, моления в память казненного народом царя Николки Романова, агитацию против вскрытия мощей, подпольную попытку тайным от народа голосованием (путем, между прочим, секретной переписки) выбрать патриарха, на место которого метил Кириак, и проч. и проч. Хотя давно пора было осознать бессмысленность борьбы с Советской властью. Ты с народом борешься, батя, а народ, он мало того что тебя и твою церковь отверг, он непобедим, народ-то. Признаваться пора тебе и разоружаться перед советским народом.
– А в чем, вы меня извините, мне признаваться? – едва слышно спросил Кириак, на что Подметкин лишь развел руками.
С Луны, что ли, брякнулся? Да тут всякая страничка (и он бережно поднял и столь же бережно опустил на стол толстенную папку) сколько уже лет против тебя криком кричит! Можно прочесть. Вот, к примеру: профессору Войно не ты ли, батя, давал установку на внедрение христианских идей в медицину? В Ташкенте дело было. А проповедь про так называемого мученика Георгия не ты ли говорил, имея в виду, что напрасно наша власть ведет антирелигиозную политику, все равно-де ей христианства не одолеть? В Котельничах говорил, о чем есть письменные показания священника Ивана Овчинникова и внедренного в церковную среду нашего сотрудника-разведчика, ввиду обострения классовой борьбы скрывающего до поры свое подлинное имя и подписывающегося вымышленным: «Орел». А церковному старосте Ануфриеву, бывшему торговцу, не шепнул разве, что обновленцы – те же коммунисты, и что в обновленческую церковь ты ни ногой? И ему же не сказал, что коммунистам до самой моей смерти не покорюсь? И не сулил ли, что скоро будет новая власть, и мы все поедем по своим местам? Новая власть! А?! Да за одни эти слова! В Гжатске было, а нам доложил священник Серебряников Василий Иванович. Среди поповской вашей братии встречаются честные люди. А контрреволюционный всесоюзный подпольный центр всех церковников кто создал? И кто во главе?! А вот – и остро отточенным карандашом он указал на Кириака.
– Позвольте! – слабо вскрикнул тот. У Сергея Павловича сжалось сердце. – Это все совершенно не так… какие-то подслушанные разговоры… свидетельства безнравственных людей… Этот Ануфриев – он вор и лгун, он храм ограбил! А центр? Да еще всесоюзный? Если ко мне сюда две монахини из Гжатска приезжали Христа ради…
– Связные, – отрубил Подметкин. – И ты, батя, не думай. У нас для тебя не только бумаги припасены… О тебе сейчас живой человек свое слово скажет.
Он нажал спрятанную под столом кнопку, дверь отворилась, и безо всякого сопровождения вошел, вернее же выразиться, влетел от полученного извне толчка руки невидимой, но сильной довольно странного вида человек (как успел заметить и записать Сергей Павлович): с головой лохматой и, судя по всему, давно не мытой, ибо полуседые волосы на ней слиплись и стояли торчком, в ветхой одежде, каковая, собственно говоря, и одеждой могла быть названа лишь с большим преувеличением, всего же точнее – рубищем, тем паче что сквозь многочисленные ее дыры просвечивало тело, и с блуждающей на серых губах улыбкой непреходящего счастья. Удержавшись на ногах, он выпрямился, оглянулся, увидел Кириака и, рухнув перед ним на колени, потянулся лобызать его руки. Кириак, нахмурившись, укрыл их за спиной. На глазах странного человека появились слезы, серые губы задрожали.
– Владыченька, – умоляюще зашептал он, – никто не видит… Одни мы с тобой. Я тебе с Неба весть принес. Благослови!
– Сеня, Сеня, – сокрушенно вздохнул Кириак и возложил ладонь на его немытую голову. – Бедный ты мой. Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа…
– Семен Харламович, – окликнул Сеню Подметкин. – Ты этого гражданина давно знаешь?
Сеня сел возле ног митрополита и, возведя взор к потолку, мечтательно протянул:
– Давне-енько я с ним знаком. Вот как было мне явление, что вовсе я не Семен Харламов Кузнецов, и я на Семена с тех пор откликаюсь для удобства земного обихода, а в духе и истине я сын Божий, архистратиг Михаил, посланный на грешную землю огненным моим мечом поразить безбожную власть.
– Так, – одобрительно кивнул Подметкин.
– Я ему, – и Семен Харламович, обхватив ноги митрополита, прижался к ним лицом, – великую эту тайну первому открыл. И мы с ним с тех пор заодно.
– Да что вы его слушаете! – вскричал и тотчас закашлялся Кириак и, схватившись за грудь, говорил уже сквозь сухой, надрывный кашель. – Не видите разве… он нездоров… у него душа…
Подметкин стукнул карандашом по столу.
– Видим. Мы все видим и все понимаем: кто здоров, кто болен, а кто прикидывается больным для маскировки своих враждебных целей. Ты продолжай, Семен Харламович, мы тебя слушаем.
Кириак обречено потупился, Семен же Харламович, заглядывая ему в глаза, восторженно говорил:
– И ты не сумлевайся, владыченька! Ни минутки не сумлевайся! Власть супротив Господа и христианства, а мы супротив нее! Она власть жидовская, богопротивная, дьявольская она, эта власть. И печатью антихристовой припечатана. Я ви-идел! Мне говорят, ты, Семен, вступай в союз сапожников, вот тебе книжка… А на ней – я-то вижу! – с внутренней стороны, ежели на просвет, водяными знакам три цифры пропечатаны: 666. Она власть ненасытная как зверь, и христианской крови реки хочет пролить. Но ты, владыченька, вспомни: благоверный и равноапостольный князь Константин что изрек, узрев в небе огненный крест? Сим победиши! Так сказал и одолел супостата! И мы, о братия, возопим дружно: сим победиши!
И он торжествующе поднял тощую грязную руку со сложенным троеперстием.
– А ты, Семен Харламович, – задушевно молвил Подметкин, – ответь-ка нам: а центр у вашей церковной организации есть? Или, по-другому, кто у вас за главного? Директивы от кого идут?
– Первые директивы, – с просиявшим лицом отчеканил Семен Харламович, – от самого Господа Бога. Надлежит нам излить на землю семь чаш гнева за ложь и братоубийство.
– Семь? – переспросил Подметкин, и Семен Харламович охотно кивнул, подтверждая:
– Семь!
– Господи, Боже мой! – взмолился Кириак. – Это же Апокалипсис, последняя книга Нового Завета. Там сказано прообразно, а у него, – погладил он бедную сенину головушку, – от болезни путаница величайшая…
– Вы, гражданин Кириак… или как вас там, – Подметкин заглянул в папку, – ага… Бобров фамилия ваша… вы, гражданин Бобров, напрасно заметаете следы и пытаетесь увести следствие в нужную вам сторону. В академиях и семинариях ваших мы не учились, опиумом не баловались, но и Ветхий Завет читывали, и в Новом разбираемся, и вашу линию прекрасно видим. Вот он, – прицелился Подметкин карандашом в Семена Харламовича, – или кто другой из одураченных вами… Вы ему команду на вредительский акт – в письменной, а для вашей конспирации лучше в устной форме – и он совершит! На все пойдет: убить, поджечь, отравить, потому что так в ваших книгах от вашего господа сказано. Верно я говорю, Семен Харламович?
– Ты, милый человек, – строго обратился к нему Семен Харламов Кузнецов, – покайся, пока худого чего с тобой не стряслось, а нас с владыченькой отпусти. Ты иди, прячься где-нибудь, на гору лезь или в пещеру, какая поглубже… И семейство возьми. Не то прольется на тебя гнев Господа – язвами уязвит Он тебя, кровь будешь пить из рек вместо воды, огнем с неба испепелит, тьмой окутает великой, страшной, непроглядной, и град пошлет, все побивающий, и землетрясение, от которого рухнет Вавилон, прибежище вашего блуда, гордости и скверны… – Белая пена вскипела у него на губах, он задыхался.
Кириак с отрешенным лицом молча поглаживал его голову.
– Как успехи? – бодро спросил неслышно появившийся капитан Чеснов.
Сергей Павлович вздрогнул и дикими глазами на него посмотрел.
– Увлеклись, – понимающе кивнул Чеснов. – Страсти-мордасти, они захватывают, сам знаю.
– А ежели разъяснить или добавить, – успокоившись, продолжал Сеня, – от него, от владыченьки… Он вскорости у нас Патриархом будет, дело решенное.
И Подметкин вслед за Семеном Харламовичем старательно записывал, и Сергей Павлович заносил в свою тетрадь губительные для Кириака слова несчастного безумца. Семен Харламович, однако, был вскоре удален, причем выдворение его совершила, надо полагать, все та же рука, принадлежавшая, как выяснилось, здоровенному малому с плоским азиатским лицом, коей он безжалостно ухватил Кузнецова за ворот его рубища, отчего раздался треск рвущихся ниток, и поволок в коридор. Все это произошло столь быстро, что Семен Харламович успел лишь прокричать в отчаянии: «Владыченька! За Христа распинаюсь!», но дверь за ним тут же захлопнулась, и призывные вопли его стали едва слышны, а потом стихли и вовсе.
Чеснов улыбнулся и хлопнул себя по гладкому лбу. Голова дырявая. Забыл сказать. Для курящих уголок в туалете, по коридору налево, вторая дверь с мужской буквой. На втором этаже буфет, дорогой, дрянной и скудный. Слухи о царящем здесь изобилии безмерно преувеличены. Перебиваемся вместе с народом, погружающимся в нищету и теряющим государственность. Сергей Павлович с усилием вникал в смысл его слов. Государственность? Нищета? На гладкое чело капитана набежали тоненькие морщинки. Тупость доктора Боголюбова его раздражала. Увы, нищета. Не вам спорить. Врач высшей категории, а вкалываете за гроши.
– Какая там категория, – буркнул Сергей Павлович.
– Гляди и пиши, – шептал ему Кириак.
Двух стариков-епископов привели и поставили перед Подметкиным. С похолодевшим от ужаса сердцем видел Сергей Павлович их изуродованные лица с узенькими щелочками опухших, багрово-сизых глаз, разбитыми ртами, кровавыми ссадинами на щеках. У одного старика из уголка рта еще сочилась и тоненькой струйкой стекала по седой бороде кровь.
– Я ведь тебе говорил, чурка: рукам особо воли не давай! – обругал Подметкин все того же азиата. – Старики все-таки… Старикам везде у нас почет. Да вы садитесь, садитесь, в ногах правды нет.
– А я чего… – нагло отвечал азиат. – Сама велела.
– Ладно, ладно! – как от зубной боли, сморщился Подметкин. – Сама… Постой пока здесь… Так-так, – выбил он карандашом барабанную дробь. – У нас, – он заглянул в дело, – Великанов, епископ Евлогий… – Один из стариков попытался подняться, но Подметкин всплеснул руками. – Вовсе вам не надо вставать! Сидите! …И гражданин Седых, по-церковному – Иустин… Один к вам простенький вопросик…
Капитан Чеснов насмешливо хмыкнул. Гость этого дома вправе рассчитывать на внимание хозяев. Хороша была бы контрразведка, если бы Сергей Павлович Боголюбов остался для нее тайной за семью печатями. Нет печатей, нет и тайны.
Есть человек, в последнее время посещающий церковь, на что Конституция дает ему полное право, с некоторых пор проявляющий чрезвычайный интерес к судьбе репрессированного деда-священника и воспользовавшийся благоприятным случаем, чтобы заполучить допуск в архив. Зачем? Что ищет он в годах далеких? О прочем умолчим.
Предостереженный папой, Сергей Павлович сумел сохранить полнейшую невозмутимость, несмотря на пробежавший в душе холодок. Следите, что ли?
– Работаем, – скромно отвечал ему капитан Чеснов.
– …такой вот простенький вопросик… Подтверждаете ли существование всесоюзного подпольного контрреволюционного центра церковников? Вот, к примеру, вы, гражданин Великанов, – подтверждаете?
У епископа Евлогия еще текла изо рта кровь. Он утер ее тыльной стороной ладони и, скривившись от боли, с трудом повернул голову к митрополиту.
– Не могу… владыка… сил нет…
Кириак ему молча кивнул.
– Три дня они его били, – почти бесплотным своим шепотом прошелестел он Сергею Павловичу. – И спать не давали. А ему шестьдесят девятый. И владыку Иустина не щадили. Тому и вовсе скоро восемьдесят.
– Молись, батя, молись! – бодро провозгласил Подметкин. – Замаливай, батя, свой грех перед Советской властью, авось она тебе снисхождение сделает.
– Подтверждаю, – прошамкал Евлогий, и плечи его затряслись от рыданий.
– Воды, воды! – всполошился Подметкин и потянулся через стол со стаканом в руке. – Теплая только… Нагрелась. Немудрено ей по всем законам природы в такую-то жару…
Отпив воды и оставив на краю стакана кровавый след от разбитых губ, Евлогий шамкал дальше. Из невнятных его слов возникала мало-помалу устрашающая картина оплетшего паучьей паутиной всю страну церковного подполья, в затаенных глубинах которого день и ночь ковалось оружие слова и дела, дабы в час «икс» по команде из Лондона или Парижа запалить пожар восстания против советской власти. Из-за рубежа в помощь церковникам по давно разработанному плану тотчас двинут на СССР войска: Турция ударит с юга, Япония и Соединенные Штаты с востока, капиталистическая же Европа поднапрет с запада. По неизбежном в кратчайшие сроки падении советской власти тотчас будет восстановлено упраздненное в недавнем прошлом патриаршество, а незамедлительно созванный собор утвердит патриарха.
– И кто ж это будет? – вкрадчиво осведомился Подметкин. – Вы имя нам назовите.
С глубоким вздохом отвечал Евлогий, что именно митрополиту Кириаку как старейшему по хиротонии и наиболее среди всех уважаемому епископу надлежит быть Патриархом всея Руси. Согласно новому уложению, он примет в свои руки два меча двух властей: духовной и светской, дабы наилучшим образом оградить Россию от новых потрясений, прежде всего – от социальных революций.
– А вот еще вопросик, – вдохновился Подметкин, утирая градом катящий с его лица пот. – Патриарх – это, так сказать, в будущем. А на данный момент времени кто возглавляет подпольный центр?
Евлогий молчал.
– Ну, ну, – пожурил его Подметкин. – Так хорошо работаем, а тут как язык проглотил. Осталось-то всего ничего. Или помочь вам, гражданин Великанов? Исмаилка, – поманил он азиата, – иди-ка сюда…
– Христом Богом! – прохрипел Евлогий. – Не надо! Я скажу…
И Сергей Павлович (вместе с Подметкиным) записывал, думая с отчаянием, скорбью и ужасом: ах, зачем? ну зачем ты это все говорил, владыка? умереть бы, не разомкнув разбитых губ…
Но Кириак шелестел в ответ: не суди, Сережа! не приведи Господь страдать тебе нашими муками, а пострадаешь – поймешь, тогда как Подметкин от всякого слова сиял и, макая ручку в чернильницу, успевал порадовать себя мыслью, что уж после этого дела – а он такой заговор изложит! такую контрреволюцию сплетет! – какими бы они свиньями ни были а рапорт подпишут и если не Москву с Питером то Смоленск Ярославль или Кострому он вместо этой знойной дыры как пить дать непременно получит Маруся оживет и пацанам Сашке с Васькой нормальная там будет школа вместо этого сарая Азия будь она проклята ничего видали мы теперь эту Азию вот он подпольный центр в полном составе старики хитрые а надо будет для кворума для веса для солидности еще мы кого-нибудь к ним пристегнем есть запасец Кириак у них главный Сеня-дурак показал и директивы отравить питьевые источники вызвать эпидемию инфекционных заболеваний подготовить мощные взрывы в промышленных центрах и крупных колхозах связь с фашистами учитывая обстановку у них Гитлер на всех болт положил что хочет то и делает молодец он только не всякое слово в строчку пишется война с ним будет тогда может есть резон здесь окопаться если бы только Маруся ночами так не стонала сердце кровью обливается жалко бабу а Кириак у них пойдет за главного Сеня-дурак подтвердил и Евлогий хорошо его Исмаилка обработал славно до сих пор дрожит теперь пусть этот подтвердит как его там ну да Седых епископ Иустин а куда он денется вон он Исмаилка ему мигнуть он и отца родного живым в землю вколотит с его-то силищей.
– У меня теперь к вам вопросец, – уткнул Подметкин свой карандашик в Иустина, сидевшего с опущенной на грудь седой головой. – К вам, к вам, гражданин Седых! Оглох он, что ли? Глянь-ка, Исмаилка…
Безжалостной рукой схватив епископа за волосы, тот поднял его голову, заглянул в глаза и доложил:
– Она чего-то вроде плохо ведет. Смотрит, а не видит.
– Это все ты, чурка нетесаная! – отчаянно закричал Подметкин и в досаде даже карандашик свой швырнул на пол и потом, отыскивая его, нагибался, кряхтел и еще сильнее обливался потом. – Уф! – утерся он платком. – И что теперь прикажешь делать? Мне его показания – во как!
И ребром ладони он провел по расстегнутому на одну пуговицу воротнику гимнастерки.
– Давай, Исмаилка, сделай с ним что-нибудь… Некогда нам канитель с доктором разводить!
– А я чего… Воды я ей дам, что ли?
Но напрасно лил азиат воду на седовласую главу Иустина, напрасно хлопал его по щекам ладонями с толстыми, короткими, будто обрубленными пальцами и кричал ему в уши, чтобы кончал катать дуру, – епископ молчал, сползал со стула и невидящим взором глядел на зеленеющую за окном чинару.
– Эх, – Исмаилка подхватил Иустина и усадил его ровнее. – Совсем она помирает, что ли?
– Камфору! – хотел было крикнуть Сергей Павлович. – Внутривенно! И нашатырь!
Сухой горячей рукой Кириак закрыл ему рот.
– Гефсиманию помнишь?
– Помню, – поспешно отвечал Сергей Павлович, с гнетущим чувством собственного бессилия наблюдая, как белеет и без того бледное лицо Иустина и как все ярче проступают на нем кровоподтеки, синяки и ссадины – следы палаческого усердия исполнительного Исмаилки.
– Не Моя воля, но Твоя да будет… Помнишь?
Доктор Боголюбов кивнул.
– А помнишь, что сказано: или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего, и Он представит Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов? Как же сбудутся Писания, что так должно быть? Помнишь?
– Да, – сказал Сергей Павлович с внезапной дрожью в голосе. – Я помню.
– Вот и подумай умной головой: разве не спас бы нас Господь от лютой сей муки, ежели не должно было так быть?
«Но зачем?!» – едва не завопил Сергей Павлович, но Кири-ак словно печать поставил ему на губы своей сухой горячей ладонью. Тем временем, вызванный Подметкиным по телефону, явился врач в белом грязном халате поверх гимнастерки и галифе, в растоптанных тапочках на босу ногу, отвел Иустину нижние веки, пощупал пульс и сунул ему под нос ватку с нашатырем. Епископ дернулся и застонал.
– Говорить стала, – обрадовался Исмаилка. – И глаз туда-сюда пошел!
– Ты ему чайку с сахаром дай, – сквозь глубокую зевоту едва вымолвил врач. – Жара проклятущая. Целый бы день спал. И работай. Он сколько тебе надо, столько и протянет.
Подметкин засуетился. Чайку. Мигом. Сахара два куска. Нет, три. Ложечкой. Он размешал сахар и протянул стакан азиату:
– Накось. Аккуратненько, зря не лей!
С мучительным стоном Иустин приоткрыл рот и попытался сделать глоток. Но то ли Исмаилка хотел побыстрее влить ему стакан, то ли глотать епископу было трудно – чай пролился мимо и потек по бороде.