355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Нежный » Там, где престол сатаны. Том 2 » Текст книги (страница 19)
Там, где престол сатаны. Том 2
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:12

Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 2"


Автор книги: Александр Нежный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

– Какое такое из меня чучело? Я сейчас уже и сам ровно чучело, не трудитесь. Дровишек я ей наколол, водичкой она меня напоила, деньжат, правда, малость дала, я и пошел далее своей дорогой. Никакой я от нее записки не получал. А была бы – а то бы вы ее не нашли. Я перед вами как Адам стоял. И рот разевал, и раком, прости, Господи, вставал… Не было никакой записки.

– Из Красноозерска был этапирован в Пензу, но бежал из-под конвоя и объявлен во всесоюзный розыск.

– Они самогонки нажрались, заснули, я и ушел. У меня в Пензе делов не было. А записочку я в ремень зашил, да так ловко, что они его мяли-мяли, в трех местах порезали, но Господь уберег – не нашли. Первым делом добрался я до Москвы, Москва, думаю, большая, кто меня найдет, а сам трясусь как заяц. Сунулся к родственникам – отца двоюродная сестра там на Палихе жила, они меня на ночь приютили, а с утра пораньше говорят: вот тебе, Алексей, Бог, а вот порог. За твои церковные дела мы с нашей Палихи на Соловки или еще куда переселяться не желаем. И денег суют. На, говорят, возьми, Христа ради, и не поминай нас лихом. Я деньги взял, всех благословил, поклонился и пошел. Иду по адресу записку отдать, творю молитву: «Господи, милостив буди мне, грешному!», а меня в сердце будто кто-то толкает: «Не ходи! Не ходи! Худо будет!» Но записочку от владыки ведь должен я передать! Это мне вроде послушания, а послушание для монаха, сам знаешь, паче поста и молитвы. Однако, я думаю, ежели вы хитрые, дьяволом наученные, то и меня, простеца, Господь умудрит. И не пошел я сразу в тот дом, а стал возле него ходить, и не близко, а поодаль, по другой стороне. И все смотрю: тихо ли? Час, а то и больше, ходил-бродил, ну, думаю, теперь-то можно. А тут откуда ни возьмись – р-раз! и машина черная к дому, да к тому самому подъезду, куда мне надо бы. И старичка с бородой и в скуфейке – архиерей, это точно, я только не знаю кто – под белы руки из дома выводят, в машину – и помогай тебе Бог, владыко! А что я мог? Не кидаться же мне на всю ту свору, которая архиерея забрала? Пристрелили бы как пса, и точка. А на записке адрес есть, а имени-то нет! Велела Вера Михайловна: дверь откроют, владыку спросишь – и тоже имени не сказала – отдашь и назад. Там парк неподалеку, я сел на скамейку и горькую стал думать думу. В Данилов идти? Там разгром. На Крутицкое подворье? И там разгром, я точно знаю. В Петровский? А Бог его весть, какие там нынче хозяева.

В храм Христа Спасителя – там обновленцы. То есть не было у меня в Москве ни единого верного человека, с которым бы я мог совет держать и у него спросить: а что мне с этой записочкой делать? С другой-то стороны меня мысль о матушке гложет. Как она там, в Сотникове, или где еще, меня ищет, Господу молится, а я вот здесь, в Москве, и что мне делать – не знаю, хоть убей. Господи милосердный, Господи всеблагий, Господи человеколюбец, помилуй, сохрани мою матушку и убереги ее до встречи со мной!

Сидел, сидел и высидел: в Питер съезжу, у меня там один архиерей близко знакомый, ему записку отдам, а сам назад, в Сотников, маму искать. Как я до Питера добрался – одному Богу известно. Пятеро суток ехал! В Бологом слезал – в поезде облава была. В Новгороде Великом слезал и там два дня Христа ради у одной старушки в чулане жил. Но добрался. Пришел на Литейный, звоню в квартиру, прислуга спрашивает: ты к кому? Мне, говорю, владыку, да побыстрей. А вид у меня оборванный, грязный, страшный – дикий у меня, словом, вид. Зверей на мне от такой жизни видимо-невидимо, стою, почесываюсь. Владыко в прихожую выходит, я ему в ножки: благословите, помогите. Он прямо ахнул: да ты сбежал, что ли, откуда? А сам от меня на шажок-другой подальше, чтобы мои звери на него не скакнули. Я ему как на духу: и про записочку, и про арест, и как ловко сбежал – все выкладываю. Гляжу, у него глазки нехорошо как-то вспыхнули. Записочка-то при тебе? При мне, говорю, владыко святый, только спрятана глубоко. Надо бы разоблачиться. Ага, он говорит, и все что-то думает, думает про себя. Иди в ванную. Заодно и помойся. А мы тебе тут бельишко чистое, рубаху какую-нибудь, портки и пинджак. Завели в ванну. И слышу, замок снаружи – щелк. Эй, я стучу, зачем закрыли-то? Ежели затвориться надо, я и отсюда могу. Да ты, говорят, отец, не обращай внимания, мойся. Это на всякий-де случай, от чужих. Ой, думаю, попал ты, отец Адриан, из огня да в полымя. Взял в ванной ножнички, вспорол ремень, вытащил записку и гадаю: порвать? А по клочкам соберут и прочтут. Я ее тогда, ровно тайновидец, в рот положил, разжевал и помаленьку проглотил. И на устах моих горька она была, и во чреве нехороша. И тут как раз – щелк, дверь отворилась, и двое мужиков с наганами мне велят выходить. Да погодите, ребята, я еще не помылся. Ничего, поп, у нас, на Гороховой, для тебя баня уже натоплена. Тут архиерей выглянул. Как же так, я ему говорю, владыко святый? Последнее дело – людей выдавать. А он на меня обеими ручками машет: ничего, ничего, отец, иди с миром, они во всем разберутся. А меня уже из квартиры волокут, руки заломили… Здоровые, черти. Я только обернуться успел и на вечное прощание ему сказать: не архиерей ты – Иуда. Ступай, ищи осину, на которой тебе удавиться! И так я устал, так намаялся, такая на душу горечь пала, что, веришь, в камере заснул сразу. И только заснул – матушкино лицо увидел. Да как! Под водой она, моя голубушка, платьице черное, ручки на груди сложены, а глаза открыты, ее, мамины, светлые, всегда с печалью мамины глаза на меня глядят и будто вопрошают: а и где ж ты так запоздал, сынок мой?! Я ждала, да не дождалась.

Письмо

«Сыночек ты мой Алешенька дитятко мое роженое ты уж прости меня глупую я тебя ждала да не дождалась а мне уж невмочь стало скитаться кусок хлеба просить от самого Харькова брела ноги в кровь избила а кто подаст Христа ради а кто гонит иди говорят старая тебе помирать а ты все бродишь и ночевать где пустят а где от ворот поворот я тогда стожок себе присмотрю там и сплю вполглаза жду солнышка и вместе с ним дальше бреду и люди какие-то другие стали жалости в них меньше а страха больше а где страх там и жестокость скажешь бывало что же вы православные Бога-то не боитесь а они в ответ где он твой Бог когда кругом одни черти ах думаю поди не страшно им душу губить прости их Господи Алешенька времена настали больно свирепые кажись не последние ли уже времена и бедному человеку куды податься меня обогреет его власть в темницу бросит а то и казнить велит лютой казнью а у него дети малые жена вот он о Боге-то и предстоящей ему загробной жизни уж и не мыслит живота своего ради а я ковыляю себе потихоньку и слезами обливаюсь так мне Алешенька людей жалко что вы скородумы о жизни будущего века ничуть помыслить не желаете молитвами Богородицы помилуй их Господи но ведь и радость была у меня мир Божий напоследок поглядела и какие дубравы какие рощи березовые видела у нас поди таких и вовсе нет а разнотравья море-окиян жаль только не кошеное чем же они скотинку зимой кормить будут или уж и коровенок и овечек совсем не осталось а у тебя местечко может всех краше и речка чистая и старицы и луга и обитель твоя прекрасная только пограбили ее всю она прямо как девица испохабленная ей-Богу и ни души только монашек какой-то вещички в телегу накладывал а про тебя не знает ушел кудай-то небось в Сотников я в храм зашла а он Алешенька ободранный царских врат нет алтарь не на месте но я все равно помолилась Матерь Божия говорю Ты сама Мать и как тревожилась когда Сынка Своего схватилась а Его нет Ты-то Его нашла во Святом Граде и мне грешной помоги мово сыночка найти ведь он у меня последний сердечный мой Алешенька братья его все на войне полегли он у меня один и свет и надежа и любовь мне без тебя никаких моих сил больше нету и ничегошеньки про тебя узнать я не могу где ты не заарестовали ли тебя как верного служителя Божия здоров ли кто тебя питает от щедрот своих или мыкаешься Христа ради вроде меня Алешенька кровиночка моя свет мой утешение мое не найду тебя помру а не помру прямо в той речке и утоплюсь знаю что грех велик этот есть но куды мне деваться я чаяла возле тебя последние мои деньки провести и чтоб ты глаза мои закрыл и поцеловал меня в остатний раз и отпел и с миром похоронил а я чтоб тебе на всю твою жизнь дала мое материнское благословение и оставила тебя на этой земле с моей любовью и упованием на Богородицу но видать не судьба мне тебя увидеть а я бы тебе борщ сварила какой ты любишь и оладушек напекла не серчай потому как одолело меня горе мое и ухожу я с белого света одна-одинешенька. Твоя мать Блохина Прасковья Антиповна».

3

Покинув подвал, в котором со спекшимися от мучительной жажды губами безмолвно томилась его изувеченная Родина, Сергей Павлович оглянулся, окинул прощальным взором серые пористые стены, зашторенные на первых этажах окна, дверь с латунной ручкой и дважды шаркнул подошвами о тротуар в знак того, что он навсегда отрясает со своих ног прах этого дома, поднявшегося на крови, мучениях и лжи. Хуже будет дому сему в день суда, чем земле Содомской и Гоморрской, истинно говорю я, Сергей Павлович Боголюбов, испивший малую толику из великой чаши за многие годы скопившихся здесь страданий. Мать безутешная, где тебя погребли? Могилы моей мамы не знаю, и где твоя – не ведаю. Куда унесла тебя на своих неспешных водах Покша? К какому бережку прибила? Какая ива плакучая горькими слезами оплакала тебя? И принял ли тебя Господь в твоем мокром платье, со спутавшимися мокрыми волосами, с опущенными долу печальным глазами? Верю, что умолила Его Богородица простить тебя и позвать к тебе твоего сынка – на вашу вечную радостную встречу. А если возобладал в Нем гнев против тебя, посмевшей без Его соизволения окончить свои земные дни, то я, не дрогнув, не оробев, не склонившись перед Его безмерным величием, молвлю: неправедно обошелся Ты с рабой твоей Прасковьей, поступил с ней жестоко и несправедливо. Бог любит – а Ты караешь; Бог милует – а Ты взыскиваешь; Бог сострадает – а Ты гонишь прочь. Коли так, то разве Ты – Бог?

До встречи с Аней оставалось еще почти четыре часа, и Сергей Павлович поехал к себе, на подстанцию «Скорой», дабы там, представ перед начальником (было бы славно, если бы тот оказался в легком подпитии), подписать у него заявление на продление отпуска еще на десять дней, чтобы, не мешкая, отправиться в Сотников, на родину деда Петра Ивановича и землю, из коей произросло древо боголюбовского рода. Сотников и рядом с ним расположенный Сангарский монастырь – теперь он был уверен, что Петр Иванович спрятал Завещание где-то там. Коллеги и друг-Макарцев тотчас пристанут к нему с вопрошаниями: где ты был? что делал? как отдыхал? – на что он ответит им коротко и ясно, в полном соответствии с потрясениями последнего времени: был в аду. Давя в себе глухое раздражение, он так и сказал первому встретившемуся ему на подстанции, коим оказался студиоз, с чемоданчиком в руках выходящий во двор, к машине.

– Не загорели вы что-то, Сергей Палыч, – отметил тот, досмаливая сигаретку.

– Там не загорают. Там жарят.

– Значит, вас не прожарили, – заржал студиоз.

– Конь ретивый, – грубо оборвал его доктор Боголюбов. – На вызов едешь, а халат грязный. Лепила лагерный. Явится такая образина в мерзейшем образе к больному, из того и дух вон. Дитя помойки.

Студиоз недоуменно пожал плечами.

– Да вы что, Сергей Палыч?! Будто с цепи сорвались. Халат как халат. Всегда так езжу. И с вами.

– Отстранить тебе к чертовой матери! – дав себе волю, с наслаждением заорал доктор. – И без премии на месяц!

– Слышу, слышу родной голос, – запел, появившись рядом друг-Макарцев, меж тем как насмерть разобиженный студиоз шел к машине, бормоча под нос: «Пережарился». – Вернулся Юпитер и, громы меча, затеял тут сечу, рубя всех с плеча. Мой милый, что тебе он сделал?

– Мрак и туман, – пробормотал Сергей Павлович. – Всех ненавижу. Страну, людей, «Скорую помощь», профсоюзные собрания…

– И Анечку свою? – обнимая его за плечи, демоном-искусителем зашептал Макарцев. – Одарившую тебя небесной душой и гм…гм…

– Удавлю, – посулил Сергей Павлович.

– Не имеешь права, я не молился. Впрочем, адью, меня призывает мой долг!

И вслед за студиозом он потрусил к машине, из приспущенного окна которой хрипло орал Сергею Павловичу Кузьмич: «Садись, прокачу!»

Едва улыбнувшись Наденьке, которая уставилась ему вслед растерянными синими глазками, он толкнул дверь в кабинет начальника, кивнул и молча положил перед ним свое заявление. Тот так же молча отодвинул его в сторону, погладил лысину ладонью и кратко спросил:

– Будешь?

– В другой раз.

– Другого раза может не быть. Будешь?

– Не хочу.

– Когда захочешь – не предложу. Будешь?

– Не могу.

– А я могу. – Он извлек из ящика бутылку, налил полстакана и медленно, в такт глоткам двигая острым кадыком на худой шее, выцедил его до дна. – И конфетка, – с отвращением сказал он, бросив в рот трюфель. – Чего пришел? А… Заявление… на десять дней. Месяц гулял, а теперь еще десять дней вашему благородию. Или ты уже одной ногой в стране зеленых рублей?

– Опять ты эту глупую песню… Не хочешь – как хочешь. Мне эти десять дней – во! – и Сергей Павлович полоснул себя по горлу указательным пальцем правой руки. – Вопрос жизни. Не дашь – я, с места не сходя, напишу другое.

– Камикадзе, – помечая своей закорючкой заявление, бормотал начальник подстанции. – Ты доктор хороший, славный человек, я тебя люблю, а посему совершаю мой маленький подвиг. На! И помни, кто твой благодетель, и в следующий раз не смей являться в этот кабинет с пустыми руками.

В оставшееся до встречи с Аней время Сергей Павлович чудодейственным образом сумел совершить необходимые пролегомены к предстоящему путешествию: на попутной «Скорой» домчал до Центральной, оставил в отделе кадров заявление, перемахивая через ступени, скатился с третьего этажа, выскочил на Садовое и, завидев на противоположной его стороне приближающийся к остановке троллейбус, под возмущенные гудки машин и яростный мат-перемат водителей на красный свет ринулся через широченную улицу, в три немыслимых шага догнал тронувшуюся с места «Букашку», с еще колотящимся сердцем вышел у Красных Ворот, снова перебежал кольцо и мимо высотного дома слева и здания МПС справа, мимо памятника Лермонтову, шепча: а вы, надменные потомки известной подлостью прославленных отцов, и окидывая быстрым взором озабоченных людей, тяжело поднимающихся ему навстречу, вываливающихся из чрева метрополитена, толпящихся у киосков с мороженым, рванул что было мочи вниз, к Трем вокзалам, нырнул в подземный переход, выбрался наружу, обогнул станцию метро и влетел в битком набитое зачумленным от ожидания народом здание касс предварительной продажи билетов. Там, как всю жизнь тертый в Москве калач, мгновенно оценив обстановку и уяснив, что в очереди ему придется томиться часа два, если не больше, он протиснулся к воинской кассе и тронул сердце скучающей за стеклом девицы щемящей повестью о больной тете, будто манны небесной ожидающей его, столичного врача с набором недоступных в провинции лекарств, получил билет до ближайшей к Сотникову станции Красноозерск, пулей ворвался в метро и дробным прискоком помчался по эскалатору вниз, к поезду, который должен унести его к Ане.

Отметим, между тем, одно странное обстоятельство, хотя, с другой стороны, кое-кому оно может показаться вовсе не странным, а вполне естественным для человека, замороченного разнообразными хлопотами и стремящегося всюду поспеть, дабы к урочному часу прибыть на место свидания со своей возлюбленной. Быть может, стремительность его перемещений, рискованнейший забег через Садовое кольцо, где он, будто торреро от быков, ускользал от грозящих смять его машин, смена транспорта: «Скорая», троллейбус, метро, толчея на улицах и в подземном переходе – все это могло внушить ему подсознательное чувство безопасности, в данном случае – свободы от липкого надзора матерых топтунов. Но едва он, тяжко дыша, втиснулся между дамой с тонким злым ртом и седовласым, в роговых очках гражданином профессорского вида, препоганое ощущение направленных на него чужих цепких глаз снова завладело им. Кто?! Господи, Боже мой, да самое главное – как?! Как они могли проследить его путь вплоть до билетных касс? А ежели были и там, то нынче же доложат начальству: собрался в Сотников. Поезд 63, вагон 7, место 8, станция назначения – Красноозерск. Он коротко простонал.

– Вам плохо? – участливо обернулся к нему седовласый сосед.

– Плохо… Но не так.

– Не так, – мудро ответил тот, – бывает еще хуже. Крепитесь и помните: блаженны плачущие, ибо они утешатся.

«Не он», – после этих слов отмел Сергей Павлович возникшее было у него подозрение, что профессорское обличие есть всего лишь очередная маска очередного топтуна. Но тут надо было ему бежать на пересадку, что он и сделал, в самый последний миг вскочив с места и плечами раздвинув уже смыкающиеся створки двери.

«На войне, – мстительно думал он, взлетев по ступеням, рысью преодолев переход, с мгновенным уколом совести оставив без подаяния протянутую к соотечественникам руку безногого парня в бескозырке и тельняшке десантника, сбежав вниз и чувствительно подтолкнув в спину молодого человека с крепкой шеей борца и устрашающими бицепсами, ворвался в вагон, – как на войне». Поезд тронулся.

– Очумел? – повернул к Сергею Павловичу грозный лик мощный молодой человек.

– Очумел, – утирая со лба пот, согласился доктор.

– К врачу сходи, – презрительно сказал Аполлон, – он тебе голову полечит.

Сергей Павлович все-таки опоздал.

– Целых пятнадцать минут! – с укором говорила ему Аня, меж тем как темные ее глаза сияли таким чистым и ярким светом радости, преданности и любви, что Сергея Павловича вдруг пронзила острая тревога: сможет ли он уберечь ее от невзгод, грязи и мерзости этой жизни? оградит ли ее незримым кольцом непоколебимой защиты? смилостивится ли над ней судьба, однажды уже глубоко ранившая ее потерей близкого человека? – Где ты найдешь такую женщину, – подхватывая его под руку и целуя в губы, продолжала она, – которая четверть часа стоит одна-одинешенька и отвергает предложения, среди которых были весьма заманчивые?

– Например? – пресекшимся голосом спросил он.

– Так тебе все и скажи! – смеялась Аня. – Ну, если хочешь… Один молодой человек приятной наружности предложил пойти с ним…

– В ресторан, – мрачно бухнул Сергей Павлович.

– С таким воображением, доктор, ты как-нибудь ошибешься в диагнозе. Я тебе не доверю лечить мою маму. В Большой театр, на «Лебединое», партер, третий ряд!

– Ненавижу балет.

– А я обожаю.

Он промолчал.

– Сережи-инька, – умоляюще протянула она, – что с тобой? Устал? Что-нибудь в архиве? А я торт купила нам к чаю… Павел Петрович ведь ест иногда сладкое?

– Ты моя Пенелопа, – обняв ее за плечи, шепнул Сергей Павлович. – А я твой измаявшийся в странствиях Одиссей. Пешком? Ждем троллейбус? Ловим машину?

– Пешком! Смотри, какой вечер чудесный… Сиренью пахнет. Расскажи: нашел что-нибудь о Петре Ивановиче?

Слушай, шагнул он вперед, и вместе с ним шагнула Аня. Не перебивай. Думай.

– Страшная сказка на ночь, – попыталась улыбнуться она, но вместо улыбки в глазах ее появилась тревога.

Несколько шагов они прошли молча, затем он резко остановился и, развернувшись, принялся пристально всматриваться в людей, идущих следом за ними. Остановилась и оглянулась и она. Так же молча он повернулся и двинулся дальше, увлекая ее за собой. С некоторых пор, вероятно, с тех самых, когда он, следуя письму Петра Ивановича и безмолвным наставлениям белого старца, о ком теперь ему известно, что это святой и праведный Симеон Шатровский, современник, между прочим, Александра Сергеевича, ровным счетом о нем ничего не знавшего, как, впрочем, не знал и не ведал молитвенник и чудотворец о Пушкине и его волшебных стихах, современник подвизавшегося в Москве другого святого, Федора Петровича Гааза, точнее Фридриха Иозефа, немца, доктора и католика, о котором на допросе упомянул сегодня, вернее полвека назад, житель другой вечной небесной России, столь непохожей на погрязшее во лжи, злобе и грязи наше Отечество, что представляется совершенно необъяснимым земное бытие святых на этой земле, звали же его Валентин, епископ, в миру – Александр Михайлович Жихарев, тоже доктор и довольно долгое время – врач Таганской тюрьмы, – словом, с тех самых пор по наущению Николая-Иуды за Сергеем Павловичем установлена слежка. Повсюду следуют за ним топтуны. Хвосты прицепились и не отстают. Аня испуганно оглянулась. Сергей Павлович решил, что его хромающий гекзаметр ее несколько ободрит. Дева! Трепет напрасный оставь, ибо хвост незаметен в народе, где едва ли не всякий готов стать Иудой вполне бескорыстно или в случае крайнем – за половинную цену, то бишь всего за пятнадцать, сдается мне, долларов USА. Она рассердилась, покраснела и похорошела. Сергей Павлович поклялся, что впервые видит цветок, расцветший от гнева. Аня вдруг покосилась на него с подозрением. А не плод ли все это воспаленного воображения: слежка, топтуны, хвосты (с отвращением произносила она эти слова)? Если так, то совершенно, во-первых, неостроумно, а во-вторых, безжалостно по отношению к тем, кто его любит. Увы!

Он взял ее руку, поднес к губам и поцеловал палец за пальцем – от большого с потрескавшимся лаком на ногте до мизинца с бледным следом неотмытого чернильного пятна. Умиление, нежность, любовь хлынули в его душу, и, обняв Аню, он осторожно коснулся губами ее губ. Но как бы ни сжимала страсть меня кольцом счастливым… Зиновий Германович шел по пятам за двумя топтунами, которые, в свою очередь, неотступно следовали за Сергеем Павловичем, – вплоть до метро, где они заняли наблюдательный пост в соседнем вагоне. Нет, кроме того, сомнений, что однажды вечером Сергея Павловича провожали – а он точно так же, как сейчас, шел пешим ходом – от метро до подъезда дома. Чутье его стало теперь вполне звериным. И он прямо-таки физически ощущает на себе пристальные взгляды чужих цепких глаз. Где? Да где угодно! Бесстыжие твари, они, словно за каким-нибудь муравьем, с холодным интересом наблюдают за ним.

Взять хотя бы сегодняшний день. До обеда он терзал себя чтением допросов – и, кстати, в последний раз, ибо в результате очередной войны мышей и лягушек его благодетель, будучи мышиным полководцем, пал смертью храбрых со знаменем в руках, то бишь в лапках, со словами на нем: «Вперед, к победе демократии!», после чего Сергею Павловичу незамедлительно указали на дверь. Жабы победили. Долго ли продержится жабья их власть – вот, казалось бы, о чем должно призадуматься наше Отечество, которым, впрочем, с течением времени все больше овладевает тупое безразличие. Кто нами правит? – ах, не все ли равно, лепечет в полусне добродетельный муж, ощущая в себе нарастающий позыв к незамедлительному продолжению рода.

– Ты отвлекся, – дернула Сергея Павловича за рукав Аня. – Мыши, лягушки… Лягушка, между прочим, не жаба, а жаба – не лягушка.

– Но зато я во сне и наяву томлюсь о любимой моей! – шепнул ей в горячее ушко Сергей Павлович.

– Ты отвлекся, – дрогнувшим голосом упрямо повторила она.

Отвлекся. Чистая правда. Темнеет вечер. Как дерево со всех сторон обнимают лианы, так обними меня ты, возлюбленная моя. И как солнце ласкает землю горячими лучами, так ласкай меня ты, единственная моя. И как родник утоляет жажду истомленного зноем путника, так напои меня своей любовью ты, обретение мое.

– Сере-ежинька! У меня голова кружится, когда ты так говоришь… Не говори так. Мы еще не пришли. Расскажи мне о твоих сегодняшних приключениях. Об архиве. Узнал ты что-нибудь о Петре Ивановиче?

В том-то и дело, что узнал. Простившись с подвалом, говорил Сергей Павлович, простившись, должно быть, навсегда, он кинулся в бега – но с таким мраком на душе, словно внутри него расползлась чернющая грозовая туча. Ведь он их покинул – страдальцев, заколоченных в гробы молчания, повитых пеленами забвения, погруженных в ледяные воды беспамятства, преданных, брошенных и забытых. Кого смог – он вывел из этого ада. Но сколь мало вышло вслед за ним – в сравнении с великим множеством мучеников, о которых в полный голос никогда не прорыдает убившая их Россия. Был он на подстанции, где выпросил еще десять дней отпуска и где ни за что ни про что наорал на студиоза и, кажется, на друга Макарцева, оттуда, на попутной «Скорой», доехал до Центральной, а дальше – бежал, прыгал в троллейбус, опять бежал, умолял девицу в воинской кассе продать ему билет в Красноозерск, до ближайшей к Сотникову станции…

– Так ты уезжаешь? – ахнула Аня. – И это, ты думаешь, там?

– Да, да, – нетерпеливо проговорил он. – Все сходится, – он оглянулся и едва слышно промолвил, – на Сангарском монастыре. Но заклинаю тебя, божество мое, – никому ни слова. Ни маме, ни кошке Грете, ни даже священнику…

И в метро он бежал с прытью времен своей юности. Опоздание к тебе было для меня хуже любой из египетских казней. Как! Ты одна! И ждешь меня! И к тебе косяками подплывают хлыщи, бездельники, любители клубнички и, глядя на тебя пошлыми взорами, делают тебе омерзительные предложения вроде совместного с ними посещения балета «Лебединое озеро». «Лебединое озеро»! Безошибочный знак, что скипетр датского короля вырван из его немощных рук! И Сергей Павлович подпрыгнул, попытавшись в прыжке коснуться ступней о ступню и таким образом предстать перед Аней одним из маленьких лебедей, танцующих перед гражданами в дни, когда генеральный секретарь товарищ Н. получает хорошеньких пиндюлей под зад от самых близких товарищей по партии и вылетает на заслуженный отдых. Проходившая мимо пожилая полная женщина с авоськами в обеих руках шарахнулась в сторону. Но явственно слышны были ее слова: «С ума сошел!» Аня прыснула. В тебе погибли Васильев, Лиепа и иже с ними!

– Уверяю тебя, – запыхавшись, шепнул он ей, – топтун в данный миг ломает голову: кому я этим прыжком подал условный знак?!

– Сережинька! – умоляюще воскликнула она. – Скажи, что ты про него… придумал. Нет его. И никто за тобой не следит.

Открою тайну, с каким-то лихорадочным весельем проговорил Сергей Павлович. Отчего с бесстрашием сумасшедшего кинулся он через Садовое кольцо, готовое в любой миг смять, сплющить, раздавить его, жалкого человечка, мечущегося в жарком потоке машин? Отчего догонял троллейбус, мчался подземным переходом и, пробившись к воинской кассе, сулил томящейся там девице руку и сердце взамен билета в Красноозерск? Чувствительный толчок крепко сжатым кулачком в бок. Не было. Клянусь, не было. Была больная тетя, как манны небесной ожидающая племянника-доктора с лекарствами. И в метро отчего он несся со скоростью великого бегуна и пьяницы, Царство ему Небесное, пред Олимпиадой до изнеможения гонявшего по эскалатору вверх и вниз и в Мельбурне на последних метрах вырвавшего все-таки у надменного и непьющего англичанина золотую медаль и лавровый венок победителя? И выскакивал из вагона на пересадку в последний миг, когда уже почти смыкались створки дверей, – отчего? Да, не приведи Бог, боялся застать тебя в окружении истекающих похотью женихов, что побудило бы меня взять в руки лук и стрела за стрелой отправить соискателей к Харону.

– Но я еще и от хвоста старался избавиться! – чуть ли не с отчаянием вскрикнул Сергей Павлович. – От этой слежки проклятой, унизительной, постыдной, ненавистной…

– Тише, Сережинька, тише! – приложив палец к его губам, взмолилась Аня. – А вдруг…

Он поцеловал ее палец и горестно объявил, что у рыцарей плаща и кинжала промахов не бывает. Представляю, хриплым от ненависти голосом сказал Сергей Павлович, как кто-то из них ухмылялся в мою полусогнутую спину, когда я вымаливал билет в Красноозерск… И ехал потом – он ли, другой: какая разница! со мной в метро, и видел, как ты меня поцеловала, и сейчас топчется за нами следом! Боголюбов! Враг Отечества! Изменник! Вор! (В том, разумеется, смысле, каковой вкладывал в это слово государь-преобразователь, державного блага ради велевший удавить собственного сына.) Но позвольте! Или у нас признание по-прежнему является царицей доказательств, или все-таки мало-помалу начинает оживать совсем было замордованная презумпция невиновности?! В таком случае требую объяснений согласно статье Конституции номера не помню, но суть знаю: не имеете права. Отвечайте, черт побери, быть может, по его вине гибнут больные?! Презренный поклеп, не имеющий грана доказательной силы. Скрывался от уплаты алиментов? Ложь! Сколь ничтожна ни была всегда зарплата скоропомощного врача, третья ее часть уходила дочери. Не всегда подобающим образом делился с ней «левыми» заработками? Признаю, каюсь и себя в том осуждаю. Берите меня, хватайте, судите, определяйте на принудительные работы! Согласен мыть ваши заплеванные улицы и чистить загаженные сортиры!

– Тише, Сережа, ради Бога, тише, – успокаивала Аня разбушевавшегося Сергея Павловича. – Там, – через плечо она кивала назад, – может, и нет никого.

Он отвел ее руку. Литературу, запрещенную в этой стране, я читал? Да все, кого я знал, ее читали – и «Архипелаг», и «Доктора», и Авторханова… Если бы не она – каким бы глупым теленком был я сейчас! Запрет на свободу мысли я отвергаю как гнуснейший и противоречащий…

– Аня! – воззвал он о помощи. – Чему противоречит запрет на свободу мысли?!

– Христу, – без промедления и твердо ответила она. – Апостолу Павлу. Я сейчас вспомню… погоди… Вот. Стойте в свободе, которую даровал вам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства. Здесь, правда, смысл не столько политический, как у тебя, а высший, духовный смысл…

– Да не имеет значения! – обрадовано вскричал он. – Раз мне дана свобода, мне, человеку, созданному по образу и подобию Божию, то никто не смеет ее у меня отнять! Видишь – они ни с какой стороны не имеют права!

А тут и блаженный Августин кстати припомнился ему: возлюби Бога и делай, что хочешь. Лишь ослу может показаться в этих словах абсолютная вседозволенность, ибо осел не знает, что такое любовь к Богу и как она останавливает человека, едва лишь занесшего ногу, дабы вступить ею на путь греха. Милосердное небо, до чего же смешон и жалок Николай-Иуда, подозревающий, более того – почти уверенный, что седьмая вода на киселе, каковую он в далеко идущих целях с напускной сердечностью наименовал племянничком, ищет Завещание, дабы за хорошие деньги сбыть его за кордон. Внутреннее, духовное их зрение устроено, очевидно, таким образом, что повсюду они видят исключительно предательство, корысть и низость. Что для них глаголы божественной правды? Что для них свет неизреченный, которого свидетелями на горе Преображения стали апостолы и который изредка озаряет избранные души, укрепляя их посреди бушующего хаоса и приготовляя к мраку последней ночи? Что для них жизнь, как не усвоенная с молодых ногтей форма существования белковых тел, сводящаяся, по сути, к антропофагии в наиразличнейших ее проявлениях? Что для них, наконец, смерть как не яма с червями или печь с огнем? Черви их сожрут, огонь спалит – и точка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю