Текст книги "Случай из жизни государства (Эксперт)"
Автор книги: Александр Хабаров
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
У Фонтана взыграла совесть, хотя и отвечал он всегда насчет нее, совести, по-зековски: мол, там, где совесть была, нынче ... вырос. Было в этой поговорке нечто фрейдистское.
– Да отпусти, отпусти! – заорал Фонтан на Затырина.
– А биться будешь?
– Мы ж русские люди, а туда же, колотим друг друга. Слышал, что Шах сказал?
– А что Шах, авторитет, что ли? – заворчал Затырин, все же отпуская Фонтана.
– Кто вам воще авторитет, рожи вы беспредельные? – послышался голос вошедшего в барак Рыжика. – Устроили бойню, балбесы, шоркаетесь по полу как тряпье, весь бутор на себя собрали, шныря без работы оставили!
Рыжик легонько пнул Затырина носком утянутого и начищенного до блеска "блатного" ботинка.
– Рыжик, зачем ногой? По масти не положено, по понятиям нельзя, что я, этот, как его?... – загундосил оскорбившийся Затырин.
По лагерным законам ногами полагалось бить только сук, козлов и петухов, а "мужику" можно было заехать по роже кулаком.
– Да я что, бью тебя? – засмеялся Рыжик. – Если я тебя буду бить, дядя с мельницы... А потом, ты ж валяешься, как гнида, на полу. Вставай скорым ходом, борзота.
Затырин встал и, быстро развернувшись, чтобы ненароком не получить от Рыжика достойную мужика оплеуху, отправился в угол к своей шконке. Неожиданно заорал репродуктор; замкнулись от сотрясений драки какие-то неведомые контакты, и из динамика полилась песня – из модных, когда ударные выстукивают в темпе четырехтактного двигателя внутреннего сгорания. Не дойдя до шконки Затырин пустился в пляс. Каблуки его рабочих ботинок выделывали гораздо более сложные узоры, нежели те, что неслись из репродуктора, промежутки разделялись витиеватой дробью, похожей скорее на пение
– Ну че, посредник, рамсы разводишь? – хлопнул Рыжик по плечу Шахова. – Пойдем, "купца" замутим с грохотульками.
Грохотульками назывались твердокаменные конфеты типа драже, посыпанные то ли толченым кофе, то ли какао. Это был продукт, всегда имевшийся в наличии в зоновском магазине. В брежневские времена килограмм стоил ровно 1 рубль. Грызть их было невозможно, и рассасывались они не менее получаса: именно поэтому все зеки брали грохотульки к вечернему, средней крепости, чаю, именуемому "купцом", "купеческим"; этих конфет хватало надолго, было чем подсластить горькую жизнь.
У Рыжика не было "шестерки", как у Монгола, и чай он заваривал сам, из некоего недоверчивого принципа.
Через полчаса Шахов, прихлебывая "купца" и перекатывая во рту грохотульку, слушал Рыжика.
Рыжик, молодой, но уже закаленный зоной блатарь, умело начал беседу издалека. Он и сам не знал этого, но действовал едва ли не по учебникам для политических деятелей или военачальников типа "Как управлять массами", "Искусство диалога" и так далее. Умение это выработалось в штрафных изоляторах и БУРах, на пересылках и в "столыпинских" вагонах всевозможных "пятьсот веселых" поездов. Он в совершенстве владел методом, который сами зеки часто называют "гнилым заходом" – не всегда, кстати, осуждающе... Как-то в "столыпинском" вагоне, на этапе между Выборгом и Кировом, Рыжик умело "развел" на разговор таджика-конвоира, несшего службу в проходе вдоль зарешеченных "купе". Он долго распрашивал его о жизни, уболтал на пачку чая и буханку хлеба. Солдатик улыбался, радовался: зеки подыгрывали общим одобрением. Когда с конвоира уже нечего стало получать, Рыжик оборвал общение. "Что, земеля, скоро домой?" – сказал Рыжик. "Ага, брат! В Андижан поеду, там брат Мухтар, мать Фатима, отец Агабек, дядя Хурчум..." – стал перечислять боец. "А девушка, девушка есть?" – поинтересовался Рыжик. "Канэшно! Фотка есть, вот, смотри, моя Фазу, красавица на весь Андижан!" "Ждет тебя?" "Канэшно! Жэныться надо!" "Хорошее дело! ..ться хочется, наверно?" "Ох, брат... – засмущался боец. – Очэн хочу!" "Так хули ж ты стоишь, молчишь! – вдруг заорал Рыжик не своим голосом. – Сымай галифе, подходи к решке – сделаем!" – и, всунув в открытую "кормушку" руку, звучно шлепнул таджика по заду в галифе. Солдат переваривал сказанное минут десять, а потом стал расстегивать кобуру с "ТТ", что-то злобно пришептывая по-таджикски. Вагон дружно заорал: "Командир! Помогите! Убивают!" – и прибежавший прапорщик отнял у бойца пистолет, пообещав Рыжику хороших звездюлей при выходе на оправку.
– Так что, вот: жизнь моя катится, как алтын по майдану, – тихо и проникновенно говорил Рыжик. – Зона стала моей судьбой, только что не родился здесь... К прошлому возврата больше нет...
Он долго ещё что-то говорил в таком же высокопарном стиле, но Шахов плохо слушал, ждал, когда Рыжик закончит замысловатую увертюру и приступит к главным вопросам. Что это были за "вопросы", Виктор не знал, но догадывался. Аналитическому уму выпускника мехмата не составило труда просчитать близкий "futurum" – время было чревато, зона находилась в состоянии некоего перекачанного сверх меры пневматического механизма, и давление внутри продолжало нарастать. И, хотя оболочка механизма была "чугунной", взрыв казался неизбежным. Шахов провел несколько аналогий: чем мощнее сдерживающая структура, тем страшнее последствия катастрофы. Так, падение демократий всегда менее кроваво, нежели обвал диктатур... Он мог бы все это рассказать Рыжику, но, увы, плохо владел простым языком.
– Ты чего, Шах? Спишь, что ли?
– Да нет, задумался...
– Короче, расклад такой... – зашептал Рыжик.
После "расклада" Шахов все поставил на свои места – что ещё не стояло. Завтрашний день обещал быть насыщенным всевозможными событиями, многие из которых могли в корне изменить судьбу Шахова отнюдь не в лучшую сторону. Марина в последнем письме сообщала об обмене квартиры на Чистых Прудах с помощью Голощапова; площадь оставалась той же, но изменялся район Шаховы-Лесовицкие переезжали в Бирюлево. Марина обещала приехать, и его ещё не лишили свидания, а ведь могли: вступал в пререкания с начальником отряда, игнорировал распорядок дня. Спасибо прапору Окоемову: сказал, что, если, мол, жена приедет – договорится, дадут свидание в тот же день. Теперь же все комкалось, словно исчерканный черновик.
Сегодня ещё предстояла беседа с Монголом, этим паханом зоны, о котором все говорили с придыханием: такой, мол, справедливый, по понятиям...
А у Шахова Монгол вызывал двоякое чувство: с одной стороны, он видел его спокойствие и уверенность, видел результаты справедливых решений, с другой – знал "на все сто", что, выйдя на волю, этот в общем симпатичный русский человек примется за свое – будет организовывать кражи, аферы и рэкет, не пожалеет никого и ничего ради преступных идеалов, воспринятых им как единственная истина.
О чем им было говорить?
Какие их пути сходились – и где?
Все смешалось, как во сне: имена, разгадки кроссвордов, бакланы и фонтаны, рыжики и монголы, чайки и скалы. Явь накатывалась, словно снежный ком, обрастала новым и быстро леденела на нескончаемом ветре, дувшем со стороны Чум-озера.
ФУФЛЫЖНИК
Зек Макаров по прозвищу Парамоша отправил уже восемь писем: четыре домой, матери, два – школьному товарищу Вите, ещё два – бывшей своей сожительнице Ранетке. Отправлял он их "дорогой", через вольнонаемного прораба стройбригады. Во всех посланиях содержалась одна и та же просьба: выслать на явочный адрес ментовского городка Льдистый деньги, пять тыщ "деревянных". Именно такую сумму Макаров просадил в нарды формовщику Акуле. Акула ждал денег, а денег не было, ибо не было ответа ни на одно письмо. Видно, почта стала работать как все остальное: ползучими агонизирующими периодами. До последнего дня отдачи оставалась неделя, надеяться можно было только на чудо. Предстояло определиться: то ли ломиться, подобно помойной овце, на вахту, кричать "Караул!" и прятаться от расправы в ШИЗО, то ли обреченно ждать решения своей участи от Акулы вкупе со "смотрящим" Монголом. Тут вариантов мало: фуфло (не отданный по игре долг) есть фуфло, расплата известная, по понятиям... Лучшее – покалечат и зачушкуют в самые шестерочные низы. А могут и ниже опустить, беда...
Парамоша сидел за кражу третий раз: так сложилась его грустная жизнь. В зонах ему везло, он жил в мужицкой масти и все три раза попадал в хороший отряд, путевую бригаду. В нарды играл и раньше, "обувал" на небольшие суммы лагерных лохов, был осторожен и расчетлив. А тут как будто бес попутал: зарылся, закуражился, объявлял "На все!" – и за три часа попал на пять "косых". Для воли сумма небольшая, достал бы через час, а в зоне – целое состояние, пятьсот "вагонов" (пачек) хорошего чая, чифири год, а то полтора...
Он достал из тумбочки банку с заваренным пойлом, перелил тягучую черноту в граненый стакан и сделал пару глотков. Передать стакан было некому: последнее время мало кто делил с ним чифир, законно предполагая судьбу Макарова решенной.
– Ну-ка, Парамоша, дай хлебну малость...
Справа, в проходе, стоял Монгол. На лице его едва просвечивалась улыбка.
– Я – пожалуйста, я – всегда, – засуетился, не зная что и думать, Макаров. – Присаживайся, браток!..
Монгол сел на край шконки, принял в руки горячий стакан и пригубил норму. Лицо его перекосилось.
– Да ты, земляк, кисель пьешь, а не чай! Небось, в таком чифире ложка стоит!
– Привык – всегда крепко завариваю...
– Разговор у меня к тебе есть, – посерьезнел вдруг Монгол. – Ты ведь Акуле пять штучек в нарды просадил, так? Фуфло на горизонте...
– Так, – угрюмо подтвердил Макаров.
– Чтоб не темнить долго, слушай сюда: я тебе дам "бабки", отдашь Акуле. А потом ныряй ко мне в угол – есть серьезный разговор. Но не менжуйся, покупать не буду – дело общее...
Макаров уже как бы и не слышал вовсе слов Монгола. Что-то произошло наверное, то самое чудо, о котором мечтает всякий зек: везуха, скощуха (амнистия), фарт, баба, чай...
Монгол отхлебнул ещё немного чифира – и вновь лицо его перекосилось от нестерпимой горечи. Он сунул под макаровскую подушку бумажный сверток, подмигнул Макарову и направился в свой блатной уголок.
Спасенный Макаров, прикрывшись подушкой от посторонних глаз, развернул бумагу. Сверток-то был маловат для пяти тыщ, и само происшедшее, в свете всего тюремно-зоновского опыта, находилось за гранью реального, фантастика, да и только... Впрочем, под бумагой оказались десять "пятихаток", новеньких и хрустящих. Они были слегка стянуты слабой резинкой.
Несостоявшийся фуфлыжник аккуратно проделал обратную операцию и направился в дальний конец барака: туда, где Акула что-то оживленно обсуждал со своим "семейником" Туманом. Руки у Макарова слегка дрожали, как во время "отходняка" после недельной пьянки; в груди было прохладно.
– Ты чего, Парамон, – удивился Акула (он даже чуть испугался: сколько было случаев, когда фуфлыжник "мочил" кредитора).
Вот, бабки принес, посчитай, – равнодушным тоном произнес Макаров будто и не было мандража, страха, неведения.
– Ни хрена!... – У Акула глаза расширились как у ребенка, увидевшего зебру или гориллу. – Бабки! Во! Ништяк, йохалэмэнэ...
После отдачи долга Макаров пошел к Монголу. Там он присел на шконку, и Монгол стал ему что-то тихо втолковывать. Парамоша все кивал и кивал, как народный заседатель, – пока не появился Шахов.
ХОЗЯИН ЗОНЫ
У начальника учреждения КР 78/7 или, попроще, Хозяина "строгой семерки", полковника Перемышлева все как будто было хорошо. Его, как избранного номенклатурного офицера МВД, не коснулись никакие перемены строя, общества, идей. Исчез с глаз долой замполит Балабанов: говорят, торгует водкой в краевом центре. Туда ему и дорога; Хозяин никогда не воспринимал всерьез идеологическую абракадабру. В этом он "соглашался" с зеками, хотя и вынужден был в прошлом подписывать приказы о наказаниях за "религию", за нехорошие слова о власти и партии. А замполит свирепствовал: срывал на вечерних и утренних проверках крестики с зековских шей, по наветам шнырей и завхозов запирал в ШИЗО и в ПКТ (БУР) неосторожных ругателей. Последней жертвой "политикана" стал старичок Усаков с десятилеткой за убийство 85-летней тещи. Когда на политчасе Балабанов сообщил зекам, что "в 1918 году революция в Венгрии продержалась, к сожалению, всего три месяца", то Усаков отреагировал репликой "Недолго музыка играла...". За что был оформлен в ШИЗО на пятнадцать суток, где и скончался на восьмые сутки холода, голода и темноты.
Все это не нравилось Перемышлеву. Он любил свою службу за две производные: безраздельную власть и доход. Но властью старался пользоваться аккуратно, без произвола, больше напирая на артистизм и утробный голос. Боярское брюхо полковника вызывало у зеков подобие уважения. Даже Монгол, увидев Перемышлева, изрек: "Ну, да тут Хозяин – так хозяин! Могучий, пес...".
Зато доход Перемышлев имел. Зековская выездная стройбригада возвела ему двухэтажный теремок в Зимлаговском городке; двигалась "налево" зоновская продукция: литые сковородки и чугунки, пластмассовые игрушки (танки, вездеходы) и колонковые кисточки для живописцев. Пышно цвела туфта (приписки и двойная бухгалтерия), от которой хорошо было всем: и зекам и... Хозяину. Впрочем, кое-что перепадало оперчасти, режимникам и конвойной роте.
Нельзя было назвать Хозяина двуличным, лицо у него было одно, а вот внутри себя он с юности держал тайничок, в который и складывал истинные убеждения; их-то, убеждений, никто не мог в нем заподозрить. Он брал нагло – даже и не брал, а просто пользовался всем, чем мог; так, будто он и в самом деле был здесь полноправным и всевластным Хозяином.
А вот двуличный замполит за шесть лет своего пребывания в штате "семерки" (вплоть до разгона КПСС) ухитрился из хорошей зоны сделать почти "красную", и, самое главное, покусился на хозяйскую власть, внес в Зону разлад и гниль.
Стали беспредельничать "козлы" из Совета коллектива зоны; отмороженные бригадиры напрягали мужиков на перевыполнение и без того завышенных норм. Балабанов пытался влезть даже в снабженческие секреты, да вдруг приказом из Москвы упразднили подлеца.
Однако учреждение КР 78/7, "покраснев", вплотную приблизилось к некоей критическому пределу, за которым могли последовать разные неприятности вроде бунта или погловного отказа от работы, чего никак нельзя было допустить. Потому и выпросил Перемышлев у Москвы "добро" на перевод "законника" Монгола к себе: для наведения старого "порядка". Вместо поганого замполита...
Хозяин, впрочем, и от "покрасневшей" зоны имел причитающееся, но уже вкралась вредительская дисгармония в околюченное и зарешеченное бытие. Если раньше Перемышлев, упокоенный идиллией труда и туфты, размышлял даже о якобы любви зеков к нему, благодетелю, то сейчас подобные мысли в голову не приходили. Ясно было, зеки и без замполита продолжают по инерции пахать на страхе и голоде, какая уж тут любовь...
У Перемышлева стол был меньше, чем у Петрова: на нем едва умещались два телефонных аппарата и селектор. И уж на самом краю примостился фарфоровый чайник, накрытый вышитой салфеткой.
Хозяин вызвал по селектору прапорщика Окоемова. Розовощекий крепыш Окоемов был почти другом, ну, по меньшей мере, доверенным лицом, как у кандидата на выборах. Хитроумный и общительный прапор представлял Хозяина даже в оперчасти у Петрова – туда Перемышлев вообще никогда сам не заглядывал. Сейчас у Хозяина к приятелю никаких вопросов не было, просто он заварил хороший купеческий чаек, который никогда не пил в одиночку. А в холодильничке покоилась половина торта "Киевский"...
У Окоемова всегда было серьёзное выражение лица: он с ним и шутил, и буцкал провинившихся зеков, и пил водку или спирт в смеси с чифиром коктейль "Россомаха", традиционное зимлаговское пойло... Он же впервые привез в седьмую строгую зону отца Василия – в автозаке. Батюшка, переживший в молодости страхи столичного диссидентства, ехал, впрочем, не в зековском контейнере, а в кабине. Окоемов же, впервые в жизни, трясся за решеткой между железных переборок. Его бросало на ухабах как тренировочное чучело; он бился локтями, коленями, спиной, затылком... Зекам, видимо, было легче: их набивали в фургон, науськивая овчарок, иногда человек по тридцать, падать некуда...
– Добрый вечерок, Николай Фомич!
Окоемов собирался показать Хозяину чрезвычайно смешную и паскудную книжонку, гулявшую по отрядам зоны – сборник анекдотов под названием "Если кто-то кое-где у нас порой". Конечно, о них, зоновских ментах, анекдотов мало, все больше о ГАИ, постовых и вытрезвителях, но в общем настрое текстов сквозили презрение и ненависть. Составитель брошюры наверняка чалился в зоне пару раз, а может быть, был бит и обобран в отделении или в вытрезвителе. Стержнем книжонки, видимо, являлся бородатый анекдотишко о коллегах – говне и менте: мол, они оба – из внутренних органов. Издание вполне официальное, присылаемые книги давно уже не проверялись лагерной цензурой: вот и проскочила за колючку эдакая мерзость... Лет десять назад Окоемов с чистой совестью отшмонал бы (отнял при обыске) подобное чтиво, чтеца отправил бы в изолятор или в БУР, но нынче – пришлось выпрашивать её у владельца-зека на пару деньков, с возвратом...
– Присаживайся, Иван... (Хозяин, по примеру зеков, никогда не говорил "садись", тоже считал это слово плохой приметой). – Сейчас чайку с тортиком заколбасим. Небось, не ужинал еще?
Окоемов решил не портить Хозяину настроение дурацкой книжкой: оставил её в кармане, на стол не выложил.
Перемышлев разлил по чашкам чаек – душистый, красноватый, присланный из Москвы верными друзьями и купленный в знаменитом чайном магазинчике на Мясницкой (бывшей ул. Кирова). Хозяин заваривал отменно, не хуже Тузика, знал толк в напитке, хотя и не чифирил: больше любил такой вот, терпкий, без второсортной ненормальной горечи, прозрачный нектар. И к тортам он был неравнодушен, от чего, наверное, и раздуло: глядя сверху вниз не видел Перемышлев своих собственных форменных ботинок...
– Что там у Петрова-то слышно? – вопросил полковник, так дунув на дымящуюся чашку, что на поверхности поднялся чайный шторм. – Давно был у него?
– Был сегодня, – ответил Окоемов. – Беспокойный он какой-то, нервный. Наседки зоновские плетут Бог весть что, а он рвется меры принимать. Да и Минкевич его подзуживает. Монгол им не нравится...
– Здрасте! – возмутился Хозяин. – Будто Балабанов был хорош! Коммуняка, петух гамбургский! Из путевой зоны сделали СССР, в рот компот! Того гляди, начнут мочить друг друга!
– Так он о том же и говорит. Вроде как Монгол – это Петров предполагает – мутит воду среди блатных и мужиков, акцию готовит...
– Да и ладно, – успокоился вдруг Перемышлев. – Знаем эти акции. Повара – в котел с бульоном, нарядчику – доской по черепу... Ну, завхоза какого опетушат или замочат – туда и дорога... Что я, новых не найду? Эх, жаль, попа нет, Василия, вот кто советчик... Когда приедет-то? Ты ведь с ним корешишься вроде?
– Да не, как все... В приятельских. А будет он дня через три. Может, на Максима Исповедника поспеет...
У Перемышлева рука с куском торта остановилась на полдороги.
– Ну, даешь, Иван! Ты уже и в праздники религиозные проник! Сам-то, ха-ха, в попы не собираешься?
– Крест ношу, – с достоинством ответил Окоемов.
– Я тоже ношу, – Хозяин стер с лица улыбку. – Мы ж русские люди, в рот компот...
Он расстегнул китель, рубашку и вытащил толстую "бандитскую" золотую цепь с огромным, почти иерейским крестом, тоже золотым.
– Видал?
Окоемов молча кивнул, одобряя, но свой маленький серебряный крестик показывать не стал.
Перемышлев хотел что-то словесно добавить к показу креста, но в дверь кабинета неожиданно постучали.
– Ну, кто там, заходи! – недовольно буркнул полковник.
– Николай Фомич, нужно ваше "добро"! – с порога объявил вошедший ДПНК лейтенант Мыриков. Это был молодой безусый человек, подтянутый и строгий на вид. Мундир на нем сидел безукоризненно, зато шапка падала чуть ли не на нос – Мыриков недавно состриг пышную неуставную шевелюру, и голова сразу уменьшилась.
– Какое ещё "мое добро"? Брюки, ботинки? – пошутил Хозяин.
– Да нет... тут другое: контролер Баранов требует ключи от церквы нашей. Говорит, что ключи для Монгола: мол, ворюга хочет посетить Божий храм.
– А я что, митрополит? Просит – дай. Скоммуниздить там нечего, да Монголу и не нужно...
– Ага! – обрадовался Мыриков и собрался было уходить, но Перемышлев остановил его.
– Ты, это, знаешь что? Замени Баранова этим, как его? Петром... забыл фамилию... тоже контролер. Он с Монголом частенько в разговоры вступает может, высмотрит что или на слух определит. Пусть Петр Монголу ключи отнесет, понял?
Мыриков кивнул и исчез за дверью, а Перемышлев и Окоемов продолжили чаепитие. Хозяин забыл, что хотел сказать о кресте, так и оставшимся снаружи и странно сочетавшимся с советским мундиром внутренних войск. На кителе, слева, выделялись к тому же два ряда орденских планок и латунный значок с серебряным Феликсом за 20-летнюю безупречность.
Половина торта быстро исчезла в желудках сотрапезников; причем, три четверти досталось Хозяину, а Окоемов едва успел ухватить остаток кондитерского шедевра. Прапорщик, вкушая, все размышлял: показывать полковнику анекдоты – или обождать повышения тонуса, настроения, выбрать удобный момент перемены темы разговора.
Однако склад рассудка Перемышлева был косным: он с большим трудом менял направление. Сейчас он, заинтригованный известием Мырикова о ключах для Монгола, пытался найти для этого факта какой-нибудь логический ряд. Но – логика отсутствовала. Сам Хозяин в храм заходил редко, но если заходил службу выстаивал до конца, соблюдая устав: остро чувствовал чужое первенство, некое "генеральство" отца Василия и "маршальство" невидимого Господа Христа. Службы были поприятней занудных партсобраний с Балабановым во главе. И пели зеки отменно. Правда, Перемышлев никак не мог заставить себя подойти к батюшке ранним утром, рассказать все и склонить голову под епитрахиль: мешала проклятая ирония, покрывавшая глубокий страх. Впрочем, Хозяин исповедался и причастился один-единственный раз: в Москве это было, в храме близ Павелецкого вокзала, после крупной пьянки в гостинице МВД... Старичок-священник отнесся к полковнику с участием, выслушал – и сам спросил кое-что. Перемышлев чувствовал себя хорошо: люди вокруг были свободны, и, хотя преобладали пожилые женщины, но и мужчины и даже военные имелись: столбиком стоял, не шелохнувшись, флотский кап-раз, по виду ровесник... В зоновском же храме Николай Фомич никак не мог уравнять себя с зеками: жуликами, разбойниками, мошенниками, насильниками, а в другой классификации – "блатными", "мужиками", "козлами" и отверженными-обиженными "петухами". Для всех была общая чаша. Храм св. Моисея Мурина и иерей в нем были вне действия законов – как официальных, писаных статей, так и неписаных "понятий". Но из служащих "семерки" один лишь прапорщик Окоемов невменяемо входил в его пределы, ставил свечи, покупал книги, пел вместе с зеками в левом хоре – и исполнял все, предписанное православным христианам от начала века сего...
– Ты, Ваня, проконтролируй ситуацию. Сходи, погляди сам – что там, в церкве, Монгол делает... Добро? А я домой поеду, рабочий день кончился... что мы, стахановцы, что ли? – Перемышлев протянул руку Окоемову для рукопожатия: оно состоялось.
Прапорщик отправился в жилзону, а Хозяин – домой.
На КПП караульный боец Мухин остолбенело открыл рот: у полковника в проеме расстегнутой шинели сиял на груди здоровенный золотой крест.
СВИДАНКА КОЖЕМЯКИНА
Зек Игорек Кожемякин по кличке Рэцэдэ с большим трудом выцарапал у режимной части трехдневное свидание с женой Наташей. Он был молод, двадцати восьми лет, отбывал второй двухлетний срок за хулиганство... Потерпевшим оба раза был один и тот же гражданин: сосед по коммуналке Сергей Витальевич, учитель физкультуры, склочный лыжник. В этот раз Сергей Витальевич получил деревянным кулинарным отбойником, оставившим на лбу спортсмена шестнадцать точек-шрамиков – они расположились кружочком и издали были похожи на символическую надпись. А Кожемякину повезло: то ли судья оказался в хорошем настроении, то ли ветер перемен затронул судейство, но те же два года второй раз по той же статье были подарком. Через восемь месяцев у Кожемякина – "звонок". Такой срок на одной ноге можно отстоять...
Наташа приехала с большой клетчатой сумкой (в таких "челноки" возят из Туретчины свой ходовой и недолговечный товар), наполненной продуктами разного свойства: консервами, мясом, яйцами, тортами. Кожемякина сняли с работы, и в пятнадцать ноль-ноль он уже обнимался с суженой, а в пятнадцать сорок пять "шмонал" затаренную сумку, выкладывая на скрипучий круглый стол её содержимое. К его удивлению, среди ассортимента не оказалось чая – ни пачки, ни крупиночки... Было, правда, кофе в зернах; была и кофемолка. Чая не было. Настроение испортилось, пришлось идти к соседям: за стеной зоновский парикмахер Акимыч уже четвертый день (из пяти "козлячьих") общался со своей старухой, чифирил безбожно и задымил все свиданочное помещение кубинскими сигарами – то ли понт у него был такой, то ли и вправду любил он крепость, запах и толщину экзотического курева... Чай Акимыч дал, но объявил, что Рэцэдэ должен будет отдать энную сумму в зоне. "Как же, отдам! – губищи раскатал..." – ехидно думал Игорек. – "Козла кинуть – не западло, разберемся...".
Да и чай оказался туфтовый, развешивали в неведомом "АО "Пампас", крашеные опилки, солома... Впрочем, кофеиновые мурашки побежали по телу после первого глотка.
Игорек не переставал удивляться изгибам собственной судьбы: в детстве ему прочили шикарное будущее, институты и дипломы, квартиры и машины. Диплом он, правда, успел получить – выучился на инженера-наладчика станков с программным управлением. Но за три дня до свадьбы и за неделю до отъезда по распределению в крупный областной центр, Игорек стукнул соседа Сергея Витальевича лыжной палкой по голове, да ещё в присутствии всех остальных соседей. С черепом соседа ничего не произошло, лишь кожа разошлась на лысой голове, а Игорек был препровожден в райотдел милиции. Потом – скорый суд, тюрьма (СИЗО), этап, зона общего режима, два года сумасшедшей жизни: невыполнимая норма, разборки, штрафные изоляторы и пониженное до предела питание... Одним словом, битва за жизнь, конец которой совпал по времени с концом срока. Надо сказать, что и медовый месяц превратился в сутки свидания, которое с огромным трудом выхлопотала Наташа через какого-то большого эмвэдэшного чина: зоновское начальство Игорьку свидание не давало как рьяному и неисправимому нарушителю правил внутреннего распорядка.
На свободе Кожемякин провел два года; освободившись, на Сергея Витальевича стойко не обращал внимания, контролировал себя. Но вдруг сорвался, будучи в легком подпитии, размахался колотушкой... Теперь уже строгий режим принял его в свои, на первый взгляд, ласковые объятия. Порядка было больше – на общем режиме творился видимый и невидимый беспредел, а на строгом тянулась затяжная "холодная война", в которой никто не мог победить. Зона то краснела, то чернела; жизнь по "понятиям" сменялась тихой анархией, анархия – козлячьим прессом (давлением т. н. "активистов", якобы вставших на путь исправления). Игорек со своим малым сроком и вторичной однородной статьей получил ироническую кликуху Рэцэдэ (от слова "рецидивист"); впрочем, третий срок (тьфу! тьфу! тьфу!) мог бы обернуться как раз особым, для рецидивистов, режимом с полосатым ватничком на плечах... Конечно, люди на строгом были намного вежливей и солидней общережимного молодняка, но опасности и здесь подстерегали на каждом шагу. Новичков "кидали" вежливо, без грубой силы, а если кто-то не мог получить свое обратно, то принимал на себя общее малозаметное, но уничтожающее презрение. Игорек разглядел водовороты, не стал лезть в бездны познания, а уперся рогом: работал как папа Карло в зоновской литейке, бегал с восемнадцатикилограммовым ковшом туда и обратно...
– Натусь, а у нас в Рогощинске литейное производство есть?
– Зачем тебе, Игорек?
Жена пребывала в счастливом неведении об изнанке тюремно-зоновской жизни. Еще при первой ходке, на получасовом свидании в тюрьме Наташа, обратив внимание на бледный вид супруга, посоветовала ему обратиться к терапевту. Игорек после этих слов чуть не упал со стула: ему было и смешно, и грустно. Наташа удивилась такой реакции, ведь она своими глазами видела расписание приема врачей на стене тюремного коридора: окулист – по четным с 10 до 14; стоматолог – по нечетным – с 14 до 17; и далее – хирург, терапевт, даже гастроэнтеролог... Стены свиданочного помещения в тюрьме были обиты красивым, под дерево, пластиком; не менее симпатичен был и дизайн зоновской "свиданки"; поневоле Игорьку вспомнился князь Потемкин с его "деревнями"; Наташа, как и царица, верила глазам своим.
На самом деле по облупленным грязно-зеленым стенам тюремных камер сновали тысячи клопов, а в здешней, зоновской санчасти основными медикаментами были аспирин и фенолфталеин (бывший пурген). Командовала медициной баба Надя по прозвищу Пионерка, майорша с фельдшерским образованием, прошедшая основную практику в партизанских соединениях Ковпака. Она давно уже была в запасе, на пенсии (восемьдесят два!), но от службы не отставлялась: попробуй, найди хорошего "лепилу" (врача) для Зимлага. Баба Надя тащилась (развлекалась) по-своему: от головы давала фенолфталеин, а от "ж..." – аспирин. Могла вместо лекарства сунуть в руку пакетик с презервативом – это была фирменная шутка старой партизанки. Санчасть пустовала, ибо температура ниже 38-ми считалась симуляцией, а сломанная рука – зловредной мастыркой (самоувечьем).
– Натусь, я хочу после освобождения работать в литейке: это хорошие деньги.
– Горячий цех вреден для здоровья! – возмутилась Наташа. – Это расплавленный металл, страшная жара, духота, тяжелая работа, я видела!
Игорек грустно подумал, что через трое суток он будет снова бежать через весь цех с ковшом раскаленного жидкого чугуна. Почему-то разливка была на расстоянии 50 метров от формовки. Месяц назад из ковша вылетела капля расплавленного металла, упала в правый валенок (в цехе был колотун, сквозняк, ни одного стекла в окнах). Вслед за каплей из валенок вылетел сам Игорек. Обжегся, слава Богу, несильно: спасли толстые шерстяные носочки...
Кожемякин ухитрялся выполнять норму, трудился, привыкнув, по инерции, даже с каким-то энтузиазмом. На личную карточку капали небольшие суммы, которые он по заявлению отсылал Наташе: ещё во время первой отсидки, через девять месяцев после незабываемого "медового дня", родился сын Данилка, а время наступило неспокойное, ничего не сулящее. Потихоньку отнималось приобретенное, а уж о каких-то льготах и речи не было. Но Игорек знал, что в любой литейке на свободе он, натренированный ежедневными спуртами с ковшом, выполнит три нормы – как говорится, с легонца – семью прокормит.