355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Хабаров » Случай из жизни государства (Эксперт) » Текст книги (страница 9)
Случай из жизни государства (Эксперт)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:18

Текст книги "Случай из жизни государства (Эксперт)"


Автор книги: Александр Хабаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

Он молчал, разглядывая Наташу: ей сам Есенин мог бы стихи посвятить. Чуть сдвинуты пропорции лица, фигуры; именно этот сдвиг создавал этот, как его, шарм... В последние два-три десятилетия вдруг размножились в России русоволосые, зеленоглазые, сероглазые и длинноногие. Поголовная чернявость и кареглазость шестидесятых исчезала: седели старики и старухи; на свет появлялись ангелочки с соломенными волосами: таков был сынок Данилка. Нация, кровь побеждала иноплеменные растворители. Даже затраханные "телки" возле гостиниц давали сто очков вперед любой Джулии Робертс или Шарон Стоун.

Жаль, что жизнь так глупо складывается, думал Игорек, в другое время он бы устроил Наташке красивую жизнь; впрочем, ещё не вечер.

Кожемякин не сетовал на судьбу: она сложилась неудачно, но гадать, "что могло бы быть, если бы" Игорек не хотел – считал случившееся закономерным. Более того: он даже предполагал, что мог бы сесть на гораздо больший срок, что ему повезло – не убил лыжника, Бог придержал руку, ведь с обратной стороны отбойного молоточка был топорик. Что ж, всем повезло. Правда, в наличии имеется абсолютно никчемный диплом, и зря потрачены целых пять лет на учебу в нелюбимом вузе, но именно во время учебы Игорек и познакомился с Наташей, отбив красавицу у местной знаменитости, историка-краеведа Козинера. Этот Козинер был тот еще: французская волчья шуба, очки, искусственная благородная седина, поставленный голос – и манеры, манеры. Ему бы уж точно досталось не молоточком, а топориком... если что.

Игорек бросил взгляд за окно.

На самом деле вечер уже давно уступил ночи и густо потемнело за зарешеченным окном комнаты свиданий. Потолок чуть потрескивал; на втором этаже в оперчасти прохаживался из угла в угол "кум" Петров. (Из ушей его вновь висели провода: на этот раз наушники были подключены к подслушивающим устройствам ниже этажом; тишина, треск, гудение, ритмичный скрип кроватных пружин) С пригорка, на котором располагался административный корпус, хорошо был виден стоящий в жилой зоне храм св. Моисея Мурина: светились полуовальные красные и зеленые окна с витражами. Прожектор со столба обдавал мощным лучом небольшой фонтанчик перед храмом – четыре алебастровых мальчика, взявшись за руки, творили хоровод на круглом постаменте; внизу примерзал к хваткому льду подробный, до перышка, отлитый из местного чугуна лебедь...

Игорь Кожемякин по кличке Рэцэдэ, "мужик" по масти, инженер по диплому, а по жизни – почти неудачник, оценил пейзаж за окном, а повернувшись, увидел, что суженая его уснула, свернувшись калачиком на скрипучей металлической кровати.

Игорек ещё три месяца назад написал заявление на венчание в зоновском храме: захотел устроить Натахе небольшой праздник. Сразу после свидания должен был приехать о. Василий, совершить обряд и таинство. Рэцэдэ не очень-то верил в Бога: мол, почему допускает, если есть, всякую несправедливость? Например, некоторые люди сидят ни за что, а другие воруют, бьют – и как с гуся вода... Но, с другой стороны, многое в жизни изменяется явно не по человеческому произволу, а по неведомой воле. Вот писали в газете: трехлетний пацан выпал из окна на двенадцатом этаже, а какой-то вояка-майор ухитрился поймать его в полы шинели. Что это? Ловкость рук? Попробуй, поймай... Да и устроение материального мира говорило о том, что существует какой-то неизвестный план, какая-то хитрая задумка. А раз есть план, то должен быть и плановик. Без расчета табурет не сколотишь, а тут – мир. Небесные тела движутся по расчисленным орбитам, и невидимая мелочь, частицы, нейтроны там или протоны... Короче, что-то есть.

Так думал Игорек Кожемякин по кличке Рэцэдэ, невольный зек, русский человек.

Он бережно, стараясь не разбудить, подвинул Наташу к стене; сам прилег на краешке. И быстро уснул, вычтя, как обычно, ещё один день из остатка срока.

ЧУШОК И ПЕТУШОК

Мало кто не чифирил в зоне; козырную "индюшку" заваривал Тузик "смотрящему" Монголу; поташнивало от черноты и густоты привычного "киселя" нардиста Макарова; парикмахер ("козел") Акимыч суетился на свиданочной кухне, помешивая и поднимая до кондиции грузинскую "туфту", и лицо его было хотя и упитанным, но коричневым; во всех бараках в разное время гоняли по кругу стаканы, чашки и кружки зеки всех мастей; сержант Жуков похлебывал "Россомаху" из кефирной бутылки; пробавлялись слабо-купеческим отцы-командиры...

Пятидесятилетний чушок Михаил Сергеич Бусыгин, бывший Миксер, а ныне Марьиванна, кентовался в позорной 9-й бригаде с настоящим "петухом" Гулей (по документам – Георгий Андреевич Докукин). Нельзя было назвать их содружество "семьей" в зековском понимании; делили заработанное нечистым трудом: Марьиванна до полуночи тянул лямку в постирушках; Гуля два-три раза в неделю обслуживал определенным способом чересчур озабоченных... Плата была разной: Марьиванна, кроме чая, не приносил ничего, зато получал стабильно; Гуля же, стараясь из всех сил, мог явиться, торжествуя, с мешочком сладостей и масла, а мог – с синим от побоев (били ногами) лицом. Впрочем, били нечасто, реже, чем шныря Соплю: зеки держали "петухов" и "чушков" на положенном расстоянии, но шибко обижать "обиженных" не дозволяли строгие "понятия"...

Бусыгина-Марьиванну никто не понуждал "петушиться" подобно Гуле и другим – Катьке, Варюхе, Раисе Максимовне. Он зачушковался неожиданно: раскрутился с трехлетней добавкой за побег с общего режима, где отбывал пятилетний срок за организацию небольшой финансовой "пирамиды" в родном городке. Уже отсидел Бусыгин на общем четыре года, трудился в стройбригаде на выезде, да вдруг, при выгрузке из автозака, что-то кольнуло в сердце, голову обдал сумасшедший сквознячок – и побежал он, не обращая внимания на выстрелы необученных конвоиров – мимо, мимо... И поймали его лишь через неделю, сняв с платформы товарняка: подфартило Бусыгину, арестовывали его обычные железнодорожные менты, не били, не вязали руки колючей проволокой, как вэвэшники... А на строгом режиме Бусыгин целый год не мог придти в себя, впал в депрессию: не ходил в баню, ложился спать в робе; вскоре и ботинки перестал снимать, распространяя вокруг себя непристойный запах. Потому и вышвырнули его из отряда в один прекрасный день – как говорится, вынесли на сапогах... Наконец, запоздало прошла депрессия, но печать неприкасаемого осталась несмытой – навсегда.

А у Гули история была по-тюремному банальной: двадцать одно (очко), фуфло (неотдача долга), "счетчик" – и закономерная жестокая расплата. Опетушили его два года назад на Кировской (Вятской) пересылке, ночью, спящего, и с утра жизнь Жоры Докукина, бывшего десантника и нагловатого таксиста, потекла в невообразимом доселе русле. Даже на самом дне сознания не осталось хотя бы малой памяти о прошлом. Жена, сын – все было забыто, изорвано; сидеть (за смерть пассажира при пьяном вождении) оставалось семь лет, но изменить судьбу и масть Гуля-Жора был не в состоянии, и никто, ни "кум", ни вор, ни президент, не мог помочь ему... А ведь первый срок на общем режиме (по "хулиганке") пролетел как неделя: и зона была доброй, и работа в ней – непыльной... А теперь, на строгом, беспробудное и беспросветное одиночество объяло бывшего Жору Докукина, тягостная работа и страшная паскудная масть день за днем выдавливали из сильного тела последние остатки человеческой сущности.

Вот и скентовались они на строгом режиме с Бусыгиным-Марьиванной, проводя долгие вечера за разговорами и разгадкой добытых по случаю кроссвордов. Гуля, сохранивший немного армейского здоровья, мог (в своей масти) дать отмашку любому, его побаивался даже главпетух Кочубей (Раиса Максимовна). Марьиванна на драку был слаб, но зато хорошо просчитывал всевозможные варианты грядущих дней.

Они чифирили за бараком, в недостроенной, но уже используемой по любой нужде уборной. Вони не было: испражнения и желтые натеки замерзли. Было холодно, но безветренно; к тому же развели "военные" небольшой костерчик для кипячения чая и сугрева своих малокалорийных организмов. Называли они друг друга старыми, настоящими именами.

Сегодня друзья-подруги решили обсудить замеченное шевеление в зоне. Собственно, заметил, конечно же, Бусыгин-Марьиванна, глаз у него был острый.

– Тебе бы опером работать, – неудачно пошутил Жора-Гуля.

– Ты что? Да я, знаешь... я тебе!... – сразу обиделся товарищ.

Даже в своем опущенном состоянии Бусыгин сохранял кое-какие принципы жизни и не допускал даже проблесков мысли о стукачестве и сотрудничестве с "органами": он ненавидел их всех, от Хозяина до синеющих на вышках "чурок". И хотя понимал, что "не место красит человека, а человек место", но ничего не мог с собой поделать: будь у него автомат – стрелял бы с закрытыми глазами... Жизнь его была искалечена, вину Бусыгин делил пополам – между собой и Системой. Он люто ненавидел закон и уже в КПЗ надеялся на чудо, на милость, на амнистию. Трех суток в полутемном помещении с зарешеченной лампой хватило сполна; если бы выпустили – никогда Бусыгин больше не встал бы на преступный и полу-преступный путь, уехал бы куда глаза глядят, наслаждался бы свободой, может быть, даже стал бомжом... Но только бы не видеть этих стен под крашеной "шубой", не слышать храпа, звяканья ключей и засовов, мерных шагов и сонных вскриков "товарищей по несчастью"... Но трое суток в КПЗ окончились санкцией прокурора на арест и коротким этапом в ближнюю тюрьму – и годом ожидания суда в душной переполненной энергичным "молодняком" камере... Его уважали за возраст и "дело" (вот, мол, как надо "бабки" строгать!), советовались и подсовывали газетные кроссворды для быстрого решения... Он же научился у "молодых" разговаривать с "мусорами" на иронически-повышенных тонах и легко подчинился новым для себя "законам жизни"...

Жаль, сорвался... упал, ниже некуда...

– Ладно, не обижайся – обижен уже, – ляпнул ещё невпопад Жора-Гуля. Лучше поясни: что надвигается?

– Будет большой кильдым, – уверенно сказал Бусыгин-Марьиванна. Монгол вызывал Раису Максимовну, наверное, цэу давал – на случай...

– А нам что делать?

– А ни х..! – разозлился Бусыгин. – Что ты в своем статусе можешь сделать? Твой номер – от ноля половинка... Засохнем, затихнем и подождем. Но заточки свои при себе придержим – вдруг пригодятся?

– Мне заточку не надо, – уверенно объявил Жора-Гуля. – Я правой валю любого наглухо...

Бусыгин посмотрел на приятеля с едва заметной усмешкой, про себя подумав: "Что ж ты не "валил", когда тебя в Вятке через шконку перегибали? Эх, боец..." А вслух сказал:

– Нет, Георгий, не петушись, вооружайся. Чувствую, кто-то без головы останется...

Гуля-Жора хотел что-то ответить (ему не понравилось слово "петушись", вроде намек какой-то), но тут скрипнула в шатких петлях прогнившая дверь уборной, и ввалилась, легка на помине, жирная и коротконогая "Раиса Максимовна", она же – бывший завхоз 2-го отряда Юрий Кочубей, ставший главпетухом зоны полтора года назад.

– Заседаем! – радостно объявил Кочубей. – Побег готовим! Чифиром поднимаем настроение! Зек, опившийся чифиру, прыгает вверх и в сторону на десять метров! И мне – пару глотков!

Марьиванна протянул ему кружку с уже остывающим зельем. Кочубей сделал два наглых тягучих глотка и сразу же вытащил из кармана длинную папиросину "Казбек".

– Покурим, – не попросил, а констатировал Гуля-Жора.

– Кокурин? Так он неделю назад откинулся! Га-га-га!... – выдал древнюю шутку главпетух. И схватился за живот, будто ему так стало смешно, что заболело.

Гуля-Жора облизнул губы языком раза три. Это был нехороший признак: после облизывания мог последовать удар по челюсти правой рукой. Или ногой по известному месту. Кочубей-Раиса стер с лица улыбку.

– Оставлю, не ссы...

Говорить с главпетухом явно было не о чем. Если что и знает, то не скажет, а советоваться опасно: Кочубей работал на два фронта. Бусыгин Кочубея ненавидел почти как мента и месяц назад уже собрался было вокнуть в глаз ему, спящему, гвоздь-сотку. Жаль, Жора-Гуля отговорил: избил главпетуха кулаками, выпустив убийственный пар из себя и приятеля. Но с того как с гуся вода, привык к тумакам за свои девять отсиженных.

– Что там слышно? – все же решил снять напряжение Бусыгин.

– Где – там? – деланно удивился Кочубей. – На воле – полный бардак, в газетах бутор, по телику – сплошные "сеансы", аэробика, шейпинг без трусов.

– Хули мне воля эта! – разозлился Бусыгин. – Я про зону спрашиваю!

– А что – зона? – Кочубей как будто издевался. – Зона на месте, амнистии не предвидится, менты все живы.

Жора-Гуля протянул руку, медленно вытащил из пальцев главпетуха дымящийся окурок, глубоко затянулся, а затем сгреб "Раису Максимовну" за клочной ватник и ударил головой о закрытую дверь. Затрещали пропитанные мерзлой мочой доски. Дверь открывалась наружу, поэтому Кочубей вылетел из уборной и упал лицом в сугроб, но тут же вскочил, стал отряхиваться.

– Во, падлы, что делают! – закричал он. – Обиженного обижают, петухи гамбургские!

Что он кричал дальше, Бусыгин и Жора-Гуля не слышали: дверь захлопнулась сквозняком. Приятелей обдал хлесткий морозец.

– Надо в барак двигать, – поежился Бусыгин. – Что-то ветер поднялся, задубеем здесь. И чифир кончился.

Жора-Гуля закивал, соглашаясь, и стал собирать причиндалы: жестяную заварочную банку, кружку и четырехногую стальную подставочку. Все это он сложил в брезентовый мешочек, на дне которого покоилась початая стограммовая пачка "индюшки" – на завтрашнюю раскумарку...

Ветер уже поднимал на крыше уборной оторвавшийся кровельный лист и шлепал им по доскам, издавая театральные громоподобные звуки. Костерок пропал, остались тусклые красноватые угольки. Бусыгин по старой туристской привычке помочился на них: за дымящиеся головешки можно было схлопотать суток 5 изолятора... А скоро уже должны пойти по баракам менты: проверять тех, у кого личная карточка помечена красной полосой, означавшей "склонность к побегу". К их числу относился и Бусыгин-Марьиванна.

"Обиженные" вышли из уборной и побрели по утоптанному снежку к недалекому бараку: там, в тесной каптерке, светилось лишь одно окно главпетух Кочубей уже намазал зеленкой рассеченный лоб и лелеял мщение.

РЕЗКА МЕТАЛЛА

Ночная смена в промзоне была престижной, как на воле – бухгалтер фирмы или мясник. Норму держали ниже, чем днем, можно было спокойно испить чифиру, покалякать с кентами, а то и зажарить на самопальной плиточке заныканной картохи.

Однако в эту ночь бригада резки металла трудилась по-стахановски, выщелкивая ручными резаками из двенадцатиметровой арматуры аккуратные полуметровые штыри. Всего штемпельнули триста штырей, которые предстояло заточить с одной стороны до штыковой остроты. Штыри предназначались для огораживания единственной зоновской клумбы, разбитой между храмом св. Моисея Мурина и спортивной площадкой. Это дело было новым: с большим трудом выпросили у Хозяина добро; выделили и "ухажера"-садовника, бомжа Хатапыча. Старик Хатапыч на воле одно время трудился в зелентресте, был сведущ в тонкостях посадки и взращивания травки и цветочков. Он же, по сходству, следил за "жидкой зоной" – так зеки называли двухсотлитровый аквариум с разноцветными, пучеглазыми и хвостатыми рыбками в бывшем Красном Уголке, переименованном в "Блаткульт".

Когда последний штырь был заточен, мужики присели чифирнуть. Двенадцать человек погнали по кругу здоровенную нестандартную восьмисотграммовую кружку. Бригадир Храп в личной каптерке опрокинул в себя стопку припасенной водки: его, козла, к "чаю" не звали, да он и не настаивал... На столе перед ним лежал пропуск с печатью и подписью режимника Минкевича: триста металлических изделий разрешалось вывезти на электрокаре в жилую зону. Храпу не впервой было завозить в жилзону металл: то ремонтировались "локалки" между отрядами, то варили из уголков рамы для новых стендов с призывами к исправлению и чистой совести. На хрена, думал Храп, козе баян – то есть, зекам – клумба? И на кой её огораживать в декабре, когда никаких цветочков? Впрочем, не долго думал – пусть лошадь думает, у неё голова большая. Храп быстро сжевал с горбушкой шмат сала, припасенный с последней, внеочередной (за ударный труд) посылки и стал одеваться. "Гнида" у него была синяя, не "воровская", но зато утепленная гагачьим пухом из раздерибаненного финского "танкера". И шапка не байковая с подобием меха, а в натуре меховая, из крашеного пыжика...

Бригада чифирила почти молча, пару раз перебросились словами – Витя Топор оценил чифир как "смертельный". В прениях по этому вопросу выступил Стос Тамбовский: полностью согласился с предыдущим оратором. Остальные молчали, затягиваясь табачным дымом скрученных из "Известий" цигарок.

Было около двух часов; над зоной стояла неполная луна, изредка покусываемая серыми облаками. Тишина исторгала неназойливые потрескивания шатких цеховых конструкций да шорохи оголодавших грызунов.

Бригадир Храп вышел из каптерки в полном облачении. В дополнение к общему козырному набору на ногах у него сверкали "директорские" бурки из белого войлока с желтыми кожаными голенищами. Ночью он мог пофорсить в них без особого риска.

Мужики медленно, с достоинством, поднялись и двинулись к груде нарезанных и заточенных штырей: грузить на электрокар. Храп хотел рыкнуть на неторопливых работников, но что-то остановило его; было в мужиках странное равнодушие к его, Храпа, личности. Стос Тамбовский вообще, зыркнув, посмотрел сквозь бугра как через нечто прозрачное и непрочное.

– Поеду, свезу железяки, – пробормотал Храп. – А вы вон те двадцать листов рубаните – и в люлю, бай-бай... Я на вахте предупрежу, чтоб не наезжали.

Груженая машинка, мерно стрекоча, двинулась к выезду из цеха. Храп ловко объехал контейнер, прибавил оборотов и скрылся в морозной ночи. Мужики молча посмотрели ему вслед, а потом пошли мимо указанных листов к резакам: нужно было сварганить ещё сотню штырей, из них четыре экземпляра оставить в цеху, а остальные разнести по трем точкам.

На вахте Храп разбудил ДПНК (дежурного помощника начальника колонии) лейтенанта Мырикова. Тот вышел осмотреть груз – больше для проформы, ведь выезжал Храп не на волю, а в ту же зону, только жилую. Пропуск был в порядке. На всякий случай Мыриков обхлопал Храпу карманы, но в них ничего не было, кроме синего шарикового стержня и "марочки" – носового платка с подробным рисунком в белом квадрате: совокупление Кинг-Конга с зубастой негритянкой.

Электрокар двинулся в дальний правый угол жилзоны – туда, где возвышались очертания храма св. Моисея Мурина с едва светящимися витражами полуовальных окон. Возле храма утаптывал снежок замерзающий контролер Петр, ждал, когда его сменит прапорщик Окоемов.

ПОДВОДНАЯ ЛОДКА В СТЕПЯХ УКРАИНЫ

Барак первого отряда был поделен кирпичной стеной на две части. В одной обитала на особом положении выездная строительная бригада, а в другой – обслуживающий и начальствующий персонал из числа зеков: повара, нарядчики, культорги, парикмахер Акимыч, фотограф Слепаков, киномеханик Штырько, шныри оперчасти, магазина и БУРа, расконвойщики, электрики, сантехники и иные, без зазрения совести работавшие в "запретке" и на вахте – вопреки всем понятиям и законам тюрьмы и зоны. Все они носили на рукавах "повязки", на самом деле являвшиеся ромбическими значками с условными аббревиатурами типа КЧ (культчасть), СК (Совет коллектива), РК (расконвойка), ЧК (читальня-клуб) и иными. Эта часть 1-го отряда называлась остальными зеками "козлятником", а обитатели – "козлами". Такова была их закрепленная масть, сменить которую возможно лишь на ещё более позорную. Никак нельзя вернуться обратно в мужицкое сословие.

Иерархия "козлятника" определялась степенью близости к оперчасти и доходам зоны. Особняком стояли повара, выкраивавшие из лагерной нормы усиленное офицерское питание. На недоступной высоте находился Псюк, шнырь-посыльный капитана Петрова, почти неприкосновенная личность. Псюк почти не общался ни со своей "мастью", ни с иными. Длительные разговоры он вел лишь с "кумовьями" (операми), иногда снисходил до солдат конвойной роты, а вольнонаемных производственников почитал хуже зеков. Идиёты, думал Псюк, добровольцы грёбаные... Впрочем, шнырь ни на кого не стучал: не потому, что не хотел, а потому что не мог; кто б его, волка позорного, пригласил бы чифирнуть или распополамить шмат сальца? Но в негласном "сучьем списке" Псюк числился одним из первых.

Объединяло "козлятник" одно: все считались "вставшими на путь исправления". Исправляться стали ещё с первой "ходки", а у многих за плечами было по двенадцать-семнадцать лет общего срока, по три-четыре судимости. Но почти с каждой "ходки" "козлы" освобождались условно-досрочно: по двум третям срока – домой, по половинке – на поселение... А если и не освобождались, то имели в зоне сытные и теплые привилегии. Особое место занимали "спецы" в разных областях.

Киномеханик Штырько отбывал восьмилетний срок за нанесение тяжких телесных повреждений своему собутыльнику: того послали за бутылкой, но, сука, вернулся лишь на следующий день. Всей компанией решили выдавить из кореша деньги на пузырь. Метод был известен: утюг на живот или на задницу, вилку – в розетку... но по пьяни все перепутали, утюг сначала нагрели до предела, а потом стали прижигать связанного несчастного... И Штырько поехал "паровозом" на свой второй срок, уже твердо зная зоновскую судьбу: хозобслуга ждала его, ибо он был разносторонним специалистом-универсалом, мог и сапоги тачать, и электроприборы ремонтировать, и хлеб резать так, чтобы всем хватало и ещё больше – оставалось...

А начинал Штырько на первой ходке баландёром (раздатчиком баланды) в тюрьме родного города Куровска. С каждого захода по тюремным коридорам доставалось ему граммов 150 сахара да первого-второго две-три порции... Погорел будущий киномеханик на рыбе: ухитрился привязывать к черпаку карася: каждый зек, ждавший ухи у "кормушки", был уверен, что рыба падает именно к нему в шлюмку (миску). Не повезло Штырько в коридоре особого режима: "полосатик" Грех на привязанную рыбу не купился и выплеснул горячую уху-могилу прямо в лицо хитроумному баландёру. Коридор закипел стуком и криками, явился корпусной командир, и через два часа Штырько уже ждал этапа в зону в боксе для провинившихся "козлов". Лицо его пострадало несильно, а вот правый глаз потерял не менее сорока процентов зоркости... В зоне общего режима он попал на непыльную службу цехового шныря, а через год поднялся до завхоза отряда. И освободился, отсидев половину своего трехлетнего срока за злостное хулиганство...

С высоты проекционной комнаты Штырько презирал колготящих в зале зеков: они, болваны, по пять-шесть раз смотрели одни и те же фильмы из спецкинопроката МВД: "Бесприданницу", "Обрыв", "Анну Каренину" и во время сеансов шумно реагировали на экран. На первых рядах обычно сидела блатколлегия во главе с Монголом, эти обычно молчали, лишь изредка переговариваясь на отвлеченные темы. Раз только Монгол "выступил" довольно громко, во время просмотра "Петровки, 38": зековский зал, повинуясь силе искусства, горячо "болел" за милиционеров. "Вы чего шумите, овцы хреновы? крикнул Монгол, поднявшись с места. – Это ж мусора нашего брата щемят! А вы радуетесь!" Зал затих.

Штырько Монгола ненавидел как бы за свою несостоявшуюся "карьеру": ведь он, Штырько, тоже готовился на воле к блатной жизни, предполагая себя в виде золотозубого и синего от наколок блатаря. Детство и юность Штырько протекали именно в такой среде, пропитанной романтикой гоп-стопа, взломанных дверей и раскоцанных карманов. Но тюрьма оказалась страшной бездной, из которой щелкали клыками законы и беззакония, олицетворенные надзирателями, дознавателями и сотоварищами по отсидке. За блатной флёр, за поступки, за слова и даже за рисунки на теле надо было отвечать – больше умом, чем кулаками, а также и голодом, холодом и иными муками штрафных изоляторов и БУРов. А ума у Штырько оказалось столько же, сколько и силы духа – мало... Голодать и мерзнуть он не хотел, поэтому из множества инстинктов сформировалась в подсознании спасительная хитрость, не оставившая его до последнего времени.

Штырько регулярно докладывал капитану Петрову о виденном и слышанном. Видел он мало, а слышал достаточно, и не с высоты "будки", а снизу. Ловкий киномеханик обнаружил под полом кинозала довольно просторное "место", не перегороженное лагами (туфта строителей!), и пробирался по этому ходу прямо под первый ряд с блатарями. Согнувшись в неудобной позе и приставив к доскам стакан из тонкого стекла, он испытывал нескончаемое удовольствие от обилия информации. Эти сведения Штырько небольшими порциями скармливал начальнику оперчасти, стараясь не переборщить, чтобы хватило надолго. Так были им выявлены две "дороги", по которым уходили и приходили воровские "малявы" (письма) с установками к действиям. Наградой была пятидневная "свиданка" с женой Галей, давно уже неофициально брошенной, но приехавшей по первому зову с большим количеством жратвы и чая. Чай Штырько тут же запродал по ходовой цене свиданочному шнырю, ибо не чифирил и даже не пил "купеческий", предпочитая растворимый кофе – "сам на сам".

Этой ночью киномеханик Штырько не спал: лежал с открытыми глазами. Он уже сутки пытался осмыслить то страшное, что произошло вчера вечером во время киносеанса – крутился фильм "Пламя гнева" о партизанах-ковпаковцах...

Как обычно, Штырько, врубив проектор, спустился в "фойе", приподнял тайный люк из четырех не приколоченных досок и нырнул в темноту подполья.

Вначале ничего не было слышно (на экране шел бой с карателями), потом стрельба стихла (Ковпак задумался над картой), и Штырько, наконец, услышал разговор. Говорили поначалу как всегда ни о чем, типичный блатной треп о ментах, бабах.

Вдруг Штырько почувствовал, как стакан буквально леденеет, обжигая смертельным холодом правое ухо.

– Рыжик, – сказал Монгол, – а киномеханик-то в будке?

– Не, – ответил Рыжик, – опять под полом сидит, слухает, сучий потрох...

– Досиделся, – добавил Валек-Костоправ...

– Петушить пора демона, – Рыжик стукнул каблуком в пол. – Слышь, ты, окорочок!

– Мочить его надо, а не петушить, – процедил Монгол. – Как кино хоть называется?

– "Подводная лодка в степях Украины", – пошутил кто-то...

Но этих последних слов Штырько уже не слышал. Стакан выпал из его рук. Он медленно отполз в район шестого-седьмого ряда и затих. Мысли вдруг разбежались в разные стороны, словно тряпки и тетрадки в стихах о Мойдодыре. Бесхитростная темнота подполья объяла киномеханика; он вдруг услышал слева от себя странное свистящее дыхание, прерываемое издевательским смешком. Глаза как будто различили что-то черное, чернее мрака, лежащее рядом бесформенной тушей. "Ты кто?" – прошептал Штырько. "Да никто..." – как будто послышалось в ответ.

Штырько быстро пополз обратно к люку, думая только о том, как его встретят на выходе бойцы Монгола, как они сначала слегка придушат его, а потом поволокут, обездвиженного, в какую-нибудь подготовленную для этого каптерку. Оставаться под полом, отдаляя неизбежное, не было никакого смысла, и Штырько осторожно приподнял доски.

Никто не встречал его, и он благополучно добрался до будки, сменил катушку с пленкой, а после сеанса вернулся в барак. Однако руки и ноги были как будто склеены в суставах эпоксидной смолой, такое же оцепенение объяло все остальные органы. Лишь желудок вдруг разразился мучительной энергией: минут сорок киномеханик сидел "орлом" над очком "дальняка" (уборной).

Спасение могло снизойти лишь из оперчасти, но Штырько никак не мог им воспользоваться: капитан Петров не знал о "подполье". Киномеханик, набивая цену, не выдавал свой "источник".

Теперь он лежал, уставясь в потолок, и пытался собрать разбегающиеся мысли. Перспектива вырисовывалась мрачная: ничего, лучше этапа в другую зону, не предвиделось. А на этапе могло случиться всякое, в тюрьме оперчасть другая, в "столыпинском" вагоне её вообще нет, как нет и специального купе для перевозимых "козлов"...

Завтра вечером Штырько должен был демонстрировать зоне художественный фильм "Судьба". "Если обойдется – посмотрю кино", – подумал киномеханик. "Судьбу" он крутил четвертый раз, но никак не мог досмотреть: всякий раз долг сексота гнал его под иссохшие доски зрительного зала.

Почти все "козлы" спали. Кроме Штырько бодрствовал лишь банщик Крыло: он медленно и страстно пережевывал бутерброд с повидлом и маргарином.

За окном стрекотнул электромотор: проехал на каре бригадир Храп с тремя сотнями заточенных металлических арматурин.

МОСКВА

ЧАБАН ЩЕБРЯНСКИЙ И НЕКРАСИВАЯ ЛИДОЧКА

Председатель правления Федеральной приватизационной ассоциации Георгий Давыдович Щебрянский беседовал в своем кабинете с некрасивой девушкой. Особа эта явно выпадала из интерьера, сочетавшего в себе многообразие стилей – от классицизма напольных часов строгой башенной формы до модерна ползучей и летучей мебели. Стилей много, но все они были собраны воедино в некую красивую "систему", гармоничную и пропорциональную, метафорическую, образную... Девушка, однако, могла бы послужить эталоном без-образия: никаких пропорций, никакой гармонии, все было мелким на широком лице, только уши отличались нормой, но казались – огромными. Из широких бедер вытекали тонкие, словно затвердевшие струйки, ноги.

Девушка сидела смирно, изображая кротость; Щебрянский же вертелся вместе с вертящимся стулом – как будто его ежесекундно подключали к слабому, но ощутимому электричеству. Он вообще был такой "живчик", невысокий, круглый и дерганый. Чернявость намекала на нацию, несколько злобствующих газет из "Давыдыча" сделали "Давидовича", но эти намеки не имели почвы. Щебрянский, к удивлению дотошных журналистов, вырос в настоящем русском селе Тихонино (колхоз "Заря будущего"), в семье сильно пьющего механизатора Давыда и чуть меньше пьющей доярки Нины. Братья (трое) и сестры (две) вели обычную для бывших советских людей жизнь: пьянствовали, добывали пропитание, матерились, пели и плакали. У одного из братьев, Эдика, в доме были земляные полы – доски истопили в одну из холодных зим.

Их с детства ожидала такая жизнь – может быть, не столь упадочная и нищенская в случае более продолжительного существования Советской власти. Ни учиться, ни работать братья и сестры не хотели. До начала девяностых все держали свиней – кормили краденым комбикормом и дешевым хлебом из сельпо. Колхоз не давал пропасть, умереть с голоду, но ничем не поддерживал, так сказать, духовно. Общество разлагалось, превращалось из муравейника в гадюшник. Кончился колхоз, стали потихоньку кончаться и колхозники. Водка стала не та, и Эдик, только что освободившийся из тюрьмы по амнистии (избил жену, ей же и посажен был), отравился суррогатом; его парализовало, и он лежал, мыча, среди вони тряпок и смертного "духа" истоптанных земляных полов. "Будешь пить, козел?" – говорила ему жена и наливала полстакана, и он пил, едва шевеля синими губами. Она наливала себе сполна, а потом бесстыдно, стоя, отдавалась его брату Максиму, такому же пьяному, но ещё не парализованному. "Мэ, мэ", – беспокоился Эдик. Таковы были присоединенные к Щебрянским зятья и невестки, все порченые изнутри, вошедшие в новые семьи гармонично и без зазоров. Жорик-выродок (так его называли братья) был исключением из правила вырождения: слыл с малых лет вундеркиндом, учился только на "пять", поступил на радость всему колхозу в МВТУ им. Баумана, а после занимался аэродинамикой полетов в закрытом НИИ – на окладе 160 рублей (плюс премия сорок процентов). Научная деятельность интересовала его лишь постольку, поскольку она обеспечивала множество статусов, давала финанасовую независимость, открывала перспективы для обретения ниши в обществе. Жорик гордился, что это он сам, без "волосатых лап" и взяток, пробился – если и не на самый верх, то уж прочно встал на палубе для среднего класса. С приходом демократии, рынка и других благ цивилизации аэродинамический "совхоз", как и колхоз "Заря будущего" рухнул в бездну неплатежей, инфляции, банкротства, акционирования и рэкета. Все кончилось, Жорик решил съездить в родное Тихонино, романтически поклониться Родине – и там, на берегу Пыжихи, рядом с голым мычащим Эдиком (его принесли мыть и обстирывать), глядя на мертвые, пустые коробки свиноферм, и – обернувшись на пьяных невесток и зятьев, окунающих Эдика в мутную воду – Жорик вдруг понял, что принципы аэродинамики (в смысле вылета в трубу) вполне применимы к экономике и финансам. Он быстро вернулся в Москву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю