Текст книги "Там, где престол сатаны. Том 2"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– П-птанцум… и-и-и… нас н-н-н-ет…
– Степа! – с отчаянием вскрикнула ангелочек. – Ко мне пристал какой-то урод!
– Еще бы! – голосом Пифии поверх Степиной головы изрекла жена. – Безнравственность ощущается на расстоянии!
– И н-н-н-ас н-н-н-ет… – тупо повторял Тарасик, все теснее прижимая к себе ангелочка. – В-вальс-с-с… Т-т-т-ра-а-та-та-та-т-т-а-т-та-а…
Но тут Степа, отпихнув жену, нетвердыми шажками приблизился к наглому похитителю и с криком «Козел!» пребольно ткнул ему маленьким, но твердым кулачком в нос. Левой рукой все еще удерживая ангелочка, правой Тарасик хотел нанести Степану Аркадьевичу ответный сокрушительный удар, но пошатнулся, промахнулся и угодил в плечо законной жены г-на Крылатова. Та взвизгнула и обратилась за помощью к Степе. А, собственно, у кого в этом зале было ей искать защиту? Кто должен был по долгу супружества, пусть даже и заключенного не по любви, а всего лишь из-за московской прописки и профессорской квартиры на двадцать первом этаже высотного здания МГУ, однако же оформленного по всем статьям и скрепленного брачным ложем, – кто должен был встать, как рыцарь, оберегая достоинство, честь и неприкосновенность своей дамы? Или же, давно наплевав на добросовестное исполнение супружеских обязанностей, теперь он опустится до того, что на глазах у всех растопчет свой долг порядочного человека, мужчины, мужа и оставит безнаказанным обидчика, дерзнувшего поднять руку на женщину, с которой перед Всевышним он составляет одну плоть? Она расплакалась. Бойцовым петушком броситься из-за этой подлой экскурсоводши и не обратить совершенно никакого внимания на оскорбление действием, причиненное законной жене! Кому она поверила! Кого поселила под крышей отчего дома! Кому отдала сокровище своего девства, лелеемого не только ею, но и ее мамой, научившей ее вести специальный календарик и каждый месяц строго проверявшей его! Но у попранной добродетели в образе г-жи Крылатовой нежданно-негаданно явился могучий рыжебородый и рыжекудрый защитник в священном сане и добром подпитии, давно точивший зуб на Тарасика и решивший именно в сей час отложить проповедь любви и добра и воспротивиться злу силой. Шуйцей держа перед собой наперсный крест и возглашая «Сим победиши!», десницей он крепко въехал в левую Тарасикову ланиту, отчего тот упал, как козак, скошенный шляхетской пулей, на паркетный пол зала приемов. Соприкосновение его головы с дубовым паркетом породило столь громкий стук, что даже сам Максим Михайлович с презрительной усмешкой заметил: «Пустая голова».
Нешуточное, однако, заварилось дело возле столов, щедро накрытых его высокопреосвященством. Нашлись сторонники и сторонницы и у поверженного Тарасика. Некая довольно полная дама средних лет в вишневом платье с глубоким вырезом положила его голову к себе на колени и склонилась над ней существенно ниже, чем дозволяет то классический образец «Скорби» и правила хорошего тона. Во всяком случае, всякий близ оказавшийся гражданин мужеского пола мог без труда согрешить взглядом, в подробностях обозрев перси сердобольной дамы, которых – увы – уже коснулось дыхание поздней осени.
– …заушали Его, другие же ударяли Его по ланитам, – очнувшись и отверзнув очи, слабым голосом проговорила Тарасикова голова.
– Только без неуместных уподоблений! – резко отозвался Максим Михайлович, отвлекшись от обозрения списка приговоренных к сожжению книг, который вручил ему появившийся в зале епископ Артемий.
– Милый! – воскликнула обхватившая Тарасика руками Скорбь и уронила слезу ему на лоб.
– Эт-то еще что такое? – поморщился Тарасик и, приподнявшись, принялся высматривать ангелочка.
– Не правда ли, создается впечатление, что она собирается кормить его грудью? – брезгливо заметил г-н Генералов.
– Выгнать! – не размышляя, высказался Артемий.
– Пусть порезвятся, – с недоброй улыбкой ответил его высокопреосвященство, не без интереса наблюдая за тем, как в рыжебородого и рыжекудрого заступника, коим был, разумеется, о. Игорь Теняев, в четыре руки вцепились профессор Доркин и готовый за него в огонь и воду малорослый священник с большим носом и как о. Игорь со свирепым рыком: «Прочь, жиды!» отбросил их от себя, а они, увеличившись в количестве за счет плохо соображавшего Степы, снова ринулись на приступ рыжей твердыни.
– Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы над сопротивныя даруя… – возглашал о. Игорь, отбивая атаки мелких, но назойливых супостатов. К обеим противоборствующим сторонам прибывала подмога. Отца Теняева поддержал епископ Ипполит (граф фон Крюгге) и, оказавшись лицом к лицу со своим дружком Степой, рек, будто крестоносец, близ Яффы наехавший на иудея:
– Давно чуял в тебе еврейскую закваску! Христа распял! Кровь не напрасно прольем мы, друзья, чтобы арийскою стала земля!
– Владыка! – возопил Степа. – Граф! Опомнись!
Но было поздно. Словно железной перчаткой, он получил в ухо и завертелся волчком, стеная от боли и несправедливости.
– Ведь если б Его не распяли, болван ты немецкий, и христианства не было бы!
Кое-кто уже хватал со столов и метал в противника – не икру, нет! на икру еще не поднималась рука – куски шашлыков, жюльены, салаты и кто-то в кого-то весьма удачно пальнул шампанским, пробкой угодив точнехонько в лоб, а содержимым бутылки облив новенькую фиолетовую рясу. По-прежнему один лишь Тарасик лежал на коленях у Скорби и теперь даже позволял ей изредка целовать себя в уста. Случившийся возле Максима Михайловича отец диакон шепнул, указывая на поле битвы, что теология объединения, едва родившись, трещит по швам.
– Вы так полагаете, мсье диакон? – хладнокровно отвечал его высокопреосвященство. – Напротив: она лишь начинает побеждать.
6Во время пребывания Максима Михайловича, г-на Генералова и его высокопреосвященства, в нашем городе не обошлось без явлений, в которых, на наш взгляд, совершенно бесспорно дала о себе знать владеющая им сатанинская сила. Всякие мелочи подобного рода мы отмечали и раньше, но то все-таки были мелочи, обращать ваше внимание на которые нам казалось излишним (писал о. Викентий, а Серей Павлович читал уже при свете занимающегося утра). В конце концов даже не только мелко, но и неудобно упоминать, что штык у корреспондента «Красной звезды» Витьки Димитриева торчал ровно семь дней и семь ночей, в связи с чем главный редактор объявил, что советский журналист с таким наглядным недостатком во Францию, куда Витьке готова была командировка, ехать не имеет права. Димитриев с горя запил и, в иные минуты созерцая сгубившую мечты о Париже обезумевшую часть своего организма, матерно бранился и говорил: «В другое бы время цены бы не было… А сейчас!»
Но некоторые события все же должны быть отмечены в нашей повести, в противном случае для чего мне было браться за перо? Я ведь не писатель какой-нибудь, по разным соображениям иное вставляющий в строку, иное же отбрасывающий за ненадобностью. Что было – то было. А там пусть Господь в совете с херувимами, серафимами, начальствами, властями, господствами, силами, престолами и архангелами прорекут мне свой приговор. Итак. Была, к примеру, предусмотрена для Максима Михайловича встреча с народом на Васильевском спуске, нечто, знаете, вроде митинга, где он собирался сообщить кое-что о своих дальнейших намерениях и – главное – рассказать об открывшемся ему в некоем видении будущем нашего Отечества. Как раз о будущем России устроители встречи просили его особенно не распространяться, дабы, с одной стороны, не обольщать народ картинами недалекого уже покойного и сытого жития, а с другой – не раздражать разрушением надежды и веры в завтрашний день, черными красками, апокалипсисом, армагеддоном и прочей мистикой, а говорить в неопределенном духе, в том смысле, что может повернуться по-всякому и что судьба России всецело находится в руках у самого народа как основного носителя права и власти. Г-н Генералов удостоил устроителей таким взглядом, что даже им, прожженным циникам, прихлебателям и мздоимцам, стало не по себе.
– Никто, никогда и нигде, – едко усмехнулся он, – не указывал, о чем мне следует говорить. – Желаете, – обратился его высокопреосвященство к рослому малому с одутловатым лицом и бегающими глазами, – могу сообщить, сколько зелени, от кого и за что вы получили на минувшей неделе.
– Лучше не надо, – утирая вдруг повлажневший лоб, едва вымолвил тот.
По пути на Васильевский спуск Максим Михайлович выразил живейшее желание посетить Мавзолей Ленина, в ту пору как раз открытый.
– У нас к Владимиру Ильичу особое отношение, – так объяснил он свое настойчивое стремление побывать у хрустального гроба, в коем покоилось некое подобие человека в темном костюме, с лицом цвета недозрелой тыквы и глазами, плотно прикрытыми желтыми веками. Объяснение это, ничего не прояснив, породило кучу вопросов, над которыми сопровождавшие его высокопреосвященство официальные лица, частью из Московской Патриархии, частью из правительства, а большею частью – из КГБ, тотчас принялись ломать головы. Прежде всего: у кого это у нас? Имеет ли это отношение к церкви г-на Генералова, то есть ко всей ее полноте, или только к ее священноначалию? Есть священнослужители и в нашем Отечестве, поклоняющиеся обоим вождям мирового пролетариата с таким благоговением, что иной раз, прости, Господи, одолевает желание молитвенно призвать Илию, дабы он соделал с ними то же, что со жрецами Ваала на горе Кармил, но душой они все-таки ближе к рабу Божьему Иосифу как к бывшему семинаристу, во-первых, и – что ни говори – фундатору Московской Патриархии, во-вторых, Маркса же вообще нет в их святцах по причине, мы надеемся, понятной без слов, а про его верного друга Энгельса они, кажется, вообще забыли, тем паче тот ничего доброго от России не ждал. Кроме того, наше священноначалие любовь к почившим вождям держит в сокровеннейших сердечных тайниках, никогда и ни под каким предлогом не выставляя ее напоказ. Было время – кадили, и пели осанну, и лили слезы по родному отцу, несомненно взятому преисподней; но то время ушло, а новое – не наступило. Ну-с, хорошо. Особое отношение. Что сие означает? Любят Ульянова (Ленина) в далекой от Москвы церкви г-на Генералова, о которой, к стыду и прискорбию, ничего толком узнать не удалось: будто бы где-то в Малой Азии, а где в Малой Азии, хотелось бы уточнить? Ефесская это церковь? Да нет ее уже с незапамятных времен, и самого Ефеса нет, а есть только унылый песчаный берег и городские развалины километрах в десяти от него. И Пергамская, и Фиатирская, и Сардисская, и Лаодикийская церкви тоже давным-давно канули в небытие, остались же только маленькие общины в Смирне и Филадельфии. Оттуда, что ли, прибыл Максим Михайлович? Но где, скажем, Смирна, и где Москва? И что в этой Смирне могут знать о товарище Ленине? Почитают его дела? Клянут их на чем свет стоит, а заодно и самого обитателя Мавзолея? Черти бы побрали, одним словом, этого господина Генералова с его причудами и загадками! С такими мыслями сопровождавшие его высокопреосвященство лица оттеснили смирно стоявших в очереди стариков с орденскими планками на пиджаках и детей в новеньких красных галстуках, шепнув, что крайне срочно… Важный гость. Приехал издалека и первым делом потребовал вести его в Мавзолей. Епископ, между прочим. Нет – архиепископ. Очередь с пониманием расступилась, а детки по команде учительницы поаплодировали Максиму Михайловичу, чем тот был чрезвычайно тронут.
В каком порядке спустились в полумрак траурного зала г-н Генералов и приставленные к нему спутники?
Первым вошел облысевший товарищ в скромном сером костюме и тотчас занял место у выхода.
Его высокопреосвященство последовал за ним, но остановился у саркофага и несколько минут пристально вглядывался в лицо Владимира Ильича, шепотом творя молитву на никому не ведомом языке.
Все остальные, покашливая, выстроились за спиной Максима Михайловича и, натурально, уставились туда же, куда неотрывно смотрел он: в лицо, вернее, в лик, а еще вернее – в маску того, что некогда было лицом Ульянова (Ленина). Минута, может быть, прошла в тишине, или две, или три – там, знаете ли, в склепе, время словно бы застывает, как на многие десятилетия застыло одетое в костюм подобие мертвого человека за пуленепробиваемым стеклом. Вдруг дрожащий голос послышался за спиной г-на Генералова. Принадлежал голос сотруднику Отдела церковных связей, протоиерею, имеющему сто двадцать шесть килограммов чистого веса.
– Смотрите, смотрите… – лепетал он, указывая на саркофаг и хватаясь за сердце.
Вгляделись – и ахнули: желтое лицо Ильича передернула гримаса боли, глаза медленно открылись и с выражением невыразимого страдания взглянули на Максима Михайловича. Затем и губы его разомкнулись, и в тишине траурного зала послышался прозвучавший из-за стекла слабый вопль: «Скоро?!» Его высокопреосвященство вплотную приблизился к саркофагу и отрицательно покачал головой. Слеза поползла из левого глаза Ильича. За спиной г-на Генералова, теряя сознание, клонился набок тяжеловесный протоиерей, которого все остальные с величайшими усилиями удерживали от падения на пол, наперебой требуя то нашатыря, то валокордина, то немедленного прибытия «Скорой помощи», то Бог знает что еще, чего в Мавзолее не было и быть не могло. И слава Создателю, что вынужденные хлопоты вокруг ослабевшего протоиерея поневоле отвлекли остальных от леденящего душу зрелища вдруг открывшего глаза и заговорившего Ильича, о котором доподлинно было известно, что ни кусочка пусть мертвой, но человеческой плоти в нем давным-давно не осталось. Стоило лишь взгляд бросить туда, за стекло, где на желтой щеке видна была еще бороздка от скатившейся слезы, как сразу делалось дурно, ноги слабели и хотелось прилечь на холодный каменный пол и тихонечко завыть от жуткого страха, тоски и невыносимой скорби. Что же это такое, товарищи? Господа? Отцы и братья? Что за чудеса такие, от которых вовсе не ликует сердце, а, напротив, погружается в непроглядный мрак? Или это по колдовской силе Максима Михайловича пробудился от вечного сна и заслуженного отдыха дорогой Ильич? Или ему надоело лежать у всех на виду, и он вымаливает себе обыкновенную домовину, ибо прах-де я и в прах желаю возвратиться? Или, может, не так все чисто было в жизни его, и однажды пришлось ему расписаться кровью на одном весьма обязывающем договоре? Ах, страшное место, бесовское место, проклятое место, этот Мавзолей, и несчастная, лукавая, нечеловеческая мысль пришла в голову тому, кто предложил его построить! Бывший с протоиереем молоденький священник, побелевший от ужаса, не переставая крестился трясущейся рукой и шептал «Отче наш». По его образу и подобию к спасительной силе крестного знамения прибегли и другие, и верующие, и неверующие, но легче не становилось. А тут еще неведомо как проникшая в траурный зал девчушка в новеньком красном галстуке, все сразу разглядев, кинулась назад с восторженным воплем: «Дедушка Ленин ожил! Дедушка Ленин воскрес!»
– На воздух его, – не оборачиваясь, буркнул Максим Михайлович, и все, ухватив протоиерея за руки, уперевшись ему в необъятную спину, уцепившись за рясу, повлекли к выходу. Один лишь облысевший товарищ в скромном сером костюме хладнокровно оставался на своем посту и не спускал глаз как с г-на Генералова, так и с трупа, находясь в ожидании каких-либо последствий, могущих случиться вслед за вышеописанными происшествиями.
Увидел ли он что-нибудь, так сказать, из ряда вон, что можно было бы особо отметить в рапорте начальству?
Кое-что, пожалуй, было. Еще несколько минут проведя возле гроба, его высокопреосвященство прощально махнул рукой лежащему за стеклом телу. В самом этом жесте не было ничего необычного, поскольку весьма многие посещающие траурный зал москвичи и гости столицы или в точности как г-н Генералов прощались с Ильичом взмахом руки, или поднимали сжатую в кулак правую руку, приветствуя пусть почившего, но все равно любимого вождя пролетарским салютом, или говорили от чистого сердца простые, но все равно трогательные слова: «Спи спокойно, дорогой товарищ!», «Да будет тебе земля пухом!» (хотя ни комочка земли, ни даже песчинки не было в саркофаге, где ученые поддерживали идеальную чистоту), «Покой, Господи, душу усопшего раба Твоего Владимира и отпусти ему грехи, вольные и невольные» (что, имея в виду яростное богоборчество живого Ленина, наверняка ставило Создателя в чрезвычайно затруднительное положение), а только что принятые в пионеры мальчики и девочки красным своим галстуком клялись дедушке быть верными продолжателями его дела. Словом, покидая Мавзолей, всяк на свой лад прощался с Ильичом, и взмах руки его высокопреосвященства сам по себе ничего особенного не представлял. Взмахнул и взмахнул. Что тут отмечать? Но вся страсть была в том, что и Владимир Ильич сделал ему на прощание ручкой – как в давно прошедшие, почти уже былинные времена прощался он, к примеру, с красноармейцами, уходившими не на жизнь, а на смерть биться за революцию и Советскую власть. Хорошо еще, не было в тот миг никого в траурном зале кроме Максима Михайловича и товарища в сером костюме с весьма крепкой нервной системой.
– Доложишь? – весело спросил его Максим Михайлович.
– Так точно! – ни секунды не раздумывая, отвечал тот. – Служба!
– Ну-ну. Гляди… А то ведь решат, что это у тебя со вчерашнего перепоя покойник зашевелился.
Затем его высокопреосвященство, будучи, мы бы сказали, в состоянии задумчивой созерцательности, медленно проследовал через Красную площадь, постукивая посохом по ее брусчатке и приостанавливая шаг сначала перед машиной с черными стеклами, под звуки пронзительных звонков вылетевшей из Спасских ворот, а за ней, как подобает, проследовала машина главная, во чреве которой, на заднем сидении, дремал пожилой человек в темно-сером плаще и серой шляпе, а замыкающая, третья, была точной копией первой и точно так же в разные стороны торчали из нее усики многочисленных антенн, каковое зрелище стремительного и окутанного тайной кортежа вызвало у Максима Михайловича несомненное одобрение, ибо, по его словам, таинственность внушает подданным почтение, а стремительность – боязнь; потом перед Лобным местом, которое осмотрел быстро, но с интересом, перед памятником Минину и Пожарскому, о которых спросил: «А это кто?», и, получив ответ: «Национальные герои России», равнодушно кивнул; и наконец, возле яркой громады храма Василия Блаженного, где заметил, что этакая грубая азиатчина ему по душе. На Васильевском спуске уже собрался народ, тысяч, правда, не более пяти, и милиционеров со щитами и дубинками не менее тысячи.
– А они зачем? – указал на них Максим Михайлович.
– Для порядка, – на ухо шепнул ему тот самый рослый и наглый малый, взопревший, когда г-н Генералов упомянул о его незаконных доходах.
Впереди отливала синевой Москва-река с белым пароходиком посередине, по мосту через нее сновали машины, шел народ, за ней видны были дома, устья улиц, маковки церквей, и, обозрев все это, Максим Михайлович не в первый уже раз сегодня одобрительно молвил: «Хорошо». А взойдя на приготовленную трибуну и медленным взором окинув столпившийся перед ней народ, огорошил всех неожиданным и, признаемся, довольно невежливым вопросом:
– Ну, и что вы хотите?
Странно. Или он московскую публику так и не успел изучить? Угрюмое молчание было ему ответом, потом кто-то разбойничьи свистнул, кто-то во весь голос сказал: «Хрен с горы на нашу голову», а еще кто-то заорал: «Вон ту штучку, которая у тебя на груди!»
– Вы все еще дети, – задумчиво промолвил его высокопреосвященство, – большие, испорченные, глупые дети.
Толпа взроптала, но Максим Михайлович единым движением руки ее успокоил. Клянусь, что, назвав вас детьми, со свойственной этому возрасту качествами… или, может быть, ваши дети не испорчены? не покуривают – кто табачок, а кто уже и травку? не попивают – кто пивко, а кто уже и сорокаградусную? не открывают нежное девичье лоно первому попавшемуся взломщику? не сидят по зонам за пьяные драки, мелкое воровство, случайное убийство, придушенного после родов младенца? и не возвращаются, отсидев, с волчьей ненавистью к этой жизни, где им уже никогда не будет места под солнцем, где они до конца своих дней будут изгоями, отщепенцами, отбросами, где они поневоле сбиваются в стаи и рыщут за добычей, пока их не остановит пуля из «Калашникова» или «Макарова»? а вы – не они? и они – не вы? о, я не хотел вас обижать, назвав детьми, но разве не правда, что вы больше всего на свете хотите покоя, довольства, терпеливых жен, непьющих мужей, послушных деток, игр – в домино, на дворе, под липой, с бутылкой пива под рукой, или в карты, да, да, в карты! ибо нет ничего прекрасней, чем сесть с друзьями за круглый стол и расписывать «пульку» до поры, когда за окном забрезжит серый московский рассвет? квартир с коврами на стенах и хрустальными бокалами в шкафу как свидетельство удавшейся жизни? вы дети, и вы еще не скоро станете взрослыми, может быть, через два или три поколения, а скорее всего и того позже, лет, наверное, через сотню, и вам не нужна свобода хотя бы потому, что свободные, оставленные без присмотра дети способны натворить тысячи бед, вам, дети, нужен поводырь, следуя за которым вы обретете свою квартиру, свой хрусталь, свой ковер на стене, свой автомобиль и небольшую дачу с баней, парниками, грядками клубники, кустами черной смородины и ранним чесноком, которым так хорошо закусывать честно, на глазах у верной супруги, выпитые сто граммов! Тут крики послышались со всех сторон (и даже, нам кажется, стражи правопорядка вместе со всеми кричали): «Давай нам такого! Сытые мы обещаниями!»
– Да что же вы такое говорите, – в оба уха зашипели Максиму Михайловичу его спутники из правительства. – Они потом нас за Можай загонят!
– И правильно сделают, – преспокойно отозвался его высокопреосвященство. – И вообще, не мешайте.
Но если этот поводырь вдруг ошибется – ведь у всех случаются промашки – и по его указанию, положим, казнен будет человек, невинность которого вполне обнаружится недолгое время спустя, откажетесь ли вы от своего благополучия в знак протеста против совершившейся несправедливости? Скажете ли поводырю: пошел вон? Побьете ли его камнями? Изгоните ли за пределы Отечества, возложив на него, как на козла отпущения, все свои грехи? Иными словами: стоит ли ваше благополучие невинной человеческой жизни? О, не спешите с ответом, друзья мои! Не убеждайте себя, что вы не хотите автомобиля, запятнанного неповинной кровью! «Да ты кто такой?!» – послышался из толпы негодующий голос. Максима Михайловича отчего-то очень развеселил этот вопрос.
Кто он?
Жила-была некогда рыбка.
Плавала ли она в реке, озере или море?
Плавала в море.
Пытались ли ее изловить рыбаки?
Многократно. И однажды, изрядно помучившись, залучили в свою сеть и вытащили на берег.
Продали они ее кому-нибудь?
За гроши некоему Иуде, о нем же некоторые думают, что это был тот самый, а другие решительно утверждают, что ничего общего между тем Иудой и этим нет. Мало ли на свете Иуд!
Но, во всяком случае, цена, за которую этот Иуда продал рыбку, в точности совпадает с той, за которую тот Иуда предал Галилеянина, – тридцать сребреников.
Продал же он ее девице юной, но нечестивой, которая съела всего лишь голову рыбки, чего, однако, было вполне достаточно, чтобы она понесла и через четыре с половиной месяца родила человека, весьма скоро вымахавшего под пять метров, имевшего зубы стальные, щеки железные, а глаза, как звезды, восходящие по утрам.
Говорят, это – я.
Похож?
Краткая повесть Максима Михайловича не вызвала даже подобия трепета в толпе на Васильевском спуске. Ах, братья и сестры, какое волнение! какой трепет! какое смятение души! Очерствело сердце людей сих, ответствовавших на эту историю легкими смешками и непристойными присказками: и рыбку, дескать, съесть, и на х… сесть, и с ленивым прищуром в очередной раз принявшихся рассматривать г-на Генералова, не находя в нем ровным счетом ничего особенного. Пять метров? Да он с шапкой метр восемьдесят, а без шапки десять сантиметров долой! И зубы белые – коли не природные, то, значит, металлокерамика по убийственной для простого труженика цене. И бородка ничего себе, с проседью, как и тронутая сединой черноволосая голова, а глаз, конечно, острый, но все-таки карий, так что он, если и чудовище, то, скорее всего, еврей.
– Ну и ладно, что еврей. Вон, – указал чистенький, словно только что из бани, старичок на своего соседа, юношу в сильно поношенном и когда-то синем плаще, в шляпе, с длинной бородой и носом с явной горбинкой, – тоже еврей, а видно, что человек хороший.
– Простите, – вежливо отрекся тот от необдуманно навязанного ему происхождения. – Я не еврей. Я старообрядец.
Старичок просиял.
– Вот видите! Я ж говорю – хороший он человек!
Между нами, дорогие мои, Максим Михайлович поведал народу всего-навсего одну из многочисленных историй, повествующих о происхождении Антихриста, каковая будто бы сошла со страниц «Тысячи и одной ночи» и уж – что совершенно точно – не имела ничего общего с действительными обстоятельствами появления на свет г-на Генералова, лично засвидетельстванными им в Доме журналистов и затем в несчетном количестве размноженными печатными изданиями различных политических направлений и телевидением в сопровождении комментариев, зачастую способных вызвать лишь досадливую усмешку – вроде того, например, что он никакое не высокопреосвященство, а засланный к нам из Америки казачок, то бишь натуральный агент влияния по имени Майкл Джеральд. (Узнав о самом себе столь дивные подробности, он смеялся до слез.) История же, рассказанная его высокопреосвященством на Васильевском спуске, зело давняя, восходящая, скорее всего, к Средневековью, когда неискушенное воображение с готовностью принимало на веру прямую связь между каким-нибудь чудищем со стальными зубами и его сатанинской способностью насылать на христианский мир пагубу, голод, болезни и мор. Чем страшнее, тем достоверней. Мерзейший изъян человеческой природы был при этом необходимым условием, conditio sine qua non,[17]17
conditio sine qua non (лат.) – необходимое условие.
[Закрыть] от которого трепетала и впадала в неописуемый ужас и без того запуганная земной и потусторонней жизнью простая душа.
Ах, господа мои! Кровь стынет в жилах, когда на сон грядущий берешь в руки какой-нибудь солидный фолиант, в строгой последовательности и без малейшей примеси вредоносной в данном случае отсебятины и безо всяких вымыслов о героических битвах и тому подобной дребедени, ведь что такое битва, как не взаимное, кровавое и беспощадное самоуничтожение людей, рожденных братьями и уж ни в коем случае не убийцами, каковыми они соделываются либо по принуждению, либо по затемнению разума, лишившего их и без того скудной способности соображать и увязывать концы с концами, сей, стало быть, фолиант, со скрытой в нем глубокой скорбью показывающий всю относительность почитаемых нами героев, великих свершений и славных дат. История в конце концов оказывается довольно-таки подлой штукой, едва начинаешь разбираться в ней с подобающей серьезностью. За одним во святых чтимым – труп жены, за другим добрым человеком – задушенный отец, за третьим, сущим ничтожеством, кого природа обделила даже ростом и кому от века было предназначено в черных нарукавниках сидеть стряпчим в захудалой конторе «Байкер и сыновья», – горы спаленных неземным огнем людей, за четвертым… Да будь они все прокляты вместе с восхваляющей их доблесть, мудрость и гражданскую ответственность историей! Нет, братья и сестры, в ней правды не сыщешь. Злодей со стальными челюстями! Хохот душит. А не желаете ли лощеного господина в модном галстуке, с дорогостоящими пломбами в белых зубах, без отличительных признаков вампира, как то: удлиненных и выступающих двух верхних передних резцов, магнетического блеска глаз и замогильного голоса, но который при всем том по количеству выпитой крови и загубленных душ даст сто очков вперед самому графу Дракуле. Придет кому-нибудь из вас в голову неумная, скажем так, мысль разбираться, кого казнили и нет ли на вас греха загубленной жизни, продолжал Максим Михайлович, и вы отравите свои дни и ночи бесконечной тоской. Для чего тратить ограниченные силы на изъяснение оставленных прошлым иероглифов? Зачем вам это? Зачем сокращать быстротекущую жизнь бесплодными размышлениями? Для чего вам история, хоть давняя, хоть недавняя, хоть зарубежная, хоть родная, которую всякий из умников, называющих себя историками, между тем как точно с таким же правом они могли именовать себя свинопасами, дворниками, рассыльными, своднями, менялами, вышибалами, мусорщиками, брадобреями, сутенерами, причем в каждом из этих случаев они были бы куда более на своем месте, чем на службе у Клио, известной вертихвостки, лизоблюдки, паскудницы, а запросто сказать о ней всю подноготную – просто панельной девки, из-за дурной болезни лишенной желтого билета, они же без стыда и совести с важным видом все толкуют всяк по-своему, обрекая вас на бесконечное блуждание в трех соснах: спал ли Распутин с царицей или только верноподданно целовал ей ручку? явился ли Ленин в Россию на немецкие деньги или на дорогу ему собирали, пустив шапку по кругу, рабочие Путиловского завода? все ли евреи повинны в распятии Сына Человеческого или только толпа, собравшаяся, заметим, в небольшом дворе претории перед дворцом Понтия Пилата? почил ли товарищ Сталин своей смертью или ему помогли оставить сей мир его трусливые сподвижники, изолгавшиеся ученики и затаившиеся предатели? Да не все ли вам равно, в конце-то концов! Уверяю вас, нет смысла утруждать себя поисками правды, поскольку ее не существует вообще.
– Но вот, кажется, – весело прокричал с трибуны Максим Михайлович, – редчайший выпал вам случай у самого товарища Сталина узнать, хватил ли его страшенный инсульт или в ухо ему чья-то дрожащая рука влила три капли смертельного яда.
Толпа ахнула и оцепенела. От Красной площади по направлению к Москва-реке неспешной походкой, с левой рукой, заложенной за борт кителя, в фуражке, мягких сапожках и с трубкой в зубах шел по Васильевскому спуску сам Иосиф Виссарионович, посматривая вокруг недобрыми желтыми глазами.
– Сейчас же прекратите! – снова зашипели его высокопреосвященству чиновники из правительства. – Немедленно верните товарища Сталина в могилу!
– Ляля! – с грубым смешком отнесся к ним обоим Максим Михайлович. – Не суетись под клиентом!
– Ну, – вынув трубку, глухим голосом промолвил товарищ Сталин, – что малчитэ? Стыд заэл? Оклэветали, апазорили, абгадили таварища Сталина, а чего дабились? Я все пастроил, а вы разрушили. Гавнюки!