412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Нежный » Там, где престол сатаны. Том 2 » Текст книги (страница 12)
Там, где престол сатаны. Том 2
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:12

Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 2"


Автор книги: Александр Нежный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

– Иудушка ты Головлев! – на ходу погрозил ему Сергей Павлович. – Какие у меня дурные сообщества?

И грязная сплетня поползет из подъезда, где обретут его при последнем издыхании: а что вы думали – из-за мальчиков. Мальчиков любил. Сначала одного, потом другого. А они ревнивы аж до смерти! Оставим. Собственно, почему нож? Разве не оснащены они сейчас куда более современным оружием – какой-нибудь, скажем пистолет с нашлепкой на конце дула, позволяющей приглушать звук выстрела до уровня комариного писка? Пискнул сначала в грудь, потом в голову, повернулся и ушел. Мавр сделал свое дело, мавр может уходить. А Сергей Павлович, скрючившись, останется лежать на каменном грязном полу. Внезапно он остановился. Будка троллейбусной остановки с выбитыми стеклами была справа, слева, через дорогу, высился громадный длинный дом, похожий на крепость и потому прозванный «Бастилией». Сергей Павлович, наконец, закурил и медленно двинулся вперед. Там, впереди, по правую руку, за деревьями, серой тенью виден был его дом с ярко освещенными окнами подъездов. Он прислушался. Или ему удалось оторваться от кравшегося за ним врага, или тот затаился где-нибудь неподалеку – с тем, чтобы настигнуть Сергея Павловича на ступенях подъезда, а затем с ним покончить. Во всяком случае, за спиной у себя он слышал лишь редкий шелест проносящихся по проспекту машин, возню котов в ближних кустах да чей-то одинокий пьяный рыдающий вопль:

– Родина-а слы-ыши-ит… Родина-а зна-а-е-ет…

– Родина-уродина, – сплюнул Сергей Павлович.

Но вместе с воплем чьей-то души, бившейся в клетке охмелевшей плоти, а также вместе с его, доктора Боголюбова, в высшей степени непатриотичным высказыванием о Родине, совокупный общественный долг перед которой столь велик, что всякий гражданин сходит в гроб, не возместив ей и сотой доли затраченных на его благополучную жизнь и достойную смерть средств: от родовспоможения в зараженных стафилококком родильных домах до рытья могилы тройкой отчего-то всегда нетрезвых и мрачных личностей, а самое главное – неусыпного надзора, коим она сопровождает достойных сыновей и дочерей с первых их шагов и до последнего вздоха, – короче: вместе с пьяным, но проникнутым искренней любовью воплем о Родине как о всепрощающей матери, на грудь которой всякое заблудшее чадо может склонить свою забубенную головушку, и последовавшим за тем трезвым, но грубым выпадом со стороны доктора что-то надломилось в Сергее Павловиче, и он устыдился себя. Какого, собственно, дьявола приспичило ему бежать от самого метро и почти до папиного дома? Топтать в палисадниках нежные цветы? Метаться среди домов-новостроек? Потеряв голову, выискивать ходы, тропинки и обходные пути? Кто, или, точнее, что повергло его в состояние, ранее им не испытанное и по всем устным и литературным источникам недостойное настоящего мужчины? Звук преследующих его шагов? Но не звон же это копыт Медного Всадника, а он, слава Создателю, не потерявший рассудок Евгений, вымышленный поэтом, но, признаться, с большим смыслом, что доктор Боголюбов получил возможность ощутить на собственной шкуре. В самом деле: разве не государство преследовало его в тот вечер, когда он покидал гостеприимный дом Зиновия Германовича? Разве не государство окружило его толпой соглядатаев, шпионов и наушников? Разве не государство крадется сегодня за ним, как тать в нощи? Пустое, твердо изрек доктор, выбросив папиросу. Подъезд был уже рядом. Все так и в то же время не так.

Он медленно поднялся по ступеням и стал спиной к закрытой двери, а лицом к поднявшимся неподалеку тополям, кустам дикого шиповника и короткой асфальтовой дорожке, ведущей к светофору и переходу через улицу. За домом ликовали соловьи, отпевая бегущую по дну оврага умирающую речку. Иди, громко позвал он, кто бы ты ни был – топтун или убийца. Иди, тварь. Иди, сучий потрох. Иди. Все твари и сучьи потрохи уверены, что их жертвы более всего боятся смерти. Можно было бы камня на камне не оставить от этого унижающего наше божественное достоинство убеждения, упомянув хотя бы деда Петра Ивановича, Кириака и его соузников. Но к чему метать бисер перед злобными свиньями? Ради чего, спрашивается, объяснять им, что обыкновенно и больше всего люди страшатся смерти в молодости, когда еще непрожитая жизнь сулит Бог знает какие радости и наслаждения? Ради чего втолковывать, что лишь люди, с молодых лет наделенные особой мудростью, способны сквозь дымку обманов, посулов и пленительных миражей увидеть ожидающие их разочарования? Ради чего объяснять, что ему, Сергею Павловичу, совсем не страшно умирать по меньшей мере по двум причинам: во-первых, он не молод, а во-вторых, верит, что с окончанием этой жизни у него начнется иная, в тех обителях, где ждут его Петр Иванович, святой Симеон, Кириак, где обрели покой все замученные, утешились правдой все оболганные и нашли Всесильного Заступника все гонимые.

– Иди! – с вызовом промолвил он в темноту. – Или ты боишься? Иди!

– Ид-ду я, С-сержик, ид-ду, – совсем рядом раздался вдруг голос Бертольда, находившегося, как немедля установил Сергей Павлович, под действием не менее пятисот граммов не столь давно потребленного алкоголя. – Т-ты м-олодец… ты м-меня п-под-дождал…Т-тебе з-за-ач-чтется… Од-днако! Не п-понимаю… поч-ч-чему я… я! д-д-должен тебя б-бояться? Это т-ты… т-ты… меня б-бояться… Засранец, – с неожиданной четкостью высказался «шакал». – Да ты з-знаешь, – кренясь вправо, он поднялся по ступенькам и встал на площадке рядом с Сергеем Павловичем, – у меня ч-ч-черный п-пояс… Карате-до! – воинственно выкрикнул он. – М-медаль имею в-вице-ч-ч-чем-ммпиона м-м-миррра… Средний вес. Я т-те-бя… Одним ударом! И старого п-п-ер-р-дуна… П-показываю!

Бертольд отвел назад правую ногу и, со словами «р-раз-д-два» покачав ею, на счет «т-тр-ри» наметился нанести Сергею Павловичу удар в грудь – скорее всего, на манер тех, каких насмотрелся он по своему «видику» в американских боевиках и каковыми герой без пощады сокрушает противников. Все завершилось бы крайне прискорбно – и вовсе не в том смысле, что Бертольд волею, так сказать, слепого жребия совершенно непредсказуемым и, надо признать, комическим образом взял на себя роль человека, посланного по душу Сергея Павловича. Никакого удара, тем более смертельного, нанести он не мог по трем простым причинам. Первое: он был пьян как последний сапожник (не вем, отчего к славному цеху мастеров набоек, исправителей покривившихся каблуков и целителей просящих каши подметок издавна присохло это гнусное обвинение! доктора, ей-богу, пьют не меньше, журналисты вообще не просыхают, а о писателях нечего и говорить). Второе: черный пояс и вице-чемпионство было таким же враньем, как продажа самолетов и домик в Лондоне. И, наконец, третье: если бы не быстрая рука Сергея Павловича, ухватившая соседа за ворот пиджака, тот бы сверзился с высоты полутора метров на сваленные кем-то возле лестницы обрезки железных труб и осколки стекла.

– Н-не в… в… фрме… А то бы… место мокрое… Имей в… в… виду. Не г-груби. И лечи м-меня. Я т-тебе что? Я т-тебе з-з-зря, что ль, п-плачу?

– Иди, иди, – подталкивал Бертольда к лифту Сергей Павлович. – Тебя вылечат по полной программе. И заплатят. Я ручаюсь.

4

В лифте Сергей Павлович критическим взором оглядел соседа и смахнул с его плеч и спины сосновые иглы.

– В роще, что ли, пил?

– Н-нет… В роще я… я… гулял.

– Славно, – одобрил Сергей Павлович. – Теперь отчет о расходах и справку из вендиспансера.

С этими словами под заливистый лай Баси он сдал Бертольда жене, через пять минут лежал в постели и, рассматривая свои действия, оценивал их как поступки, мысли и чувства последнего болвана. Угрожал ли ему кто-нибудь? Берется ли он со всей ответственностью утверждать, что за ним следили? Собирался ли кто-нибудь лишить его жизни? Нет, нет и еще раз нет. Что в таком случае означает появление Бертольда? Оно означает насмешку судьбы над опасениями и страхами доктора Боголюбова.

– Болван! – вслух обругал он себя.

В соседней комнате перестал храпеть, проснулся и заворочался папа.

– Аня звонила, – хриплым голосом сообщил он. – Но ты ей не звони. После двенадцати, она сказала, нельзя тревожить маму. У тебя, Сережка, теща – та еще штучка, а?

– Нормальная, – отчего-то вдруг обидевшись, буркнул Сергей Павлович. – Спи.

– Девица роскошная досталась… – слышно было, как папа взбивал подушку. – Все при ней, все на месте… Терпи тещу ради прелестей дочки.

Вскоре он захрапел.

Уснуть пытался и доктор Боголюбов, но, несколько раз повернувшись с боку на бок, оставил это занятие, закурил и взял в руки серую папку о. Викентия с заголовком черным фломастером, состоящим всего лишь из одного, но устрашающего слова: «Антихрист». Что вообще знал Сергей Павлович об этом персонаже, сколь несомненном, столь же и гадательном? Ничего хорошего. Но разрази его гром на этом самом месте, то бишь на диване, который служил ему ложем и на котором он лежал сейчас с еще не утихшим в голове звуком шагов преследующего его топтуна, а возможно, убийцы, папиросой и рукописью о. Викентия, куда он уже поглядывал прищуренными от папиросного дыма глазами, – чтобы по сему поводу ему удалось изречь нечто внятное. Отступник, человек греха, сын погибели. Порождение сатаны, с которым Христос и все небесное воинство вступают в битву и в конце концов побеждают. Где-то безмерно далеко, за пределами земного существования Сергея Павловича, наступит тысячелетнее царство Христа, затем снова битва, снова победа (на сей раз окончательная), и новое небо и новая земля на все времена, хотя времени как такового уже не будет. Сама идея антихриста не вызывала сомнений. Существующее в мире зло, подобно шарикам ртути, рано или поздно должно слиться в одного человека, одну личность, всеми способами противодействующую Христу с начала Его земного служения. Каким, однако, образом о. Викентий сумел обнаружить антихриста в современной Москве? Или в самом деле на дворе наступили последние времена, и лишь он, Сергей Павлович Боголюбов, поглощенный любовью и поисками, не видит грозных признаков уже совсем близких перемен? Или его высокопреподобие взором, обостренным добрым стаканом «Джонни Уокера», различил пока еще неясно выраженные, но несомненные приметы приближения дьяволочеловека и написал нечто вроде антиутопии, имеющей превратиться в действительность в самое ближайшее время? Дети! Последние времена! Сколько лет и столетий минуло после этого скорбного вздоха, сколько ждали, сколько готовились, не счесть, сколько пошили впрок белых саванов – и всё невпопад. Был ли напрасен вздох Воанагреса – Сына Громов? Ожидания? Молитвы? Долгие взгляды на Небеса, из распахнувшейся, сияющей глубины которых во всей славе должен показаться Сын Человеческий?

«О да, – в кратком предисловии счел нужным отметить о. Викентий, – все нам дано, все указано, все разъяснено. И Спаситель предостерегал, что восстанут лжехристы и лжепророки, и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить, если возможно, и избранных; и апостолы весьма мудро говорили – кто лжец, если не тот, кто отвергает, что Иисус есть Христос? Это антихрист, отвергающий Отца и Сына. Далее находим у Павла вызвавшие и еще теперь вызывающие многие толкования и споры слова об удерживающем теперь, по взятии коего из среды откроется беззаконник. А тайна беззакония уже в действии…»

Его высокопреподобие, несмотря на пылкий нрав и яростную неуступчивость в спорах, нашел на сей раз излишним ввязываться в бесконечную полемику об удерживающем. Кто, в самом деле, может доподлинно сказать, что имел в виду апостол, когда увещал фессалоникийскую общину не спешить колебаться умом и, забросив все земное, полностью предаться подготовке к скорой встрече с Иисусом Христом и жизни с Ним в ином мире.

Сначала, остужал горячие головы апостол, должен быть изъят некто, кого он называл удерживающим, затем, почуяв свободу, объявится беззаконник, и только потом следует нам ожидать сошествия с Небес самого Спасителя. А кто или что этот удерживающий – Римская империя, сам апостол (натурально, до его ареста, заключения и казни), первая религия (по толкованию Ефрема Сирина), каковая, пока не разрушится, не даст должного места апостольской Церкви, или (как утверждают в нашем Отечестве некие гордецы, они же суть невежи) православная Россия, надежней всего во главе с царем – помазанником Божьим, – Павел, замечает о. Викентий, умел высказываться туманно где и когда ему было нужно. Светоч мудрости, Блаженный Августин, и тот сокрушенно развел руками: «Признаюсь, что я вовсе не понимаю этих слов». Короче: obscura verba.[7]7
  obscura verba (лат.) – темные слова.


[Закрыть]

«Многое также изложено в “Откровении”, – читал далее Сергей Павлович, – но его мистика, подчас крайне мрачная, тревожащая человеческий дух, иногда же просветленная, радостная и окрыляющая всякого раба Божия, да и все описанные тайнозрителем события – все это, по крайней мере внешне, кажется несопоставимым с появившимся в Москве буквально полгода назад и таинственно исчезнувшим (будто сквозь землю провалился) чрезвычайно странным и неприятным человеком, о котором я и некоторые близкие мне по духу люди согласно решили, что это был антихрист. Мое личное – человеческое и богословское – впечатление внушает мне экзегетически-дерзкую мысль, за которую я удостоюсь черт-те какого (прости, Господи) прещения от синодальной богословской комиссии, а в случае моего упорного нежелания публично покаяться в своем заблуждении даже и отлучения от Церкви, может быть, и с провозглашением над бедной моей головой анафемы. Разумеется, до прелестей инквизиции дело не дойдет – хотя я точно знаю, что у многих моих собратьев по служению давно уже чешутся руки по дыбе, кнуту и раскаленным железным клещам, посредством коих можно было бы, не прибегая к ненужному в застенке красноречию, исторгать у грешника признание, раскаяние и клятвенное обещание впредь не задумываться над вопросами, о которых не думает Святая Церковь. Мысль же моя состоит в том, что это был, так сказать, пробный, проверочный, если желаете, в чем-то экспериментальный визит, не предусмотренный ни патмосским старцем, ни апостолами, ни Даниилом, ни Библией вообще и сонмом ее исследователей и толкователей.

(Тут, правда, о. Викентий не смог сдержать свою язвительность и громогласно захохотал над некоторыми толкователями отечественной, так сказать, выделки. Как в некоей средневековой пьеске антихриста сопровождают лицемерие и раскол, так наших ученых владык – тупость и чванство. Ведомо ли вам, отцы, братья и весь честной люд, кому ныне определено свыше быть хранителем Слова Божия? Кому дано неоспоримое право стоять на страже истины, святости и благочестия? Русскому народу, олухи вы этакие, бараны безмозглые, невежи неотесанные! Для вашего, между прочим, прозрения были некогда в ходу прекрасные и поучительные картинки, притом – что, согласитесь, немаловажно – весьма дешевые, копейка штука, изображающие Духа Святаго, к крылышкам которого подвешен наш, русский государственный герб. Недурно бы вернуть их в обиход для наглядного свидетельства избранности православия и его неоспоримого торжества над вредными ересями и блудодействующими сектами. А ведомо ли вам, кто такая Жена из Апокалипсиса, кричащая от боли рождения? И кто имеет быть у нее во чреве? Отбросьте ложные умствования. Еще апостолы догадывались, что Жена – это православие, а возлюбленное чадо ее – русский народ. О, горе мне! Горе народу моему, которого из позлащенной лжицы кормили и кормят подобной отравой! Говорю вам, как некогда апостол Павел говорил римлянам, – я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти. Только на нашем дичке привилась бы и зацвела лоза подлинной веры.)

Мне кажется, – продолжал далее о. Викентий, – его привели в Москву две причины. Первая – те настроения в православной среде, о которых я кратко упомянул выше. Вторая, вовсе не чуждая его отчасти и человеческой природе, – желание навестить свою родину, Россию, откуда он был увезен в младенчестве и потому не имел о ней ни малейшего представления.

Думаю, он остался ею доволен.

О том, что Россия – его родина, он говорил едва ли не со слезами, утверждая при этом, что в метриках, затерявшихся при многочисленных (точнее – бесчисленных, смеялся он, показывая крепкие белые зубы) переездах, местом его рождения обозначена была именно Москва. «Москва, – с едва заметным акцентом непонятного происхождения, но точно, что не европейским, с чувством произносил он, – как много в этом звуке для сердца русского, – и он прикладывал смуглую ладонь к левой стороне груди, – слилось…» (Одет, кстати, он всегда был в подобие черного подрясника с ослепительно белым воротником и золотой цепью, на которой висела сверкающая драгоценными камнями панагия с изображением некоей красавицы, с восточными, может быть, еврейскими чертами лица и короной на голове. При беглом взгляде она действительно напоминала Богоматерь, отчего в Москве многие уверенно говорили о его православии; но более пристальный взгляд тотчас отмечал какую-то жесткость в ее облике – вместо присущей Богоматери бесконечной нежности, надменность – вместо кротости, и, может быть, даже презрение – вместо любви, которой дышит любой образ нашей Заступницы. Однако на вопрос, кто это, он предпочитал до поры не отвечать, отделываясь улыбками, междометиями и обещаниями непременно открыть тайну этого святого для него изображения, святого, впрочем, и для всего человечества. Мой приятель, большой знаток древности и драгоценностей, был потрясен: «Чтоб я сдох, – облизывая пересохшие губы, шепнул он, – у него бриллианты словно из копей царя Соломона!»)

И наконец: обращаться к себе он просил либо по его русскому имени – Максим Михайлович Генералов, либо в соответствии с архиепископским саном, которым его удостоила honoris causa[8]8
  honoris causa (лат.) – за заслуги.


[Закрыть]
одна из поместных церквей.

С изображением на панагии, с неведомой церковью, которая вопреки канонам посвятила его в епископское достоинство за заслуги в развитии Бог знает какой религии, с местом своего постоянного жительства и т. д. Максим Михайлович темнил, юлил и даже на пресс-конференциях ухитрялся заткнуть рты самым назойливым журналистам. Безмолвно они сидели – как рыбы. Но фуршеты потом закатывал Максим Михайлович невообразимые, лучше даже, чем Московская Патриархия в ресторане «Прага», – и в конечном счете заслужил любовь пишущей братии. Да что журналисты! На приемы, которые почти каждый вечер устраивал г-н Генералов, Максим Михайлович или – кому как угодно – его высокопреосвященство, сходилась вся Москва. Неоднократно замечен тут был вице-президент страны, малый безликий, но выпить не дурак, советники президента с одинаковым выражением туманного высокомерия во взорах, министр финансов – грузный человек средних лет со стриженой «ежиком» головой и трясущимися от постоянного пьянства руками, военные с большими звездами на погонах, телеведущие, за рюмкой превосходного коньяка и шашлычком из осетрины заключавшие негласное соглашение о праве, так сказать, первой ночи на эксклюзивное интервью с этой прелюбопытнейшей личностью и втайне прикидывавшие, каким манером обойти соперников и, поправ договоренность, заполучить Максима Михайловича на свой канал; бывали артисты, один популярней другого, звезды нашей эстрады Нелли Сигачева и Самуил Лобзон, которого хозяин вечера непременно просил спеть что-нибудь русское и патриотическое, что тот и делал, причем совершенно бесплатно. Перебывал на приемах весь дипкорпус. Со многими послами Максим Михайлович, ко всеобщему удивлению, знаком был лично и с каждым беседовал на языке его родины, что тотчас породило споры: кто больший полиглот – Генералов или Аверинцев? Большинство склонялось на сторону Максима Михайловича. Нельзя не отметить присутствие духовенства разных конфессий, поначалу в довольно скромном составе, но мало-помалу все расширявшееся и завершившееся прибытием самого Патриарха. Но об этом – особо.

Что же до обстоятельств своего появления на свет, то, при всей щекотливости темы, при том, что после его откровений всякий недоброжелатель мог бросить ему в лицо презрительное: «bâtard!»,[9]9
  bâtard (франц.) – незаконнорожденный, ублюдок, подкидыш.


[Закрыть]
Максим Михайлович был положительно бесстрашен в подробностях и вовсе не застенчив в словах. Его, к примеру, спрашивали, причем тоном высокого уважения и даже с некоторой печалью в лице, а кто, спрашивали, была ваша мама и каков был род ее занятий? Прошу заметить – вопрошающий ни единым намеком не выразил интереса к национальности мамы, хотя общая смуглость Максима Михайловича, черная с проседью бородка, черные, чуть волнистые волосы и черные же, слегка навыкате глаза волей-неволей вызывали сомнения в его славянском происхождении. Спрашивали и о папе – и точно так же с опасением переступить черту, за которой начиналась область сугубо личного и, может быть, даже болезненного.

– Мама моя, – без тени смущения объявил Максим Михайлович, – была известная в определенных московских кругах блудница, красавица и еврейка.

Зашумел от этих слов битком набитый зал Дома журналистов, шепоток запорхал между рядами, а кто-то (это был уже навестивший ресторан, где готовили фуршет, и хлебнувший там двести водки, отправив ей вслед большую ложку черной икры, корреспондент «Красной звезды» Витька Димитриев, выделявшийся среди прочих багровым лицом и как бы навсегда остекленевшими голубыми глазами) возьми да и брякни во весь голос: «Вот так мамочка!» Жуткая тут наступила тишина, ей-Богу. Ждали вспышки высокопреосвященнического гнева, ждали, что нанятые архиепископом помощники немедля удалят багроволицего корреспондента – причем не только из зала, на что бы он наплевал и забыл, но и со строжайшим запрещением и ныне, и впредь посещать лукулловы пиры Максима Михайловича. Вот это было бы ему прямо под дых. Ничего похожего.

– Разве от матерей отрекаются? – с глубоким укором обратился Максим Михайлович к залу вообще и к представителю «Красной звезды» в особенности.

Зал облегченно загудел, многие тотчас записали слова г-на Генералова, соображая, что отчет о пресс-конференции можно будет дать под броским заголовком: «От матерей не отрекаются!» Лицо корреспондента военной газеты побагровело, и он принялся обеими руками растягивать обхвативший обрюзгшую шею галстук и рвать пуговицы на воротнике рубашки.

– Врача! Врача! – панически вскрикнула сидевшая с ним рядом сухопарая дама из «Советской культуры».

Но не врач – сам архиепископ, юношески-быстро спустившись со сцены, протиснулся к уже теряющему сознание Витьке. Даже собравшаяся здесь искушенная публика, видавшая на своем веку и Крым, и Рим, бравшая интервью у премьеров, примадонн, королей, диктаторов, преступников, людей святой жизни вроде матушки Терезы или о. Василия из Васк-Нарвы, далеко прославившегося умением отчитывать бесноватых, – даже такая публика не смогла удержаться и в едином порыве встала с мест, чтобы как можно лучше видеть Максима Михайловича, возложившего левую руку на пылающее багровым пламенем чело страдальца, правую воздевшего вверх и произносившего нечто вроде молитвы на неизвестном залу языке, хотя среди собравшихся были, ей-ей, недурные мастера поболтать на всех европейских наречиях и даже на японском, которым в совершенстве владел сидевший неподалеку автор книги о цветущей сакуре. Натурально, со всех сторон засверкали вспышки фотоаппаратов, телеоператоры с камерами на плечах заметались в поисках лучшей точки, корреспонденты радио потянули свои микрофоны чуть ли не в рот Максиму Михайловичу – но у всех впоследствии вышел полный конфуз. Ничего не было – ни на пленках камер, ни на лентах магнитофонов. Белесые пятна в одном случае, шумы и шорохи зала – в другом. «Чертовщина какая-то», – поздно вечером сообщил по телефону своим собратьям фотокор Пашка Нестеров, работавший в ту пору на немецкий «Шпигель», парень лет двадцати пяти, наглый, обаятельный и бесстрашный. (Знал бы он, насколько точно было его определение этого странного казуса!) Словом, не осталось от происшествия в Доме журналистов ни снимков, ни телерепортажей, ни радиопередач – но люди, люди-то остались! И они согласно свидетельствовали о полном излечении военного корреспондента, последовавшем после молитвы (да! утверждали, что язык, на котором ее произнес Максим Михайлович, изобиловал гортанными звуками), быстрых движений рук возле головы журналиста и скользящих прикосновений ладоней архиепископа к его телу: от плеч до – что неимоверно всех поразило – ширинки, которая была оглажена особенно бережно. У дамы из «Советской культуры» бешено заколотилось сердце, когда, скосив глаза, она увидела, как быстро и зримо вздыбилась ширинка соседа и долго держалась небольшой, но крутой горкой.

– Ну вот и все, – промолвил Максим Михайлович и отправился на сцену.

– А что со мной было… доктор?! – ему вслед крикнул как-то молодцевато воспрявший корреспондент «Красной звезды».

– Я не доктор, – весело отвечал ему со сцены г-н Генералов, – я только учусь… Небольшой скачок давления. Сегодня водки не пить. Три рюмки коньяка – ваша норма.

– На всю жизнь?! – горестно ахнул Димитриев.

– Сегодня, – отчеканил Максим Михайлович и вернулся к вопросу о своем происхождении.

Мир – начал он свою первую речь в Москве – единожды обозначив нечто, с превеликим упорством держится потом за найденное слово, хотя зачастую оно далеко не исчерпывает сущность явления, предмета или понятия, так, что между ними и словом остается свободное от смысла пространство, каковое непросвещенный народ заполняет всяким вредным и недостойным вздором. Которое из трех определений, данных не далее часа назад моей усопшей матери, более всего поразило зал? Красавица? О, если б вы видели ее… Дело не в прелестных чертах лица, не в фигуре, словно изваянной Микеланджело, не в черных волосах, густой волной спадающих до пояса, – дело в каком-то поистине неземном огне, всегда пылавшем в ней и придававшем ей неизъяснимое очарование. А природный ум, острота речи, многообразие дарований, проявленных ею в музыке, живописи и поэзии! У нее есть стихотворение, посвященное Лилит… да, да, Лилит, подлинной праматери человеческого рода… какая Ева? вам заморочили голову сначала в школе, а потом на факультете журналистики, молодой человек! «Бесценная Лилит, – так оно звучит, – продли мне этот дар, продли блаженство, коим наградила. Всегда готова я в любовь и страсть – в пожар, который ты во мне до смерти вспламенила». Нет и не будет более таких женщин. При этих словах его высокопреосвященство грустно понурил голову. Но будем честны, с глубоким вздохом промолвил затем он, ведь не это вызвало нездоровое оживление в зале и восклицание, в котором, говоря по чести, любящий сын мог услышать и насмешку, и легкое презрение, что, в свою очередь, могло бы породить в нем ответные недобрые чувства и действия.

– Смею вас уверить, господа, я умею отвечать на причиненные мне обиды, – тихо произнес Максим Михайлович, и не было среди присутствующих человека, который бы не вздрогнул от внезапной мысли, как чудовищно-страшна была бы месть его высокопреосвященства.

– Простите… э-э… ваше… э-э… святейшество! – тут же принес покаяние Витька Димитриев.

– Я пока еще не святейшество, – со смутной улыбкой отвечал г-н Генералов. – Но не волнуйтесь. Я пока ни на кого здесь не сержусь. – (После второго «пока» сидевший у двери благоразумный корреспондент журнала «Знание – сила» тихонечко выскользнул из зала). – Да, она была еврейкой. Быть может, именно это вызвало стихийный ропот зала? Быть может, среди собравшихся здесь просвещенных людей есть антисемиты? Быть может, сюда пожаловали те, кто верит в подлинность «Протоколов сионских мудрецов»?

Как раз у Витьки Димитриева лежала в сумке только что купленная им в храме Вознесения у Никитских ворот книжка Нилуса с «Протоколами», в которых, по словам его ближайшего друга, полковника из журнала «Коммунист Вооруженных сил», открывалось чудовищное хитросплетение еврейского заговора ради захвата этим племенем окончательного мирового господства, что, собственно, и происходит на наших глазах, ибо вокруг одни евреи, выпившие море крови у русского народа. Памятуя предшествующее событие, едва не ставшее для Витьки катастрофой, пришлось признаваться.

– У меня… ваше… свято… святопреосвященство! – как нашкодивший школьник перед строгим педелем, встал со своего места корреспондент «Красной Звезды». – Купил сегодня. Не читал и не буду.

– Да читайте на здоровье! – небрежно махнул рукой Максим Михайлович. – Надеюсь, у вас хватит мозгов сообразить, где вранье, а где правда.

По залу прокатился смешок.

– Ну-ну, – умиротворяюще молвил архиепископ. – Где ваше корпоративное чувство? Но, – погрозил он публике пальцем с массивным золотым перстнем на нем, – не вздумайте писать, что я убежденный филосемит! Я филосемит, так сказать, наполовину – и не только исходя из соотношения составных частей текущей во мне крови. У меня к евреям особый счет… Как-нибудь скажу и об этом.

Что ж, таким образом, отвергнув с вашего согласия две причины, остановимся на третьей. Блудница! Именно так она была названа, и именно в связи с этим вы произнесли над ней свой негласный и жестокий суд. Не осуждаем. Людям свойственно ошибаться – особенно в тех случаях, когда они более доверяют сложившемуся мнению, чем своей собственной способности к мышлению. Не осуждаем, но и не отрицаем, что у добропорядочных членов общества есть основания, мягко говоря, недолюбливать блудниц, в которых они, совершенно, кстати, напрасно, видят угрозу многолетним брачным узам. Заметим попутно, что не всякое законное сожительство приводит к достойным результатам. У законных деток мало огня, ибо в их зачатии было маловато страсти. Тайная же связь, вспышка опаляющей страсти, любовное безумие, утаенные от общества встречи – и человечество, как великую награду, получает гениального Наполеона, славного Искандера-Герцена, дивного Фета, да и самого Владимира Ильича, к производству которого добрейший г-н Ульянов не имел никакого отношения, о чем имеется справочка из сверхсекретных партийных архивов.

Но что более всего желает всецело посвятившая себя семейному очагу женщина?

Желание супруга как мужчины, как источника обоюдного наслаждения, как самца, со сладким и грозным рыком покрывающего самку, давно уже истлело в ней, превратилось в саван, одевший ее почившее чувство, пропахло запахами щей, детских пеленок и плохо залеченных зубов. Высшая степень ее желания – чтобы муж своевременно явился к приготовленному ею супу, не распылив по дороге крохи семейного бюджета. Суп вскипел – но страсть остыла. А супруг… Клянемся Венерой, одна лишь мысль о том, что приближается время исполнения супружеского долга, необходимость понуждать себя к ласкам, безо всякого трепета – все равно, как бы усаживаясь за рабочий стол, – взбираться на равнодушное тело жены и, совершив несколько обязательных телодвижений, с тоской сползать на свое место, дабы забыться тяжелым сном, – одна лишь мысль об этом навевает на него смертельное уныние. Ему необходимо потрясение, обморок, восторг, удар спасительным током, каким врачи приводят в движение вдруг остановившееся сердце, – и однажды вечером, решившись, он идет в храм – может быть, в храм Мина, или Астарты, или Афродиты, к его священным блудницам, изощренным в таинствах любви, страстным, бескорыстно ублажающим своих богов чередой пронзительных совокуплений. Он сам себя не узнает в объятиях одной из них. Если на брачном ложе он с превеликим трудом мог побудить себя к соитию, если уд его бывал подчас столь вял, что лишь ценой огромных усилий вставал на истинный путь и проникал туда, где определено было ему место ответственного служения, где для него все еще теплилась печь, где его ждала слава или бесчестье, молодецкий подвиг или жалкое бегство, венец победителя или колпак шута; если по завершению нерадостных трудов из него исторгалось нечто, похожее на бесчувственно повисшую на кране каплю воды, – то здесь!.. Архиепископ улыбнулся и – как показалось многим – со знанием дела. Одно лишь движение – и он округло повел рукой, одна всего лишь поза – и он опять и весьма зримо изобразил рукой сладострастнейшую из поз, которой многие мужья годами добиваются от своих жен, из ложной стыдливости отвечающих им на их притязания, что я тебе не шлюха какая-нибудь, чтобы так становиться! (Заметим, что тут дело именно в ложной стыдливости, ибо в глубине души они мечтают, чтобы их взяли именно так.) Одно лишь прикосновение тоненьких пальчиков с острыми ноготками, вдруг, будто маленькие кинжальчики, больно и сладко впивающихся в уже напрягшееся естество. Один лишь поцелуй с быстрыми, словно полет ласточки, движениями язычка, сначала в уста, а затем, как напутствие и ободрение, в снаряд, вмиг превратившийся из учебного в боевой, твердый, будто выточенный из куска мрамора, огненный, будто только что добытый из плавильного цеха, где его с изощренной прихотливостью, словно палицу, оснастили наростами, пульсирующий горячей кровью и готовый выстрелить в самые недра мощной жизнедающей струей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю